Книга: Три позы Казановы
Назад: Змеюрик Из истории капитализма в России
На главную: Предисловие

Удивительная история Жукова-Хаита
Премордиальная сага

1. Чекистка Юдифь

…Итак, вообразите: начало двадцатых годов, только что закончилась кровавая Гражданская война. Юная красавица Юдифь, единственная дочь киевского ювелира Соломона Гольдмана служит в местной ЧК, куда её по-родственному устроил кузен Кознер. Работа рутинная: реквизировать буржуев, расстреливать заложников – профессоров, попов, монархистов, контриков, ловить и перевоспитывать бандитов. Ах, как она была хороша, эта Юдифь! Весь карающий орган революции, несмотря на страшную занятость, был влюблён в ослепительную девушку: и латыш Арвид Пельше, и венгр Атилла Спелеш, и китаец Чжау Вей, и чех Ярослав Мосичка… Трудно было, взглянув на неё, не загореться желанием: юная чекистка поражала воображение той особенной строгой и призывной левантийской красотой, которая не однажды, опьяняя жестоких венценосных гоев, спасала народ Израиля от гибели, позора или разорения. Кстати, родители назвали дочь в честь благочестивой вдовы Юдифи, которая после ночи любви отсекла голову вавилонскому сатрапу Олоферну и спасла свой народ от поругания. Ах, как она была хороша, Юдифь Гольдман!
Впрочем, её можно увидеть на фотографиях того времени – рядом с Горьким, Станиславским, Луначарским… В середине 1920-х она служила в Наркомпросе в особом подотделе, где занимались переводом русской орфографии с кириллицы на латиницу. Но потом Сталин из-за пустяка снял Луначарского с должности. Нарком в ожидании своей жены, актрисы Розенель, опаздывавшей после спектакля на вокзал, задержал всего-то на час поезд Ленинград – Москва. После отставки Луначарского подотдел разогнали, а Юдифь вычистили.
Но я забежал далеко вперёд. Вернёмся же в подвалы ЧК. Однажды к Юдифи попало дело поручика Фёдора Алферьева – в прошлом активного члена киевской молодёжной монархической организации «Двуглавый орёл». Такой, понимаете, черносотенный комсомол. По происхождению Фёдор был из Рюриковичей, но знатный род, подкошенный опричниной, ослаб, обеднел, опростился, и его отец, как и папаша Ленина, служил инспектором народных училищ. Фёдор окончил Первую киевскую гимназию, поступил в университет, но избежал революционной заразы, так как с детства испытывал здоровую неприязнь к инородцам, особенно к евреям. В то время когда его сверстники нагло бушевали на сходках и строили баррикады, Фёдор мирно пел в церковном хоре, носил хоругви и берёг истинную веру.
В четырнадцатом он прямо со студенческой скамьи, как и все «орлята», ушёл на германскую войну, участвовал в Брусиловском прорыве, контуженный, попал в плен, бежал, подался к Корнилову, снова был ранен и тайно вернулся домой только в 1920-м. Фёдор хотел взять припрятанные семейные драгоценности, добраться до Питера и через Ладогу уйти в Финляндию, а оттуда, конечно, в Париж. Однако по доносу гимназического приятеля, увидевшего его на базаре, поручик был арестован и доставлен в ЧК как черносотенец. Почему-то все уверены, будто черносотенцы – это гнусные животные, которые ходили в поддёвках и смазных сапогах, рыгая во все стороны луком и водкой. Напрасно. К вашему сведению, среди черносотенцев были такие выдающиеся люди, как доктор Боткин, химик Менделеев, художник Васнецов, поэт Кузмин… Какие из них погромщики? Кого они громили?! Как говорил наш Сен-Жон Перс, «если знание вызывает печаль, то невежество – смех!»

2. Черносотенец Алферьев

А поручик Алферьев был к тому же красавцем: густые золотистые волосы, голубые глаза, кавалергардская стать. Говорил он на трёх живых и двух мёртвых языках, пел приятным баритоном романсы и арии, а кроме того, прекрасно разбирался в поэзии, знал наизусть всего Гумилёва, да и сам сочинял изрядно. Вся Добровольческая армия повторяла его эпиграмму, размноженную ОСВАГом:
Когда под вечный гул колоколов
С победой мы войдём в Москву святую,
Не стану вешать я моих врагов,
Я их прощу, как только четвёртую…

И вот представьте себе, красавец Рюрикович, подгоняемый штыком интернационалиста Чжау Вея, входит в сырой мрачный подвал, где стены залиты кровью мучеников новой русской смуты. Юдифь, одетая, конечно, в кожанку, сидит за столом и, брызгая чернилами, строчит смертный приговор члену ЦК партии правых эсеров Зайцману, который увлекался юными актёрками и часто в прежние годы заглядывал в ювелирный магазин «Гольдман и сыновья», имея скидку как постоянный клиент.
Уловив движение в дверях, суровая следовательница оторвалась от бумаг и встретилась глазами с вошедшим. Что тут сказать! Таких глаз, отчаянно-голубых, как васильки Шагала, она ещё в жизни не встречала. Юдифь почувствовала странный озноб, пробежавший по всему телу, и приняла его поначалу за приступ классовой ненависти. А белокурый черносотенец, наслушавшийся в камере леденящих рассказов о жестокой чекистке, с удивлением обнаружил перед собой хрупкую пышноволосую жидовочку с огромными чёрно-лиловыми глазами. Таких бархатно-печальных глаз ему ещё видеть не доводилось. Фёдор усмехнулся и, к изумлению суровой дознавательницы, продекламировал своего любимого Николая Гумилёва, ещё в ту пору не расстрелянного по делу Таганцева:
Какой мудрейшею из мудрых пифий
Поведан будет нам нелицемерный
Рассказ об иудеянке Юдифи,
О вавилонянине Олоферне?
Ведь много дней томилась Иудея,
Опалена горячими ветрами,
Ни спорить, ни покорствовать не смея,
Пред красными, как зарево, шатрами…

