Книга: Средневековые мастера и гении Возрождения
Назад: Глава 3 «Погребение графа Оргаса» – картина-роман Эль Греко
Дальше: Глава 5. Портрет: маска, характер, духовная сущность

Глава 4

Детская тема в искусстве

Само искусство детскую тему считает обочиной. Художники как бы брезгуют этой темой, они не очень-то ею интересуются. Но мы можем наметить основные пункты в осмыслении этой проблемы в искусстве, в истории развития детского портрета.

Если говорить о вычленении изображения ребенка на портретах, то тут все начинается с эпохи Возрождения. Именно картинный материал начинает формироваться, дифференцироваться с эпохи Возрождения – тогда же, когда начинается разделение искусства на виды и жанры.

Но начнем все-таки с античности, потому что эта проблема в античности и в Средние века тоже необыкновенно интересна.

Что касается античного искусства, искусства античной Греции, то оно все свое внимание фокусирует именно на изображении человека. Человек есть мера всего, и человек есть центральный объект изображения в искусстве. Через человека осмысляется и природа, и предмет. Если предмет изображается в искусстве, то изображается как поясняющий, смысловой. Например, диск – в руке метателя диска, копье – в руке метателя копья. Это предметный мир.

Природа не изображается вообще. То есть мы не знаем этих изображений, а потому наивно полагаем, что не изображается. В античном искусстве человек и есть природа, он постоянно превращается в природу, и природа превращается в него. Поэтому юноши превращаются в кипарисы, гиацинты или нарциссы, а девушка превращается в хмель или лавровое дерево. Актеон превращается в оленя. И эти процессы едины в античном сознании, в котором все связано, сгруппировано вокруг принципов мифологического сознания. Эти процессы не расчленяют природу, она познается через человека.

Идеально гармонически сложенный человек – это идеально выраженная гармония Логоса, мира. В античном искусстве не изображаются люди, персоналии, а изображаются герои. То же в драматургии: предметом изображения является герой или мифологический персонаж. И в античном искусстве изображается человек в определенном возрасте. Никогда не изображается младенец, никогда не изображается старик, только человек определенного возраста.

Итак, есть изображения людей и есть изображения персонажей. Может ли мифологический персонаж иметь возраст? Конечно, нет. И причина, по которой он не может иметь возраста, великолепно проанализирована в книге Гуревича, посвященной Нибелунгам. Это классическая работа, в которой поставлен вопрос о проблеме возраста мифологического персонажа.

Античное искусство обращается к изображению человека, и это изображение эфебов, героев олимпийских и пифийских соревнований. Это не изображение людей, ведущих войну, не изображение граждан города, это изображение эфебов.

Кто такие эфебы? Это юноши. От момента формирования античного полиса, античной полисной системы (это где-то рубеж VII–VI веков до новой эры) до момента создания регулярной армии Александра Македонского (то есть до рубежа IV века новой эры) античная система существует, то есть выражает себя политически через полис. И мальчики всех полисов, начиная с восьмилетнего возраста, вступают в гимназию, их забирает государство – с 8 лет и до 21 года.

Гимназия имеет четырехтактное построение, четыре этапа. Первый этап – 8-12 лет, второй – 12–15 лет, третий – 15–18 лет, четвертый – 18–21. Юноши, которые изображаются в искусстве, это эфебы третьей и четвертой ступени: те, кто имеет право участвовать в пифийских играх (это игры юношей до 18 лет), и те, кто принимает участие в олимпиадах (с 18 до 21 года).

Они дети, но они и гимназисты. Античный скульптор изображает юношей, эфебов. Аполлон – покровитель юношей. Другое имя Аполлона – Феб – связано с понятием света. Юноши – это эфебы, то есть свет нации, будущее нации, озарение нации. Поэтому искусство в основном изображает этих эфебов.

Посмотрим на сохранившийся фрагмент фриза от Парфенона. Здесь изображены едущие эфебы-мальчики. У них было очень интересное внешнее представительство: эфебы натирали свое тело оливковым маслом, оно становилось бронзовым, волосы они покрывали серебряной пудрой, и головы были серебряными. Они ходили в коротких плащах – хламидах. Но они имели право, верней, были удостоены чести обнажения. В представлениях древних греков стыдиться следует дурной природы, некрасивого тела, это большой грех и порок. А когда у человека прекрасное сложение, то этим надо гордиться.

