Глава 05
Я щелкаю пальцами, одним за другим. Камеяма, устав от ожидания, с кряхтением откидывается в кресле. Не виню его. Я способна оценить, какую досаду причиняю. Если бы я обращала на него хоть малейшее внимание, он мог бы немного продвинуться в этом деле. Но я не в настроении говорить, во всяком случае пока. Штука в том, что я не знаю, что случилось той ночью. В памяти какая-то каша. Я должна извлекать все на-гора крупица за крупицей, прежде чем поведаю ему. Господину Камеяме нужно проявлять терпение. Огучи теперь балуется с другой брючиной на колене, мягко потирая ее и пощипывая край шва. Встретившись взглядом со мной, он тотчас отводит глаза. По-моему, ужас преступления, которое я могла совершить, начинает доходить до него. Я впиваюсь в него взглядом. С залившимся краской лицом он подыскивает вопрос, чтобы нарушить молчание, вопрос, на который я не отвечу.
— Отлично, — подает голос Камеяма. — Давайте попробуем другой вопрос.
Да, давайте. Какой вопрос попробуем? Какой у меня любимый цвет? Никакого. Я предпочитаю кошек или собак? Конечно, кошек; я ведь Лев. Сколько у меня братьев и сестер? Смотря как считать, кого считать. Убила ли я кого-нибудь? Да, убила. Ноа. А раз уж речь зашла о смерти, пожалуй, самое время вспомнить дивную госпожу Ямамото и мои деньки в волшебном струнном квартете, столь важном, когда я только-только прибыла в Токио. Госпожу Ямамото, которая умерла.
— У вас есть хобби? — Огучи заливается краской, задавая мне этот убогий вопрос. Камеяма испускает воздух изо рта, издав нечто среднее между вздохом и шипением.
— Нет, нету.
И я возвращаюсь обратно к себе в голову. Но момент он подгадал безупречно. Как раз мои поиски хобби и привели меня к порогу госпожи Ямамото. Со встречи с Тэйдзи я больше ни в каких хобби не нуждалась. Нет смысла возиться с икебаной, когда можно заняться сексом или наблюдать за ним из-за книги, пока он подает посетителям лапшу. Но едва прибыв в Японию, я никого не знала. Я была рада познакомиться с людьми на базе общего культурного интереса. Именно участие в струнном квартете госпожи Ямамото распахнуло для меня двери Токио, вселило уверенность, что здесь я дома, хотя и оставило с очередным трупом на руках. Неуклюжая старушка Люси.
* * *
Я поведала Тэйдзи о своем хобби в ту же ночь, когда рассказывала ему о своем детстве — о Лиззи, Ноа и Розеттском камне, — пока он спал, как дитя. Держа его в объятьях, я все вела свой рассказ, потому что он слился в утешительное баюшки-баю. Мне не хотелось, чтобы он просыпался, такой хрупкий в моих объятьях. Я ни разу не держала настоящее дитя, но в ту ночь могла вообразить, каково это может быть. Успокоительное биение сердца, тепло, которое я буду ощущать еще долго после того, как он проснется и уйдет. Я держала его, убаюкивая, и рассказала ему еще чуточку, промежуточные куплеты, о своих приключениях в Токио до того, как нашла его у лужи в Синдзюку.
Вскоре после приезда я получила подержанную виолончель. Упомянула о своей игре на виолончели старшекласснице, которой давала частные уроки. А две недели спустя мать ученицы преподнесла мне старую виолончель, сказав, что им уже негде ее хранить. Я была тронута, но малость психовала. Не играла много лет и ощутила определенную ответственность, внезапно став владелицей собственной виолончели. Играла у себя на квартире пару недель, но оказалась вовлечена в войну со своей бескультурной соседкой. Если бы она просто жаловалась, было бы проще; я бы попросту игнорировала ее и продолжала играть. К сожалению, зрелый отклик ее не устраивал, и она включала свой пылесос всякий раз, стоило мне лишь начать свои упражнения. Она распахивала окна и двери своей квартиры, заглушая голос струн моей виолончели. Остается лишь домысливать, что в гнев она впадала, потому что адский вой моей виолончели мешал ей наслаждаться периодическим визгом автомобильных шин внизу. Я спасовала.