Но бывшая курсистка тоже знала наизусть Гумилёва, у неё даже был его знаменитый «Колчан» с дарственной надписью. Не дрогнув бровями, она с честью ответила кровному врагу:
Сатрап был мощен и прекрасен телом,
Был голосу него, как гул сраженья,
И всё же девушкой не овладело
Томительное головокруженье…

3. Страсть

Но она лукавила, во всём теле ощущая ту знобящую истому, какая обычно предшествует «испанке» или же другой не менее опасной болезни – любви.
– Садитесь, Алферьев, у меня мало времени, – устало проговорила чекистка.
– Чтобы убить человека, много времени не нужно… – усмехнулся он.
– Мы убиваем не людей, а врагов…
– Мы – тоже…
– Разберёмся!
А что разбираться? Перед ней – офицер, белогвардеец, погромщик. К стенке – и баста! Но беспощадная карательница, без сомнений отправлявшая на смерть юных добровольцев и седых царских генералов, вдруг заколебалась. Она не хотела, чтобы этот глубокий голос, исполненный доброй иронии, замолк в последнем предсмертном хрипе. Она не могла представить себе благородное лицо Фёдора, обезображенное тлением, его мёртвое голое тело, брошенное на поживу червям в безымянную яму на окраине Киева…
– Рассказывайте! – приказала Юдифь, взяв новое перо и чистый лист бумаги.
– Что именно?
– В каком году вы родились?
В общем, чекистка Гольдман влюбилась по уши и начала всячески затягивать очевидное дело, она снова и снова вызывала поручика в подвал, объясняя товарищам, что почти уже вышла на след разветвлённой монархической организации. Только на допросах говорили они не о явках, складах оружия и зарытых ценностях, нет, но, как в старые добрые времена в каком-нибудь декадентском салоне, рассуждали о музыке, поэзии, живописи… Молодые люди радовались, когда их взгляды, скажем, на Ахматову совпадали, и огорчались, если по-разному относились, допустим, к ломаке Северянину. Вскоре наступила новая фаза любовной лихорадки: они удивлялись, почему так поздно в этом году распустились киевские каштаны, и всерьёз спорили, отчего соловьи не поют днём…
Одним словом, болтали о пустяках, которыми мужчина и женщина, устремившись телами друг к другу, заполняют томительную пустоту сближения. Наконец влюблённые люди заспорили об Арцыбашеве, о футуристах жизни, ходивших по улицам нагишом с плакатами «Долой стыд!»; о теории «стакана воды» большевички Коллонтай, считавшей, что удовлетворение половых желаний – дело такое же естественное и неотложное, как утоление жажды в жаркий день. Попил и забыл! За этими неосторожными разговорами они впервые поцеловались. Потом ещё, ещё и ещё! А затем, отправив с надуманным поручением в штаб флегматичного, но доглядчивого латыша Арвида Пельша, Юдифь сбросила кожаную тужурку, сняла гимнастёрку с орденом Красного Знамени, скинула юбку, пошитую из английских галифе, и развязала красную косынку. Пышные чёрные волосы, которым позавидовала бы святая Инесса, распавшись, почти скрыли от жадных взглядов Фёдора её изящную худобу, отягощённую нежданно обильной грудью. Девственная чекистка Гольдман отдалась черносотенцу Алферьеву прямо на двухтумбовом столе, заваленном протоколами допросов и бланками приговоров, отдалась с такой бурной искренностью, что узники в застенке трепетали, слыша стоны, доносившиеся из кабинета. Они думали: жестоковыйная еврейка пытает какую-нибудь отважную гимназистку, перебелившую прокламацию монархистов. А Юдифь тем временем просто не могла сдержать пронзительных криков женского счастья, которое ей, отказывавшей себе во всём ради революции, открыл этот могучий, ненасытный Рюрикович. Да, коллега, да: они слились, как две горные реки, устремлённые в общее русло.

4. Побег

Однако такую, извините, кричащую любовь долго не утаишь… Юдифь понимала, тянуть с приговором дальше нельзя: коллеги-чекисты недоумевали, зачем она так долго возится с этим охотнорядцем? Влюблённая женщина знала, чем рискует, но уже не могла обойтись без еженощных нежных и могучих объятий своего ненаглядного черносотенца. Для оправдания стонов страстной взаимности, долетавших из каземата, пришлось сфабриковать пару липовых дел. Одно на машинистку губкома Марту Зингер, якобы завербованную немецкой разведкой во времена гетманщины. Второй жертвой стала жена крупного штабиста, воровавшая у него из планшета секретные бумаги. На самом деле ревнивая супруга просто искала там сердечные записки, уличающие мужа в неверности, но разве будет ЧК разбираться в таких будуарных тонкостях, когда Коммуна в опасности! Однако смутные подозрения соратников нарастали. Похотливый чех Мосичка, которому Юдифь дважды в резкой революционной форме отказала во взаимности, стал подло следить за ней. (Впоследствии он вернулся в Прагу и на деньги, вывезенные из революционной России, открыл свой банк.)
Помог влюблённым, как часто бывает в жизни, нежданный случай, а план спасения подсказал – вы будете смеяться – бессмертный роман Дюма-отца «Граф Монте-Кристо». В те дни в подвал киевской ЧК посадили краскома Ивана Жукова. Взяли его за дело: он сгоряча порубал в капусту двух военспецов, заподозренных в измене. Красный бдитель подслушал ночной разговор бывших офицеров, но, будучи малограмотным, спутал «комплектацию» с «капитуляцией». Наутро ошибка разъяснилась, невинных спецов посмертно наградили грамотами ВЦИК и почётно похоронили под звуки духовой меди, а рубаку-парня взяли на цугундер. Вскоре Жуков – ровесник Фёдора – занемог тифом и усоп. На другой день от Льва Троцкого, который и сам был горяч на расправу, пришла простительная телеграмма, запечатлевшая отблески явного литературного дара главвоенмора:
«Простить дурака и выгнать из РККА».
Обрадованная Юдифь сактировала черносотенца Алферьева как умершего в заключении, а вместо возлюбленного, живого и здорового, сдала похоронной команде труп буйного краскома. Догадаться кто есть кто невозможно: фотографий в документы тогда ещё не вклеивали, а тиф – болезнь серьёзная, изнуряющая до неузнаваемости. Кто станет, рискуя здоровьем, докапываться, сличать-проверять? В яму с извёсткой – и конец.
Жуковские бумаги вместе с телеграммой Троцкого Гольдман отдала Фёдору. Стой минуты Алферьев стал красным командиром Иваном Жуковым – бедняком-крестьянином из деревни Гладкие Выселки Рязанской губернии, помилованным за заслуги перед революцией, но вытуренным из Рабоче-крестьянской армии за свирепость подчистую. Кстати, Аркадия Гайдара погнали из РККА за то же самое: рубал направо и налево – гимназисток, барышень, русских хлебопашцев, хакасских скотоводов…
Но влюблённым пришлось расстаться. Юдифь уже носила под сердцем ребёнка, но ничего не сказала любимому, боялась, что, узнав, он откажется от побега и погибнет. А Фёдор, сжимая в объятиях хрупкую пышноволосую женщину, которая, рискуя собой, спасла ему жизнь, понимал: они больше никогда не увидятся. Их последняя ночь была исполнена того плотского исступления, каким любовники всех времён и народов тщетно пытаются обмануть неминучую разлуку. Киевские соловьи, надрываясь, пели им до самого рассвета, заглушая стоны любви.