Поэтому эфебы были удостоены чести ходить обнаженными. Они ходили обнаженными и носили на себе белые шерстяные плащи, которые называются хламидами. Эфебы – это идеально развитые, идеально сложенные юноши. Такой юноша и является главным предметом и главным героем изображения в античном искусстве.

Во всех эфебах есть общая черта – они подобны друг другу. У них нет никакого психологического или социального различия. Они все подвергались одинаковому обучению, одинаковым тренировкам. На это обращалось внимание педагогической культуры того времени – на коллективное, общее идеальное сознание нации, на целостность, которая выражается не только в универсальной, демократической общей подготовке, но также в абсолютно идентичных тренировках. Летоисчисление в античном мире идет через олимпиады – раз в четыре года весь мир собирается на олимпиаду и выравнивает себя по образцам, по эталонам. Все подтягиваются под определенные нормы – этические, поведенческие, физические, психологические. Это была задача создания коллектива физически прекрасного, ибо он соответствует понятию идеального Логоса.

Взглянем на один портрет юноши. Это молодой человек, победитель пифийских соревнований. Скульптура эта бронзовая, найдена в Дельфах. Этому юноше около четырнадцати лет. Достоинство этого портрета заключается в том, что это «я», которое есть «мы», и «мы», которое есть «я». Этот юноша – идеальный образец того, каким должен быть юноша. Он, во-первых, выражает этнический идеал античности, мы его называем условно античной красотой. Он выражает идеал – все должны быть как он. Это понятие единого, духовной общности. Во-вторых, этот идеальный эфеб – победитель в самом опасном виде спорта, в соревновании на колесницах. Он удостоен самой высокой чести: он показан как идеальный эфеб, как идеальный член этого юношеского коллектива. Он представлен как эталон.

Все юноши, независимо от того, из каких семей они были, проходили одну и ту же систему обучения, получали одно и то же образование. Четыре года они бегали, прыгали и тренировались, потому что защита полиса и слава полиса зависели от того, на каком уровне находится мужское население. Но они изучали еще арифметику и письмо, а также абсолютно все обучались музыке.

Есть еще очень редкий, уникальный подлинный фрагмент изображения мальчика-эфеба, не эфеба третьей ступени, а эфеба-мальчика, ребенка-эфеба, который играет на инструменте Аполлона – кифаре. Эта кифара семиструнная. Семь – число священное, семь струн было в кифаре бога Аполлона, и бог Аполлон, проводя рукой по кифаре, создавал созвучия Логоса, Вселенной, Космоса. И поэтому все эфебы, вся армия Аполлона играла на кифаре. Все население было подготовлено одинаково – музыкально и физически. Поэтому, чтобы друг от друга не отстать, они выравнивают себя через олимпиады. Кроме этого каждый мужчина проходил историю, то есть мифологию, каждый должен быть готовым к диалогу, который был экзаменом на общую культуру.

Просуществовало это очень недолго. Как только начали рушиться полисы, разрушилась полисная система воспитания. Александр Македонский установил регулярную армию со сроком службы, и всей системе воспитания эфебов пришел конец. Но подлинная античность как раз связана с этой педагогической системой, с развитием этого типа сознания, с созданием этой системы подготовки юношей. Этот юноша и есть главный предмет изображения в античном искусстве, не считая мифологического ряда.

Мы рассматриваем именно античную систему, потому что она необыкновенно интересно экспонируется в искусстве. Когда мы смотрим на произведения искусства, мы видим их, принимаем их как самостоятельные памятники. Но можно смотреть и по-другому – попытаться понять, какая содержательная сторона стоит за античным искусством, а она оказывается необыкновенно информативной.

Рим живет в другой системе ценностей, в другой системе образования, но так как это никак не отражено его искусством, то и останавливаться на этом мы не будем.

В более позднюю эпоху, в эпоху формирования эллинизма, начинает складываться эллинистическая культура.