Но музыка прочно засела у меня в голове. На работе я мычала пьесы, которые играла в школе давным-давно. Я помню их нота за нотой, однако не целиком, а только партию виолончели. Вряд ли я звучала так уж впечатляюще. Западные коллеги сетовали, опаляя меня сердитыми взглядами, когда я мычала и насвистывала у себя за столом, открывали и захлопывали ксерокс, стоило лишь мне задудеть. Я понимала, что это раздражает — Люси и сама яростно зыркала бы на всякого, ведущего себя подобным образом, — но удержаться не могла.
— По-моему, ты любишь музыку, — однажды сказала мне Нацуко.
— По-моему, все любят музыку. Но я как раз разучивала кое-что на виолончели, а теперь играть больше не могу.
Нацуко поведала мне о госпоже Ямамото, своей старой учительнице каллиграфии, игравшей на скрипке в компании пары подруг. Госпожа Идэ играла на второй скрипке, а госпожа Като на альте. Они были вместе уже несколько лет, но их предыдущая виолончелистка скончалась от опухоли мозга. Концертов они ни разу не давали. Нацуко сказала, что они хороши, но не настолько, чтобы вселять страх. Поначалу я сомневалась, что они захотят меня принять. Я минимум лет на двадцать моложе самой юной из них — госпожи Идэ. Мой разговорный японский еще не блистал. Я могла относительно легко переводить труды Мисимы и Танидзаки, но порой сталкивалась с проблемами, покупая марку на почте. И конечно, меня тревожило, что я не смогу заменить предшественницу. Они сказали Нацуко, что с радостью примут в группу виолончелистку. Я сказала ей, что вряд ли целесообразно еженедельно таскать виолончель из конца в конец Токио. Нацуко парировала, что госпожа Ямамото позволит мне держать инструмент в своей гостевой спальне.
Я доволокла виолончель до станции и по линии Яманотэ доехала от Готанды до Ниппори. И вступила в старые тихие районы Токио. Меня окружали небольшие покосившиеся домишки, несколько старых деревянных храмов, стоически переживших Великое землетрясение Канто и бомбардировки Второй мировой войны. Я остановилась у кладбища Янака, чтобы свериться с картой и немного передохнуть.
Это красивое кладбище, заставляющее воспрянуть душой и запеть. Я замычала «Когда ступают святые». Во всех направлениях тянулись строгие ряды надгробий — серые геометрические формы, разлинованные узкими дорожками, — обелиски, каменные светильники, плоские могильные камни. Дорожки обступали вишни, изредка перемежающиеся с соснами. Некоторые погребальные участки весьма просторны, учитывая размеры комнат, выделяемых в Токио для жизни. Встречались могилы в замысловатых гробницах, вознесенные над землей с ведущими к ним одной-двумя ступеньками. Найдя одну особенно приглянувшуюся, я прислонила виолончель к каменному светильнику и присела на ступеньку. Я была тронута, увидев, что перед высоким могильным камнем кто-то любящий оставил две красивые вазы с пурпурными и белыми орхидеями. Попыталась прочесть иероглифы имени покойника, но они были чересчур невразумительны для моего японского. Огляделась. Вдали маячили один-два человека. Я подумала, как славно быть похороненной здесь — в таком мирном, но таком органичном районе города, чтобы за моими костями и пеплом ухаживали эти добрые люди.
Нацуко однажды рассказала мне о кремации ее деда. Дедулю сунули в печку, как пиццу на подносе. Когда же он покинул печь уже без плоти, кости разобрали и предоставили родственникам. Гости взяли длинные палочки и поместили кости в две урны — одну для храма, а одну для предания земле. Самой особенной частью деда было нодоботокэ — адамово яблоко. Поскольку формой оно напоминает Будду, то отправилось в меньшую урну для хранения в храме. В конце работник крематория смел пепел и осколки костей с помощью метелки и совочка. Эта часть церемонии расстроила Нацуко. Дедушку замели в мусорный совок.