5. Олоферн жив!

Прошло несколько лет, у Юдифи Гольдман подрастал сын – милый русоволосый мальчик с печальными тёмными глазами. Её давным-давно откомандировали из ЧК в Наркомпрос. Мосичка, сволочь, накатал-таки донос. Одно время она служила в подкомиссии, готовившей переход на латиницу, что было необходимо для активного вливания Советской России в мировую революцию, ведь большинство пролетариев на Земшаре кириллицы не знали. Но сначала погнали Троцкого с его перманентной теорией, потом Луначарского с его нездоровой любовью к авангарду и молодым актрисам. Сталин, потихоньку возрождая империю, на Политбюро назвал «латинство» вредительством. Мол, покойный Ильич писал свои труды на кириллице – и ничего, был не псом бродячим, а вождём всех трудящихся. Конечно же, Иосиф Виссарионович был прав!
И вот сидит наша печальноокая Юдифь, уволенная из Наркомпроса с партвыговором, в крошечной комнатушке, где, кроме портрета Розы Люксембург и наградного нагана, нет ничего. Тоскует, бедняжка, еле сводит концы с концами, растит внебрачное дитя, читает на досуге «Анти-Дюринг» и Ахматову. Хорошо хоть ещё отец деньгами помогает. Соломона Гольдмана назначили директором ювелирного магазина, который у него отобрали, когда сворачивали НЭП. Вполне понятное великодушие: при царизме он пару раз скидывался на революцию, а такое не забывается.
И вдруг как гром среди хмурого неба: Юдифь срочно вызывают в горком ВКП(б) – к секретарю.
«Зачем? Неужели хотят исключить из партии? – пронеслось в её коротко стриженной голове, пока она надевала гимнастёрку, юбку, пошитую из английских галифе, и повязывала красную косынку. – Нет, лучше смерть! – Мать-одиночка вынула из тумбочки и проверила наган: – Исключат – застрелюсь, а сына к дедушке отправлю!»
И вот бывшая чекистка, уже готовая свести счёты с жизнью, входит в кабинет секретаря горкома с простецкой фамилией Жуков. Тот, словно не замечая посетительницу, сидит, низко склонившись над развёрнутой «Правдой», покручивает кавалерийский ус и читает передовую статью. Широкоплечий, к френчу привинчены два ордена Красного Знамени. Голова обрита по тогдашней моде и сияет глянцем в свете лампочки Ильича. Вдруг секретарь отрывается от газеты, и Юдифь чуть не падает в обморок: под портретом Маркса сидит и смотрит на неё голубыми глазами монархист Фёдор Алферьев собственной персоной. Опустим возгласы изумления, слёзы счастья – и перейдём к сути дела.