В жесткой формуле Аристотеля о том, кто имеет право на изображение в искусстве, сказано, что это не может быть ребенок или старик. Как писал Аристотель, «ребенок – недочеловек, а старик – не человек». Только юноша, только эфеб, только свет нации имеет право на изображение в искусстве.

Эллинизм отступает от этих аристотелевских правил. Для эллинов, особенно для александрийского эллинизма, характерно появление не только жанровых основ в искусстве, но появление также изображений стариков и детей. Появление стариков и детей в искусстве, особенно в искусстве Александрии, связано с тем, что александрийцы принципиально антигероичны.

Скажем, они изображают Зевса пузатеньким младенчиком. Он сидит, а нимфа – это кормилица, воспитательница – держит рог изобилия, как соску, и он лакает. Какое унижение такой персоны, как Зевс! Он в мифологии грозен, прекрасен, он бык, а тут он просто пухлявый младенец, которого выкармливают. Тут есть такая инверсия, инвертирование героического лица. Поэтому тут совсем иное понятие о человеке. Это полудетский роман о полудетях. Внимание акцентируется на развитии эмоций, чувств в подростковом, полудетском возрасте. Именно Александрия рождает детский мир в искусстве.

Александрия обеспечила скульптурой детства Европу вплоть до сегодняшнего дня. Наши детские сады все обеспечены Александрией. В них во всех есть копии с александрийских статуй. Мы добавили к возрастному моменту только пионера с барабаном, с горном. Так что мы обеспечены Александрией, и небольшой шаг сделали сами, чтобы уже перейти потом к девушке с веслом. У нас эта линия выстроена безупречно.

Для александрийского детского жанра характерен новый культ, новая мифология, мифологиея богини Гигеи. Родилась богиня педиатрии, родилась наука педиатрия. У Асклепия – бога врачевания – на старости лет родилась дочь. Ее звали Гигея, и она была покровительницей детей и педиатрии. При храмах богини Гигеи, в садах Гигеи эти дети и начали изображаться. Особенно много там уток и гусей вокруг детей.

Это все – просто изображение определенной возрастной системы. Здесь более глубокой задачи нет. Это просто такие толстенькие дети, их потом очень полюбил XVIII век и изображал в виде амурами. И им снова вернули их счастливое детство в наших детских садах. Они победили всех, перестояли всех в мировом искусстве.

Теперь перейдем к очень интересной характеристике этой проблемы внутри средневековой культуры. Связана эта проблема исключительно с религиозной живописью, с религиозным искусством как восточных христианских систем (Византия, Балканы, Россия), так и в западных, латинских систем.

И там, и там – храмовое зодчество. В России города даже принципиально строились деревянными. Существует очень четкий ответ на вопрос: почему церкви строились каменными, а города деревянными. Потому, что дерево – это природный материал России. Оно прекрасно сохраняет тепло.

Но вот появляется возможность строительства каменных палат. Между прочим, владимирские князья вполне могли ставить себе каменные палаты. Существует колоссальная разница между камнем и деревом – материалом вечным и материалом временным. На Западе эта разница подчеркивалась масштабом плотно стоящих домов, теснящихся, сдвинувшихся, как паства. Мы можем это наблюдать в Прибалтике. Это не только теснота земли, но и теснота принципиальная. Это братья, это паства, находящаяся вокруг единого собора, которая представляет собой божий мир. Это принципиальный контраст между временем и вечностью, между божественным бытием и бытийностью человеческой, жизненной. Она великолепно выражает себя через материал, через ткани. Это религиозное зодчество, оно вечное, и оно дошло до нас.

Белокаменное строение, живопись и скульптура – это религиозные вещи, потому что они связаны с религиозным культом. На Западе живопись развивается меньше, больше развивается скульптура. Начиная с IX века формируется такая система, как иконостас, которая дает возможность для развития средневековой станковой живописи. Эта живопись связана с совершенно определенными канонами, определенными сюжетами. И казалось бы, здесь нет места детям, такой сугубо бытовой теме. Но оказывается, и здесь есть младенец.

Мы знаем, кто он. Младенец изображается по существу один – это Христос. Здесь изображение детей связано в основном с накладыванием на изображение Христа. Но существуют еще житийные иконы: икона Николая жития, икона Георгия жития. И в житийных иконах есть изображения святых в детстве.