Люси не возражала бы против кремации и разбора друзьями, но не хотела бы, чтобы ее останки были заперты в урне. Она бы предпочла, чтобы их поместили прямо в землю, без гроба, без мешка для трупа, чтобы возродиться в извивающихся червяках и личинках. Но выбор нам дан не всегда.
Слабый, но резкий ветерок обжег мне губы, заставив глаза увлажниться. Я поглядела в небо. Наверху с карканьем кружились вороны, будто предвещая дурное. Слетев вниз, одна устроилась поблизости от меня, держа в клюве белую картонку. На миг почудилось, что она принесла послание, но птица, не обращая внимания на Люси Флай, принялась клевать и драть бумагу в клочья. Сообразив, что это обрывок сигаретной пачки, я почувствовала себя дурой. Черный птичий глаз стрелял во всех направлениях, но ко мне интереса не проявлял. Как только вороне удалось выудить изнутри серебряную бумажку, она отбросила сплющенную пачку и порхнула в небеса. Я потеряла ее из виду среди остальных.
Не желая опоздать на первую репетицию, я снова подхватила виолончель за шею и устремилась на узкие улочки. Следуя четким указаниям, записанным для меня Нацуко, скоро нашла нужное место. Открыла ворота двухэтажного домика с маленьким замшелым садиком. К фасаду льнула глициния, загораживая листьями дверной косяк. Отодвинув их в сторону, я нашла звонок, испытав восторг, что вхожу в настоящий дом. Месяцами пребывая только в квартирах и конторах, я тосковала по домашнему уюту.
Открыв мне дверь, госпожа Ямамото озарила крыльцо теплой улыбкой. У нее были короткие седые волосы и круглые очочки. Она была высокой и стройной.
— О яма симасу, — сказала я.
«Простите за беспокойство». Сбросив туфли, я ступила следом за ней в выстеленную татами комнату.
Две женщины среднего возраста стояли на коленях у дальнего конца низкого столика. Сквозь бумажные двери у них за спинами сияло солнце. Первой заговорила женщина слева — коренастая и круглолицая, остриженная под горшок.
— Коннитива. Идэ то мосимасу, — широко улыбнулась она.
— Хадзимемасите, — отозвалась я, чуть наклонив голову.
Другая женщина — небольшого росточка, с завитыми седыми волосами и острыми птичьими чертами — нервно улыбнулась и поклонилась.
— Като десу. Йоросику онегаи симасу.
Взгляд ее глаз стремительно метался между нами от одной к другой, и позже я узнала, что так уж у нее в обычае. Она была неспособна задержать взгляд на человеке или предмете более чем на пару секунд, зато сопровождала нервным хихиканьем каждую реплику и каждый жест, когда не играла на альте.
— Люси десу, — произнесла я. — Люси Флай. Флай Люси. Йоросику онегаи симасу.
Я преклонила колени на татами. Оно было мягким и по-летнему пахло травой и пылью.
Госпожа Ямамото подала нам зеленый чай и розовые пирожки из соевой пасты на лакированном подносе. Мы сидели молча, пока чашки и чайник позвякивали и чай лился в чашки. Для меня молчание было добрым знаком. Я предвкушала удовольствие оказаться в кругу людей без нужды постоянно напрягаться, чтобы говорить и слушать.
* * *
Я пробыла в Японии не настолько долго, чтобы наслаждаться горечью чая и приторной сладостью соевой пасты. В тот первый день каждый глоток требовал усилия. Но в последующие недели я начала отождествлять сладко-горький вкус с чистым, безмолвным наслаждением. Запах татами и канифоли наших смычков каким-то образом стал частью этого вкуса, и я до сих пор чувствую его на языке. Я привыкла резать мягкий пирожок своей щепочкой, поглощая его ломтиками между глоточками горячего чая, предвкушая часы общей музыки.