6. Метаморфоза

Получив документы краскома, бывший корниловец рассчитывал, конечно, уйти за кордон, в Финляндию, но монархическое подполье, переправлявшее своих на ту сторону, было разгромлено, и «окно» на границе закрылось. Тогда он решил рвануть в Харбин и с этой целью добрался до Хабаровска, где был арестован бдительным патрулём прямо на вокзале: не понравилась его выправка. Проверили бумаги и с удивлением выяснили, что в город прибыл не кто-нибудь, а тот самый Иван Жуков – славный рубака, сын трудового народа, герой Гражданской войны, хоть и проштрафившийся, но прощённый самим Троцким. А руководящих кадров в те годы страшно не хватало. Лже-Жукову стразу предложили хорошую должность в уездкоме. Его предшественник поссорился с командиром продотряда и ушёл в леса – партизанить, как при Колчаке.
Чтобы не вызвать подозрений, мнимый краском согласился, надеясь переждать и притупить бдительность большевиков, а потом уйти в Китай. Вскоре для конспирации и отправления телесных наклонностей он сошёлся с машинисткой Пушторга Варварой, но часто, лёжа в семейной постели после бескрылого содрогания, бывший черносотенец с тоской вспоминал свою пылкую и нежную Юдифь.
Надо заметить, Жуков-Алферьев оказался в двусмысленном положении. С одной стороны, Фёдор-Иван жил теперь среди недавних лютых врагов, порушивших святую колокольную Русь и зверски убивших царскую семью во главе с государем, которому он присягал на верность. С другой – эти суровые, часто невежественные люди, обуянные языческим марксизмом, делали государево дело: собрали развалившуюся на куски «единую и неделимую», вогнали в рубежи державы «щирых» хохлов и неблагодарных грузин, чуть не взяли Варшаву, намертво приторочили к России почти отвалившееся Дальневосточье. Они строили заводы, учили народ грамоте, раздали крестьянам землю, крепили армию… Всё это не могло не радовать сердце патриота.
Оглядевшись, Жуков-Алферьев стал примечать, что таких, как он, «бывших», вокруг множество: учат, лечат, командуют, строят, воюют… Кто-то торопливо перебежал в коммунистическую веру, но другие продолжают креститься на извёстку колоколен. И все сообща в поте лица трудятся ради воскрешения империи. Не успел мнимый краском приработаться вуездкоме, как его взяли на повышение, и оно понятно. Для начальства он был живым воплощением того, на что способен вчерашний крестьянин, выдвинутый партией в руководящий орган. Все кругом только диву давались, какие чудеса смекалки и самообразования выказывал бедняцкий сын Ванька Жуков, имея всего-то два класса церковно-приходской школы.
Но для Фёдора Алферьева, окончившего классическую гимназию и три курса юридического отделения Киевского университета, самым сложным было скрывать своё образование. Однажды он чуть не засыпался, когда увлёкся и в присутствии товарищей заговорил по-английски с американским концессионером, заехавшим по расхитительной надобности в Хабаровск. Пришлось соврать, будто он давно уже тайком изучает этот язык, так как готовится к мировой революции, которая начнётся непременно в Североамериканских Штатах. Его пожурили, объяснив: по окончательному мнению товарища Троцкого, мировая революция начнётся исключительно в Германии, и посоветовали выучить немецкий, что он и сделал в течение полугода, благо освоил язык Гёте ещё в плену. Блестящего выдвиженца вскоре с повышением перевели в Омск, затем забрали в Пермь и вот теперь перекинули в Москву – в горком…
Обо всём этом, заперев двери, Фёдор шёпотом рассказал своей ненаглядной Юдифи, отвлекаясь только на нежные поцелуи и страстные объятия. Он прочитал в «Правде» разгромный фельетон молодого рабкора Ивана Болта «Сначала латиница, потом интервенция!» Там среди прочих вредителей упоминалась и Юдифь Гольдман. Кровь закипела в жилах Алферьева, он понял, что все прошедшие годы ни на миг не переставал любить эту женщину.
– Ты замужем?
– В принципе нет. Но у меня есть сын.
– Это не важно!
– Нет, важно, потому что это твой сын.
– Мой! – воскликнул Иван-Фёдор, привлекая Юдифь к себе. – Как его зовут?
– Авраам.
– Надо же! – подивился бывший вожак юных черносотенцев.
– Он так похож на тебя!
– Правда?
На другой день Жуков-Алферьев развёлся со своей машинисткой Варварой, оказавшейся к тому же фригидной истеричкой с правым уклоном, расписался с Юдифью и усыновил Абрама.

7. Безбожник Хаит

Но оставим покуда в покое Фёдора Алферьева и Юдифь Гольдман, ставшую Жуковой. Обернёмся ко второй родовой ветви нашей удивительной саги. Для этого нам придётся вновь вернуться в героические двадцатые, когда Малевич с маузером гонялся за последними передвижниками, Татлин изобретал свои башни, Маяковский рифмовал «носки подарены – наскипидаренный», а Эйзенштейн снимал крутую массовку под названием «Взятие Зимнего», которую теперь все почему-то принимают за документальное кино.
…Итак, незадолго до революции юная замоскворецкая мещаночка Анфиса Пухова, поплакав, вышла замуж за отца Никодима – зрелого иерея, весьма просвещённого, даже передового для своего сословия: ещё в 1905 году он подписал знаменитое воззвание «О необходимости перемен в церковном управлении». После 1917-го отец Никодим, конечно, подался в обновленцы и частенько вместе с владыкой Андреем Введенским участвовал в шумных диспутах, собиравших толпы слушателей. Одно из таких словопрений состоялось в бывшем домашнем цирке барона Будберга, отданном после революции под Дом научного атеизма. Отец Никодим, следуя духу времени, взял с собой в это весьма спорное место жену, скучавшую дома от бездетности. В замужние годы Анфиса расцвела, превратилась из тонкой девушки с толстой косой в настоящую кустодиевскую красавицу: тяжёлое золото её волос едва сдерживал синий богомольный платочек, а пышно созревшее тело, как опара, выпирало из скромного канифасового платья. А уж если матушка вдруг поднимала свои обычно опущенные долу янтарные очи…
На диспуте, как водится, спорили про то, существовал ли на самом деле Иисус Христос, а если не существовал, что давно доказано наукой, то в кого же тогда верят простодушные массы, одурманенные опиумом религии? В качестве ударного идейного поединщика на спор явился поэт-атеист, член президиума Союза воинствующих безбожников Натан Хаит – автор знаменитых строчек, которые в ту пору распевала под гармошку комса всей Совдепии:
Мне жалко на Христа гвоздей.
Распятье – пустяки!
Арестовать – и без затей
Сослать на Соловки!

Этим четверостишием завистливо восхищался Демьян Бедный, а скупой на похвалу Ромка Якобсон отмечал сочную мощь звукописи: «распятье – пустяки» или «сослать на Соловки». Председатель Союза безбожников Емелька Ярославский от всего сердца подарил Натану именной браунинг с памятной гравировкой «Никаких гвоздей!». Кстати, Михаил Булгаков беззастенчиво позаимствовал знаменитые строчки Хаита и засунул в «Мастера и Маргариту». Помните, Иванушка Бездомный предлагает упечь на Соловки покойного философа Канта? Странно, что никто из булгаковедов, изъездивших роман вдоль и поперёк, не заметил этого явного плагиата. Остаётся добавить: Натан, родившийся, как и положено настоящему поэту, в Одессе, был не только дивно талантлив, но и жутко хорош собой: жгучий брюнет с кипой непокорных негритянских кудрей, чёрными, как спелые маслины, глазами, белозубой улыбкой и гордым бушпритом орлиного носа. Откройте литературную энциклопедию, там есть его портрет. Росту он, правда, был незавидного – наполеоновского. Долговязый закомплексованный Маяковский, дико ревнуя к его успеху у женщин, написал злющую эпиграмму:
Слушал вот Хаита:
мелочь какая-то!