Изображение младенца Христа всегда одно и то же. Богородица держит его на руках, а он сидит со свитком судеб человеческих в руках. Он указывает путь, он наставляет.

Христос может быть ребенком или нет? Конечно, нет. То есть мысль Средневековья понимает этот путь становления, развития детей диалектически. Так же, как она различает светское и религиозное искусство, она различает ребенка и Бога-младенца.

Дети не попадают в искусство, потому что им нет места в искусстве, а Бог младенцем попадает, но младенцем он быть не может, поэтому в качестве младенца он показан как личность абсолютно явленная, установившаяся.

Это не может быть ходящий, ползающий на четвереньках младенец, он не может проситься на горшок. И вне зависимости от того, какой берется канон Богоматери, всегда есть дуальность, четкое различение – по эту сторону и по ту сторону, мир младенцев, который незачем изображать в искусстве, и мир Бога-младенца, который младенцем быть не может.

Есть еще замечательная новгородская икона. Она называется «Введение Богородицы во храм». Сюжет для русского иконостаса очень редкий, но в Новгороде распространенный весьма. На этой иконе показаны Анна и Иоаким – родители Марии, которые привозят Богородицу во храм к священнику и отдают ее в руки первосвященнику. Есть еще картина Тициана «Введение Богородицы во храм». А это новгородская икона.

Мария в храм пошла сама, это была ее воля. Анна и Иоаким, получив ее в дочери, были уже глубоко пожилыми людьми, она была вымоленным у бога ребенком. Она, по исторической или житийной литературе, была вымолена, ее Бог дал, и родители отдают ее Богу во храм.

Второй ярус иконы – это всегда развитие времени, это то, что называется «шло время» и показано отрывным календарем. Но всегда второй ярус иконы также является и главным содержанием иконы, там показана центральная часть иконы. Икона имеет трехчастное деление, как и храм, и вторая часть – это то, во имя чего икона писана. Если есть изображение только фигуры святого, то лик всегда помещается во втором ярусе. Это главный предмет изображения.

А здесь Благовещение. Здесь изображено то, во имя чего Богородица введена во храм, то есть ее предназначение, ее цель. И она сидит во храме, ибо Благовещение происходит во храме, куда она была передана на воспитание.

То есть как показана Мария? Она показана так же, как и Христос. Очень маленький масштаб. Она одета точно так же, как Анна, сразу в два своих цвета – темно-синий и темно-вишневый. Это классические цвета Богородицы. Она показана с этим ее обычным жестом – она отдает себя. Но этот жест означает гораздо больше. В данном случае этот жест означает просьбу о заступничестве. Главной, высшей ее функцией на Страшном суде будет заступничество и просительство. Поэтому когда ее показывают после свершения ее миссии, ее показывают с этим самым жестом.

Здесь она показана ребенком, но при этом она изображена уже в том, что есть ее высшая миссия, высшее свершение.

Надо знать, что такое диалектика развития, для того, чтобы в таких ответственных текстах, как житийная икона или праздничная икона, показать таким образом ребенка – как личность взрослого человека, свершившаяся, ставшая. Когда речь идет о мессианстве, то такие фигуры являются в совершенно готовом виде.

Но по-настоящему эта тема может быть прослежена только с того момента, когда начинает формироваться живопись станковая, светская, когда живопись приобретает деление на виды и жанры. И это эпоха Возрождения.

Появляется многоаспектность. Начнем с картины Рафаэля «Сикстинская мадонна», потому что она дает совершенно новый аспект и совершенное новое осмысление в традиционной средневековой теме Богоматери с ребенком на руках.

Главное содержание средневековой этики, главный герой средневекового искусства – это мужчина, муж, воин. Самый главный герой Средневековья – это Христос. Это тема страдания, тема свершения, высокого нравственного подвига.

Ренессанс же устраивается в духовном отношении много комфортабельнее. Главной темой Ренессанса является тема любви и творчества. Главный герой не мужчина, а женщина, и Христос переводится на положение ребенка. Когда он изображен с матерью, он изображается как ребенок. Культ женщины является ведущим культом Ренессанса. Философия Фичино строит вокруг женщины всех центральных персонажей мира. Это духовная центральная ось Ренессанса.