В первое воскресенье я удивилась, когда госпожа Идэ и госпожа Като, выпив чай, стали пристально разглядывать свои чашки. Сообразив, что этого требуют правила вежливости, я собезьянничала их манеры. Все чашки были разные. У госпожи Ямамото была целая коллекция. Когда я поднесла свою к свету, золотые прожилки заискрились, заставив меня улыбнуться. Я уже не хотела ставить чашку на место. Но конечно, поставила, потому что в комнате эхом раскатился скрипучий голос Мириам: «Люди покупают чашки не для того, чтобы их хватали и таращились. Ты ее кокнешь».
В то утро в паузах между молчанием мы говорили о консистенции чая, о различиях между японским и английским завариванием (зеленый чай лучше заваривать при температуре от восьмидесяти до девяноста градусов, и уж ни в коем случае не кипятить). Мы обсудили пирог — вагаси. Мягкая липкая булочка была завернута в листок дерева — не знаю, какого именно, но вкус был резкий и сладкий.
Госпожа Ямамото унесла чашки и тарелки и пригласила нас в свою гостиную в западном стиле. Необходимость покинуть покой уютной комнаты с татами чуточку огорчила меня, но я понимала, что для музыкальных целей требуется пересесть на стулья.
Госпожа Ямамото установила пюпитры. Для разогрева она прогнала нас через гаммы и базовые упражнения. Когда ее смычок коснулся струн, мы послушно последовали за ней. Я подрастеряла навыки, так что пропустила несколько диезов и бемолей, но никто даже словом не обмолвился. Когда мы были готовы исполнять музыку, мой рассудок уже прояснился и сосредоточился.
Госпожа Ямамото раздала партитуры, и мы провели утро, играя Гайдна. Когда госпожа Ямамото хмурила брови, мы останавливались и повторяли пассажи или фразы, пока не приходили к взаимопониманию их смысла. Мы почти не разговаривали. Музыка сближала нас. Хоть я играла в школьном оркестре и мне множество раз говорили, что надо слушать других исполнителей, в тот раз я впервые ощутила потребность следовать этому требованию. Когда моим музыкальным партнером была тромбонистка Лиззи, мне приходилось сосредоточиваться изо всех сил на том, чтобы не слушать ее, потому что она была такая громкая. У меня вошло в привычку играть, чуть ли не прижавшись ухом к струнам, чтобы не сомневаться, что беру нужные ноты. Тут все было иначе.
В лоне музыки мне было вполне уютно наедине с собственными мыслями. Я испытала всплеск оптимизма по поводу Японии. Разумеется, я знала, что я тут надолго — это-то я знала и до приезда, но впервые ощутила своего рода трепет. Что я буду тут делать? Какого рода личностью может Люси стать столь далеко от родины?
Мы ненадолго прервались на обед, а затем перешли к Моцарту и играли до заката. Не обходилось без фальшивых нот, невнятных пассажей, неровных ритмов. Мы не были профессионалами, но эти три женщины играли вместе чудесно. Хоть я и не сразу отыскала в группе собственное место, их поддержка была как плотная горячая вода в онсэне. К моменту, когда мы отложили смычки и сложили пюпитры, уже не требовалось убеждать меня, что я весомая четверть целого.
Дочь госпожи Ямамото подросткового возраста принесла кофе, и они поведали мне свои истории. Госпожа Идэ — миска с пудингом — родилась в Маньчжурии перед самым началом боевых действий Второй мировой в Тихоокеанском регионе. О самой войне она ничего не помнила, но сразу после нее семья вернулась в Японию. Они отшагали по ночам сотни миль до побережья. Не было ни карты, ни компаса, но в темноте они ориентировались по звездам, пока не дошли до берега Желтого моря. Младшая сестра госпожи Идэ не дошла. Исчезла где-то по пути, и никто так и не сказал, куда она делась и почему.