8. Я возьму тебя, как Перекоп!

Во время диспута Натан хищным глазомером сразу отметил в зале скромно одетую красавицу с потупленным взором и, ещё не подозревая, кто она такая, весь вечер смотрел только на неё, точно гипнотизируя. В какой-то миг Анфиса, подчинившись его воле, подняла-таки глаза, и это решило её судьбу: два живых луча – антрацитовый и янтарный-встретились, вспыхнули и слились навеки. Потом поэт что-то строчил в блокноте, а когда ему дали слово, он, торопливо ругнув религию как подлое орудие эксплуатации, вдруг прочитал, к всеобщему удивлению, не знаменитые «Гвозди», а только что родившиеся в сердце строки:
Ненавижу стыда паранджу!
Мне теперь – или ты,
или гроб!
Я, как труд, тебя освобожу.
Я возьму тебя, как Перекоп!

После диспута, как водится, пили морковный чай с баранками, выданными по ордеру Наркомпроса, обсуждали мероприятие, по-товарищески корили отца Никодима за ссылки на старорежимных богословов, а не на труды марксистских историков и современные археологические находки. В общем, всё было, как и сегодня, когда непримиримые политики, десять минут назад рвавшие друг друга на куски в прямом эфире, сидят потом за коньячком и мирно обсуждают успехи детишек, обучающихся в Оксфорде или Гарварде.
Влюблённый Натан, исхитрившись, незаметно сунул Анфисе записку, в которой умолял её посетить послезавтра поэтический вечер в клубе Трёхгорки. Она мучилась, стояла перед иконами, искала ответ в Житиях, твёрдо отмела сладкие сердечные соблазны, а в назначенный срок сидела среди работниц, ловивших каждую рифму кудрявого поэта. Что случилось потом, можно не объяснять. Анфиса сбежала от мужа к Хаиту. Наверное, если бы богоданный супруг не был обновленцем, к тому же маломощным в мужском смысле, если бы в горнице верещали чада мал мала меньше, если бы Натанушка не оказался страстно настойчивым, – скромная попадья вряд ли бы отважилась на такой шаг. Но всё совпало. Через девять месяцев у молодожёнов родилась дочь Анна. Отец Никодим, потрясённый изменой жены, расстригся и пошёл преподавать научный атеизм во втуз. Я ещё помню, как он, совсем старенький, выступал в шестидесятые годы по чёрно-белому телевизору, рассказывая про антигигиеничность крещения в общей купели и химические уловки попов, заставляющих иконы мироточить. Бабушка моя Марья Гурьевна, слушая всё это, страшно сердилась и плевала в водяную линзу, увеличивавшую крошечный экран КВНа…

9. Разоблачение

А теперь пропустим два десятилетия и вернёмся к судьбе Юдифи и Фёдора. После Победы полковника Ивана Жукова прямо с фронта направили на большой пост в Ленинградский обком партии. Вот тут-то его глубоко запрятанное черносотенство и вышло наружу. Одолев Гитлера, народ-победитель осмелел, загордился, даже занёсся, некоторые ответственные работники коренной национальности, особенно в городе на Неве, начали задавать разные неправильные вопросы. Например, почему у русских нет своей коммунистической партии? У хохлов есть, а у нас нет! Мы что, хуже? А почему у русских нет своей Академии наук? У грузин есть, а у нас нет! Мы что, хуже? А почему у русских нет своего Союза писателей? Даже у киргизов есть, а у нас нет! Мы что, хуже? Жуков на этой почве близко сошёлся с первым секретарём обкома Кузнецовым и его замом, а впоследствии преемником по фамилии Попков. За откровенными беседами под рюмку хорошей водки, закушенной паюсной икрой, Алферьев, конечно, не открывая своего подлинного имени, приобщал этих пламенных большевиков самого что ни на есть рабоче-крестьянского происхождения к благородным идеям и мечтам русского монархизма. Впрочем, царь в стране уже был – Сталин. Оставалось вернуть русским законное место у трона. Договорились до того, что РСФСР необходим собственный государственный флаг – старорежимный триколор с серпом и молотом в уголочке.
В конце концов эта опасная болтовня дошла до генералиссимуса, который после разоблачения Тухачевского и Енукидзе страшно боялся всяких заговоров. Рассвирепев, вождь вызвал Маленкова с Кагановичем… Ну а сатрапы и рады стараться – раскрутили кровавое «Ленинградское дело», погубившее многих русских людей. Во время следствия всплыл невероятный факт: под честным именем героя Гражданской войны Ивана Жукова в обкоме на высоком посту окопался Фёдор Алферьев, поручик-корниловец, лютый черносотенец, участник Ледяного похода, товарищ председателя киевского «Двуглавого орла».
Как на грех следователь оказался родом из деревни Гладкие Выселки Скопинского уезда Рязанской губернии, и рос он в ребячьих забавах вместе с подлинным Ванькой Жуковым. Едва чекист начал расспрашивать о родне и соседях, Алферьев тут же и засыпался. А когда выяснилось, что, будучи в немецком плену, он сидел в форте Ингельмштадт вместе с Тухачевским, жизнь его закончилась. Но про то, как белогвардеец, кровный враг советской власти на ответственных постах четверть века успешно строил социализм, никто не узнал: Сталин велел об Алферьеве-Жукове нигде в печати не упоминать. Так эта тайна и оставалась в секретной папке политбюро, выйдя наружу лишь в перестройку. А вождь тем временем метал молнии: «Вот откуда ноги черносотенные растут! Русскую партию захотели! Я им покажу триколор с серпом!»
И полетели головы, да какие: Вознесенского, Кузнецова, Попкова, Жукова и многих других расстреляли. Досталось и Юдифи: за подмену документов в далёком 1921 году ей впаяли десять лет и отправили в ГУЛАГ. Однако сын за отца и мать не отвечает. Абрам Иванович Жуков, прошагав войну от Москвы до Кёнигсберга, вернулся в МГУ, откуда ушёл добровольцем, и поступил в аспирантуру…
…Однажды аспирант Жуков во время семинара заметил среди будущих филологов темноволосую светлоглазую студентку – Аню Хаит. Всегда дорого и модно одетая, держалась она тем не менее скромно, хотя отец её был не только знаменитым поэтом, но и видным общественником, членом Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), который возглавлял сам Соломон Михоэлс. Во время войны Натан Хаит писал для «Правды» антигитлеровские стихи, басни и частушки, ездил с агитбригадами на фронт, а также летал в США. Там у него нашлись состоятельные родственники, и Натану поручили раскручивать богатых американских евреев на помощь воюющему СССР. Надо отметить, это ему отчасти удавалось. Из-за границы Хаит привозил много красивых вещей и одевал двух своих любимых женщин – Анфису и Анну – так, что на них на улице оборачивались.
Когда стало известно, что по «ленинградскому делу» арестованы мать и отец аспиранта Жукова, коллеги-преподаватели начали его сторониться, а студенты – поглядывать с вежливой опаской, точно занемог он неприличной и к тому же заразной болезнью. Лишь Аня Хаит однажды, дождавшись, когда по окончании семинара все покинут аудиторию, подошла к нему, подавленному, и тихо сказала:
– Абрам Иванович, я не верю, что ваши родители – враги. Всё будет хорошо!
– Спасибо! Я тоже не верю. Они честные коммунисты. Их просто оклеветали! – ответил аспирант, ничего не знавший о черносотенном прошлом своего расстрелянного отца.