Вспомним, что Данте ставит Беатриче над собой. И если в ад его ведет Вергилий, то в светскую жизнь его ведет Беатриче.

Для Ренессанса образ прекрасной дамы и образ Богородицы между собой сливаются, составляют некое единство, так же, как и образ Христа един с образом младенца.

Во всех своих картинах Рафаэль дает Христа младенцем, а в «Сикстинской мадонне» он дает разделение, очень резкое противопоставление. Он снова возвращается к этому разделению, тогда как Ренессанс стремится все соединить. Эта картина была написана в 1513 году, за несколько лет до смерти. Рафаэль пересматривает те новые идеи, которые выдвигает Ренессанс в XV веке, в эпоху кватроченто. Они потом сами отказываются от самих себя. Это очень часто бывает: когда культура рвется вперед, она потом делает резкий поворот, резко себя пересматривает.

К 1520 году – роковой, рубежной точке Ренессанса – начинается пересмотр этих позиций, и он у Рафаэля дается на контрасте земного и небесного. Дается не в соединении прекрасной дамы и мадонны, а в контрасте земного и небесного. Варвара есть для него облик земного, а мадонна есть облик небесного. Поэтому мадонна дается как явление, как видение. Поэтому Варвара спускается, а мадонна пребывает.

И поэтому у нее нет контакта с нами. Сикст смотрит на мадонну, а она на него не смотрит. Варвара смотрит на землю, младенцы смотрят вверх, а у нее даже с нами контакта нет, она выходит за пространство физическое, за пространство историческое. Она идет, она грядет. Это совершенно особое измерение. Здесь есть пространство земного уровня и пространство мистического уровня.

По этим двум линиям мы можем рассматривать проблему детского портрета, потому что она себя уже проявляет в несколько различных системах.

Здесь мы видим противопоставление младенца-Христа и младенцев, которые внизу. Младенцы, которые внизу, пребывают в детстве. А в нем уже существует сознание его долга и ответственности, даже некоего ужаса и кошмара перед этим долгом, перед этой ответственностью.

Эту картину мы рассматриваем первой как наиболее показательную в этом смысле, очень драматическую в своем дуализме, в своем неединстве, рассматривающую один и тот же вопрос с двух различных позиций.

Но это характерно не только для Италии. Есть интересная картина немецкого художника Грюневальда, современника Рафаэля. Сначала рассмотрим «Благовещение», а потом «Богоматерь с младенцем».

Грюневальд – современник Рафаэля. Для него была божественная истина и был мир, причем мир не попадал в систему божественного. Здесь все очень связано, сопряжено.

Женщина, которую мы видим на картине Грюневальда, просто растеряна перед тем вихрем, перед приговором, который на нее направлен. Грюневальд изображает беленькую немку. Волосы у нее распущены, кругленькое лицо, опущенные глаза – она не готова к этому, она отшатнулась, нет у нее желания мессианством заниматься. А архангел Гавриил врывается, как вихрь. Причем его еще Грюневальд пишет как пожар, на сочетании темно-красных и желтых цветов, он как огонь. Он ее приговаривает: говорит, что человек не властен над своей судьбой, это история, обстоятельства ставят его перед вопросами, к которым он не готов. Он призывает ее принять решение, она не может, но все-таки вынуждена это сделать.

Здесь прослежена трагическая линия бытийного. Она очевидна, она выступает. И она для сложного и трагического сознания Ренессанса очень существенна.

Поэтому, когда у нее появляется ребенок, то она знает, что держит его в руках в первый и в последний раз. Тут стоит и горшок, и бадья для купанья. Но содержание здесь точно такое же, как и в «Сикстинской мадонне»: она этого не хотела, она к этому была приговорена, это решение свыше идет к ней, и она держит младенца в руках в первый и в последний раз.

Поэтому здесь все идет через чрезмерное напряжение, чрезмерные эмоции. А младенец показывается как еще несмышленый ребенок.

Тут появляется одна очень интересная особенность, можно сказать, режиссерская, рассчитанная уже не только на то время, когда это создано, но и на зрителя. Когда Ренессанс начинает изображать ребенка, он начинает эксплуатировать детство. Дети показываются пухлыми, нежными, симпатичными и беззащитными, но зритель знает, к чему этот ребенок приговорен. Когда Богоматерь несет этого ребенка на руках, мы уже знаем, на что она его несет. Сердце кровью обливается.