Госпожа Като была родом с острова Садо в Японском море. Она сообщила мне лишь то, что несколько лет назад покинула мужа и сына и в одиночку перебралась в Токио.
— Я изгнала себя, — поведала она. — Туда я никогда не вернусь. На протяжении всей истории на остров Садо людей отправляли в изгнание, но я поступила ровным счетом наоборот. Однако вам стоит съездить туда, если будет возможность. Это тайное сокровище Японии. Люди забывают, что он торчит там посреди моря, но он прекрасен. — Она хихикнула.
Любопытно, что заставило ее покинуть Садо, но этого я так и не узнала.
* * *
Несколько лет я играла на виолончели с этой троицей почти каждое воскресенье. Это был венец моей недели, и я начинала с нетерпением ждать его уже со среды-четверга. Даже не помышляла, что этим дням придет конец, но это случилось.
Однажды в воскресенье телефон зазвонил в тот момент, когда я уже готовилась выйти из квартиры. Звонила госпожа Като. Сегодня занятий не будет. Голос звучал ниже и глуше, чем обычно, и она не хихикала. Больше занятий не будет. Госпожу Ямамото постиг несчастный случай. В это утро она пошла наверх, чтобы вытереть пыль в гостевой спальне. Она и не ведала, что Люси устроила там смертельную западню — как, впрочем, и сама Люси. Обычно после встречи я волокла виолончель в гостевую комнату и оставляла ее рядом с гардеробом. В последний же раз по некой до сих пор непостижимой причине я пристроила ее позади кровати, малость не к месту. Очевидно, госпожа Ямамото этого не заметила и, протирая пыль с гардероба, споткнулась, попятившись, о мой инструмент и ударилась головой об пол. Когда муж нашел ее, она уже не дышала.
Больше играть на виолончели мне не хотелось. Я не хотела больше встречаться с госпожой Идэ и госпожой Като. Я не контактировала с ними и даже не пыталась забрать виолончель из гостевой комнаты Ямамото. Ее смерть огорчила меня куда сильнее, чем я могла предполагать, словно я утратила подругу на всю жизнь. Впрочем, в тех днях были и аспекты, которые мне хотелось бы сохранить в своей жизни.
Через пару месяцев после кончины госпожи Ямамото я поступила на курсы чайной церемонии. Конечно, я надеялась снова отыскать простое удовольствие чайной чашки, сладкого пирожка, татами и прекрасного покоя, тревожимого только позвякиванием чайника. Но другие женщины в группе были настроены не так серьезно. Сплетничали и болтали во время действа. Не могли неделями толком запомнить ни одной части церемонии, в первую голову потому что не утруждались даже как следует прислушаться. Я не находила глубин концентрации. Да и сплетни были не так уж интересны, так что я бросила.
И только одну вещь из струнного квартета я сберегла и довела до конца. Остров Садо. Госпожа Като раз за разом твердила мне об этом прекрасном отдаленном месте, и я частенько о нем думала. Я планировала посетить его однажды, но во всех своих планах видела себя там в одиночестве. На самом же деле, когда наконец выбралась, то в сопровождении Лили и Тэйдзи. Печально, но поблагодарить госпожу Като за остров Садо я не могу — вон куда это меня занесло.
Требовалось чем-то заполнить уйму времени, и после смерти госпожи Ямамото я завела обычай скитаться по Токио в одиночку. На работе у меня были друзья — и японцы, и не-японцы, но я избегала куда-либо выбираться с ними чаще раза-двух в месяц. Терпеть не могу тратить жизнь на беседы с людьми. Слишком расточительно.
* * *
Обычно я доезжала по линии Яманотэ до какой-нибудь станции, делала пересадку до другой, куда рельсы приведут или еще дальше. Вот так я и оказалась в Синдзюку в ту ночь, когда встретила Тэйдзи. Я бы не сказала, что в те дни мне было одиноко — мне никогда не бывает одиноко, — и все же, увидев там его, безмолвного и усердного, я не снесла бы мысли уйти от него и снова остаться одной.