10. Смерть космополита

Тронутый заботой, он благодарно поцеловал руку доброй девушке, она вдруг покраснела, смутилась и убежала, а потом дома, уткнувшись в девичью подушку, долго не могла уснуть, вспоминая плечистого кудрявого аспиранта-фронтовика. Однако вскоре ей стало не до нежных чувств: Израиль, организованный в Палестине по настоянию Сталина назло несговорчивой Англии, вместо того чтобы стать верным другом Советского Союза на Ближнем Востоке, перекинулся к Америке. А товарищи из ЕАК, вместо того чтобы гневно стыдить неблагодарных соплеменников, вдруг зароптали о том, что захолустный Биробиджан на границе с Китаем, выделенный ещё до войны под Еврейскую автономию вместо обещанного благодатного Крыма, – это просто-таки плевок в лицо древнему многострадальному народу. И вообще, сколько можно быть «советскими людьми», пора снова становиться евреями, учить иврит и собираться домой – в Израиль, ещё не просохший на новеньких географических картах.
Эти разговоры вскоре дошли до вождя и жутко его возмутили: «Ах вот откуда сионистские ноги растут! Троцкисты недобитые! Я вам покажу Крым!»
Вызвал он Абакумова – и полетели головы, да какие! Хаита взяли одним из последних, оклеветал его поэт Ицик Фефер. Да что там Хаит, по делу Еврейского антифашистского комитета упекли даже супругу наркома Молотова Полину Жемчужину: она дружила с израильской послихой Голдой Меир и неосторожно назвала себя как-то в кулуарах «еврейской дочерью». На следствии выяснилось, что поэт Хаит, вступая в партию в 1920-м, обманул товарищей, выдал себя за сына местечкового молочника, будучи на самом деле племянником крупного одесского зерноторговца. Вспомнили его троцкистские увлечения молодости, дружбу с Мишей Кольцовым. Не забыли Натану Моисеевичу и встречи с богатыми родственниками в Чикаго, хотя о каждом контакте он письменно отчитывался в НКВД… А когда при обыске нашли в доме оружие – браунинг с надписью «Никаких гвоздей!» – жизнь поэта закончилась.
И вот вечером в коридоре университета Абрам Иванович увидел студентку Аню Хаит. Девушка стояла, отвернувшись кокну, и плакала, вздрагивая плечами. Она узнала по радио, что её отец расстрелян. Повинуясь внезапному порыву, аспирант тихо подошёл и погладил её по волосам, несчастная вздрогнула, обернулась и разрыдалась на широкой груди фронтовика. Через год у них родилась двойня – Натан и Маргарита. Но Анфисе не довелось понянчить внуков: после гибели Натанушки, благословив молодых, она перебралась в Эстонию, в Пюхтицкий женский монастырь – замаливать грехи. Бывшая попадья не сомневалась: Бог наказал её за измену венчаному супругу, которого нельзя было бросать, несмотря на его обновленческую дурь и мужскую немощь.

11. Голоса крови

Зато после внезапной смерти Сталина, отравленного недругами, вернулась из лагеря Юдифь Соломоновна, её реабилитировали, восстановили в партии и назначили заместителем директора Музея русского деревянного зодчества. Под строгим присмотром бабушки Натан и Рита выросли, получили образование: брат – финансовое, а сестра – химическое. Ещё студенткой Маргарита вышла замуж за молодого дерзкого дизайнера Фельденгауэра, но ему с такой фамилией стало душно в СССР, ион подал документы на выезд в Израиль. Рита уговорила уехать с ними Юдифь Соломоновну, которая с годами всё больше обижалась на советскую власть, хотя сама же её некогда и устанавливала. Ожидая разрешения, уволились с работы и сидели на вещах два года, уже не надеясь, а потом вдруг под какую-то советско-американскую встречу на высшем уровне их выпустили. Перед отлётом скрытная мать поведала сыну тайну его происхождения, назвав подлинное имя и черносотенный род занятий Фёдора Алферьева.
Абрам Иванович был потрясён, даже взял больничный лист и лежал в постели с высокой температурой, отражавшей его душевное воспаление. Выздоровев и вернувшись к преподаванию, он сильно изменился, стал попивать, позволял себе небывалое ехидство в адрес устоев и даже завёл роман с юной буфетчицей Клавдией Королёвой. Пытаясь сохранить семью, мудрая Анна Натановна на излёте женской востребованности всё-таки однажды увлекла мужа и родила позднего ребёнка, названного, понятно, Фёдором. Однако это не помогло: Абрам Иванович, покинув семью, переехал к Клавдии.
Брошенная женщина от отчаяния столовой ушла в диссидентство, издавала рукописный журнал, перепечатывала на машинке Солженицына, слушала по ночам «Свободу» и распространяла полученные сведения среди коллег на филфаке. В конце концов она связалась с Гельсингфорсской группой и вышла с возмутительными лозунгами на Красную площадь. Получив за антисоветскую пропаганду четыре года и отбыв положенное под Сыктывкаром, Анна Натановна была выслана за границу. Там её как узницу совести приняли с распростёртыми объятиями и поселили на всём готовом в Австрии – милом сувенирном обломке некогда грозной империи.
Порой к ней в Вену из Иерусалима наведывалась с внуками дочь Маргарита Абрамовна, давно разошедшаяся с мужем Фельденгауэром, которому в Израиле тоже оказалось душно, так что фамилия тут явно ни при чём. Сама же Анна Натановна в Землю обетованную слетала лишь однажды-проститься с матерью Юдифью Соломоновной Жуковой (урождённой Гольдман), членом ВКП(б) с 1918 года, похороненной по иудейскому обряду под жёлтыми стенами вечного города. А вот сын её Натан Абрамович никуда из СССР не поехал, остался на родине, хлебнул с избытком государственного антисемитизма, служа на унизительной должности заведующего районным отделением Сбербанка. Зато когда начались шоковые реформы, он взял своё, основав «Буки-банк», куда деньги я вам класть не советую.

12. Российская Самодержавно-Демократическая партия

Но пора наконец рассказать и о Фёдоре Абрамовиче. Когда Анну Натановну посадили за антисоветскую пропаганду, Абрам Иванович взял мальчика к себе, и его вырастила простая русская женщина Клава Королёва. Дождавшись перестройки, профессор Жуков воодушевился и вернул себе родовую фамилию Алферьевых, но отчество оставил прежнее, чтобы не запутать окончательно коллег и студентов. В «Огоньке» тем временем вышла шумная статья «Черносотенец в Смольном» о его отце, он слегка прославился и даже выступил по телевидению – во «Взгляде» у Влада Листьева. Но в 1991-м произошла катастрофа: Абрам Иванович Алферьев из обеспеченного преподавателя с насыщенной сберкнижкой мгновенно превратился в полунищего. Профессорской зарплаты едва хватало на еду, а книги из библиотеки, собранной ещё отцом, скоро закончились. Продавать было нечего. Самоотверженная Клавдия, чтобы прокормить пожилого мужа и пасынка Федю, пошла на Черкизон – торговать ондатровыми шапками кроличьего происхождения. Жить становилось всё хуже и грустнее. Но тут позвонили из Дворянского собрания: оказалось, в Россию прилетает Леонида Романова с наследником русского престола Георгием и очень хочет, чтобы в Шереметьеве среди прочих встречающих обязательно для протокола были и Рюриковичи.
Накануне Клавдия долго чистила и гладила старенький костюм мужа, запачканный учебным мелом. Хороший галстук, превозмогая гордость, пришлось попросить у богатенького Натана Абрамовича. Старший сын после того, как отец бросил мать ради буфетчицы, прервал с ним всякие отношения, но галстук всё-таки дал – шёлковый, от «Гермеса».
Эта историческая встреча в аэропорту бесповоротно изменила жизнь Абрама Ивановича. На приёме в Кремле, куда его тоже позвали, он познакомился с советником президента Снурковым. И тот, выпив виски со льдом, убедил Алферьева, хватившего водочки под забытую икорку, создать РСДРП – Российскую самодержавно-демократическую рюриковскую партию. План был такой: «самдемы», пройдя в Думу, ставят вопрос о введении в стране конституционной монархии и коронации Ельцина. Финансировать новую партию поручили «Трансгазу». Однако первый президент своим беспробудным пьянством спутал монархистам все карты, в изнеможении передав власть в 2000-м Путину и строго наказав беречь Россию, а точнее – то, что от неё осталось.
Не попав в Думу, Абрам Иванович Алферьев тем не менее стал видной фигурой в отечественных монархистских кругах и одно время претендовал даже на роль местоблюстителя престола. С Натаном он помирился: сын приехал забирать свой галстук, обнял отца и простил, предложив между делом, чтобы финансирование РСДРП шло через «Буки-банк». Это, собственно, и обрекло «самдемов» на политический крах: средств не хватало даже на копеечные листовки. Зато сам Абрам Иванович уже ни в чём не нуждался и умер в достатке. Кстати, его вдова Клавдия Королёва живёт на Рублёвке.

13. Что такое «Перекоробиться»?