Мы вели безмолвные беседы с невидимыми жестами. Мы вместе бродили по улицам. Мы зависали в лапшичной его дяди. Пока Тэйдзи прислуживал посетителям или выносил мусор, я читала романы Мисимы и Сосэки Нацумэ, «Повесть о Гэндзи». Когда японский был слишком трудным, я использовала себе в помощь переводной текст. Выписывала новые кандзи в блокнот и практиковалась, пока не усваивала порядок штрихов до той степени уверенности, с какой пишу «Люси Флай».
Мы проводили вместе в постели целые выходные. Но больше всего любили выходить под дождь в теплую ночь. Вот здесь-то и вели беседы; знаю, что вели. Тэйдзи учил меня японским словам для описания разных видов дождя, словам, которые не всегда встречаются в японско-английском словаре. Поцу-поцу — мелкий шелестящий дождик. Дза-дза — ливень. В моей памяти время, проведенное с Тэйдзи, всегда кажется сезоном дождей.
Эти ночи смешались в моей памяти, и, может быть, я их путаю, но помню вот что.
Лежу на полу, глядя в потолок квартирки Тэйдзи. Проскользнув в комнату, Тэйдзи хватает меня за руку.
— Дождь. Нельзя сидеть под крышей. Пошли.
Он тянет меня на улицу. Я смеюсь (я смеюсь). На нем обрезанные джинсы и шлепанцы.
Не могу представить свою одежду, но знаю, что я босиком. Мы шлепаем по лужам и по блестящим тротуарам шагаем от одной дороги до другой. На главном шоссе визжат шины автомобилей, толпы под зонтиками теснятся вперед. На маленькой улочке мы слышим каждую каплю, приземляющуюся на свое место назначения — лист, подоконник, лепесток цветка. Поцу-поцу.
Мы бежим наперегонки, вздымая грязную воду, до железнодорожного моста. Под кровом линий Яманотэ и Тюо мы прислоняемся к бетонной стене и ждем, когда над нашими головами пройдет поезд. Поскольку поезда Яманотэ идут с интервалом минуты в три, набираться терпения нам незачем. Я целую Тэйдзи, держа его так крепко, что выжимаю из футболок капли воды. Он легонько прикасается кончиком своего носа к моему и улыбается. Я позволяю языку коснуться его зубов — корявых жемчужин, которые люблю. Когда поезд, направляющийся в Сибуя, грохочет у нас над головами, трепет пробегает от кончика носа до ямок под коленями. И снова тишина. Тэйдзи расстегивает лифчик и с мерцающей улыбкой выуживает его через рукав футболки. Фокус-покус. Его лоб задирает футболку, так что волосы трутся о мою кожу. Он целует мои соски напоенными дождем губами, а когда следующий поезд, набитый пригородными пассажирами, прокатывается у нас над головами, мы трахаемся. Грубая бетонная стена оставляет на спине белые и розовые линии и цепляется за кончики волос.
Недавно я пытала себя, становясь под железнодорожными мостами и исторгая дрожь, когда проходит поезд. Потом я пла́чу, потому что нет ни улыбки Тэйдзи, ни тела Тэйдзи и потому что я такая дура. Потом я рыдаю сильней, потому что мои всхлипывания отдаются эхом, возвращаясь ко мне и показывая, как я глупа. Плачу я и по Лили.
* * *
— Вообще нет хобби? — Огучи одаривает меня чуть ли не кричащим взглядом.
— Ни единого. Мне не нужно хобби. Однако это не делает меня убийцей.
Он растерянно откашливается и не говорит ничего. Они вместе встают и покидают комнату, обещая вернуться с подкреплением, чтобы добиться от меня какого-нибудь толка. Когда дверь за ними надежно запирается, я соскальзываю со стула на пол, заползаю в угол комнаты и сворачиваюсь клубочком у стены. А потом плачу по Лили.