Однако последние годы Абрама Ивановича были омрачены диким поведением сына Фёдора. Как и большинство поздних детей, тот рос необычным и нервным мальчиком. С мачехой, Клавдией Королёвой, отношения у него не сложились. К отцу он испытывал брезгливое снисхождение. Странность Фёдора выражалась прежде всего в его национальной амбивалентности. Так, выйдя на прогулку, он мог насобирать синяков, вступившись за слабого еврейского мальчика – вечную жертву дворового антисемитизма. А буквально через два дня в компании скинхедов Фёдор с болезненным наслаждением мог измучить того же самого несчастного ребёнка. Получая паспорт, Фёдор, к изумлению отца, потребовал, чтобы его записали под тройной фамилией «Алферьев-Жуков-Хаит». Ему объяснили, что разрешается только двойная. Абрам Иванович упорно советовал сыну стать Алферьевым, на крайний случай – Алферьевым-Жуковым. Но Фёдор записался Жуковым-Хаитом.
В студенческие годы его странность усилилась и разветвилась. Он мог сходу дать в морду однокурснику, рассказавшему за пивом невинный еврейский анекдот, а через неделю в бешенстве заорать некоренному профессору, поставившему ему тройку: «Вали, сионист, в свой Израиль!» Эта хаотичная смена национальной самоидентификации происходила обычно внезапно, хотя прослеживались некоторые симптомы, похожие на предгриппозное состояние. Клава Королёва, любившая пасынка, в такие дни не выпускала его из дому, стреноживая заботой.
Напомню, что буйные 1990-е годы отличались нездоровой общественной атмосферой. Например, в демократическом Моссовете треть депутатов состояли на учёте в психдиспансерах. Всё это не могло не привести к обострению странного недуга, поразившего Фёдора. Политически буйный, как большинство психически неуравновешенных людей, он сначала стал монархистом и вступил в отцовский РСДРП, но вскоре убежал к Явлинскому в «Яблоко», где тоже пробыл недолго. Потом начались серьёзные неприятности. Опоясавшись георгиевской лентой, Федя мог пойти, допустим, на заседание общества «Память», чтобы прочесть свой доклад «Еврейский капитал против русской государственности». Однако, взойдя на трибуну, он вдруг начинал клеймить собравшихся в зале как зоологических юдофобов и духовных дикарей, недостойных имени «хомо сапиенс». Понятное дело, «недохомосапиенсы» грубо стаскивали обличителя с трибуны и били в лицо. Случалось, правда, наоборот.
Так, однажды на семинаре в Доме учёных Фёдор читал доклад «Политика государственного антисемитизма и кризис советской науки», как вдруг прямо на трибуне его перекоробило. И он, выпучив глаза, завопил, что евреи никогда в истории не выдвигали новых идей, а только крали и интерпретировали чужие мысли, добытые иными нациями в непосильном умственном напряжении. Тот же раздутый Эйнштейн, будучи смолоду тупым троечником, попросту спёр теорию относительности у своей жены – гениальной сербской умницы Милицы Марич. Понятное дело, либерально-научная общественность, превозмогая врождённую интеллигентность, деликатно стащила Фёдора с трибуны и била в лицо.
Идейно-этническое двоедушие осложнялось полной неразберихой в личной жизни. Как ни странно, в «арийской фазе» Фёдору нравились стройные дамы с яркой ближневосточной внешностью и желательно высшим музыкальным образованием. А вот в «семитской фазе», напротив, его неодолимо влекло к ядрёным русским простушкам, не обременённым хламом посторонних знаний. В сущности, он стал жертвой той же страстной закономерности, которая некогда бросила чекистку Юдифь в объятия черносотенца Алферьева, а поэта-атеиста Хаита насмерть прилепила к молодой попадье Анфисе. В итоге, поскитавшись по женским расположениям, Фёдор Абрамович завёл себе сразу две семьи: одну – с арфисткой Большого театра Ингой Вишневской-Гехт, черноволосой и худощавой, а вторую со штукатурщицей СМУ № 155 Настей Ермолаевой, дебёлой русской красавицей. В обеих ячейках вскоре появились на свет и росли законные дети, записанные в два паспорта. В «арийской фазе» Жуков-Хаит жил, понятно, с Ингой, а в «семитской» – с Настей, переезжая от одной к другой при смене самоидентификации. Женщины поначалу люто ревновали, ненавидели друг друга, но постепенно привыкли, смирились и даже подружились. Когда подступали сроки, Настя снимала трубку, набирала номер и сообщала:
– Ингуш, давай забирай – коробится…
– Еду! – отвечала арфистка.
Кстати, именно Ермолаева по простоте впервые употребила слово «коробиться» для обозначения сложнейшей, непонятной, не известной прежде науке психофизиологической трансмутации, время от времени преображавшей внутренний мир и внешний облик Жукова-Хаита – вплоть до усыхания или, напротив, отрастания крайней плоти. Поначалу менялся он моментально, буквально на ходу, едва посетовав на недомогание. Чаще всего случалось так: уснёт русским – проснётся евреем. И наоборот.

14. Наука бессильна…

Странный образ жизни сына беспокоил Абрама Ивановича, и он пытался его лечить, обращался к видным специалистам. Однако психиатры в те годы коллективно каялись за прежнюю борьбу с инакомыслием при помощи антидепрессантов, и было им не до пациента с удивительным раздвоением личности. Сердобольная Клавдия подкладывала пасынку под подушку иконку святого целителя Пантелеймона, но не помогало.
Тогда озабоченный отец совершил роковую ошибку-призвал на помощь экстрасенса Кашпирского. Напрасно Анна Натановна из своего австрийского далека умоляла бывшего супруга не делать этого, объясняя, что «кашпир» в переводе с древнерусского означает «вампир» и «оборотень». Абрам Иванович не послушался: знаменитый психотерапевт глянул чёрным глазом на Фёдора, пребывавшего в «семитской фазе», дал установку – и действительно, почти год тот мужественно боролся с неведомым русским фашизмом и страстно любил штукатурщицу Настю, зачавшую под таким напором третьего ребёнка. Арфистка Вишневская-Гехт начала беспокоиться, и напрасно. «Арийская фаза» всё же грянула, обрушившись, подобно цунами.
Однако теперь страдалец стал коробиться долго и мучительно. Почти неделю в нём, бранясь и стеная, боролись два чуждых, враждебных человека, они вели бескомпромиссные споры, переходившие в драки. Кстати, и ел Фёдор в эту пору за двоих. Инга с Настей, по-родственному посоветовавшись, решили так: пусть совместный муж, чтобы не пугать детей и не разорять домашний бюджет, коробится под наблюдением специалистов в профильном институте Академии наук. Сказано – сделано. Едва появляются признаки надвигающейся метаморфозы, они звонят куда следует – и спецнеотложка, воя, мчится по указанному адресу. По материалам многолетних наблюдений там о Фёдоре сборник статей выпустили – «Метаморфизм социокультурной матрицы личности в свете премордиальной теории этнической идентификации».
И вот о чём я иногда думаю. А если бы и Юдифь, и Фёдор, и Анфиса, и Натан знали, какими горькими и затейливыми плодами разрешатся их запретные влечения? Если бы ведали? Остановились бы они в порыве объятий? Задушили бы свою беззаконную любовь в колыбели, как какого-нибудь ребёнка Роз-Мари? Нет, не остановились бы, ведь любовь, как говорил Сен-Жон Перс, – это беспощадная нежность…
Назад: Змеюрик Из истории капитализма в России
На главную: Предисловие