Ребенка очень легко эксплуатировать. Перов изобразил детей, везущих по обледенелой дороге сани. И вот таким образом воздействовать на зрителя через детей начинают с эпохи Возрождения.

Поэтому Христос является зрителю ребенком, а не в своей высшей силе. Он является беззащитным и пухлым младенцем, который обречен в дальнейшем – зритель-то это знает – на страдания. И он, и его мать.

Грюневальд перед этой драматургией зрителя ставит лицом к лицу. Зритель становится активным участником и дополнительным лицом.

Рафаэль, так же, как и Грюневальд, является в этом смысле очень тонким режиссером. Он начинает писать детскую беззащитность. Он не ставит своей задачей показать психологию детского возраста или особые принципы, нет. Он показывает детскую беззащитность. Ребенок полностью зависит от матери, он неотделим от нее. А зритель знает, что ему грозит.

В этом смысле очень интересны его картины «Мадонна в зелени», «Мадонна Альба». Вся эта серия Рафаэля очень интересна. Мы сейчас не можем оценить драматургию этой вещи, потому что мы не католики XVI века. Между прочим, именно в XVI веке на кострах сжигали больше людей, чем в XII, что прекрасно известно по статистике. Потому что в XII веке охоты за ведьмами не было, а в XVI – была.

Католики этого времени были нервно организованы несколько иначе, чем мы. Перед нами ребенок, который стоит на цыпочках. Он средней упитанности, то есть все материнские чувства вложены сюда без остатка: он выкормлен, у него щеки вислые. Это и есть беззащитность перед миром, у него еще нет никаких форм защиты. И он играет с крестом. Надо понимать, что это значит для религиозного человека. Это нам все равно, а ведь это смысловая вещь. Но мы не видим ее так, как видел ее человек XIII века.

Рафаэль был очень тонкий психолог и очень тонкий режиссер. Он искусно играет на драматургии. У него беззащитность играет с орудием своей же пытки – крестом.

Так же и у Грюневальда – тут и горшок, тут и бадья, и понятно, что мать держит младенца первую и последнюю секунду в жизни. Тут нет этапов пути, нет этапов развития. Есть факт рождества и факт явления.

Он еще совсем младенец, пить и есть сам не может, а в руках уже крест. Для того времени это целая большая драматургия. Уже начинается использование креста и использование детства, его бессмысленности, беззащитности. Появляется изображение контраста с жестокой действительностью мира.

Леонардо да Винчи (в основном линия развития этого жанра идет по этому пути) здесь занимает абсолютно особое место, потому что он был психологом, писал труды по психологии. Он подходит к этой теме уникально для эпохи Возрождения. Он вообще необыкновенный художник, очень интересный с точки зрения процессов психологии и сознания человека в целом. Например, его «Тайная вечеря» необыкновенно интересна именно как психологическое исследование.

Но его «Мадонна Бенуа» отнюдь не менее интересна, чем «Тайная вечеря». Почему? Потому что здесь у Леонардо да Винчи момент религиозного содержания как такового пропадает. У Рафаэля это религиозное содержание введено в иные системы с иными героями. У Леонардо эта тема – эксплуатации детей – совершенно лишена всякого религиозного ореола, потому что у него были свои соображения по поводу христианской религии. Леонардо – единственный, кто пытается показать именно работу детского сознания и систему координации сознания и движения в определенном возрасте. И он показывает это так же, как показывают современные педагоги, – через игру.

Он берет за основу сюжета игру, и эта игра становится мотором и психологической провокацией. Он показывает единство процессов развития – между движением, моторикой ребенка и его сознанием. Эта очень простая игра: мать играет с ребенком цветочком. Она дает ему этот цветочек, а он должен этот цветочек как бы сорвать или поймать. Для его возраста это сложная игра, которая требует мобилизации всех его сил, и поэтому он одной рукой придерживает руку матери, чтобы она не ходила туда-сюда, то есть статично ее закрепляет, а другой рукой делает крючок, ловит это цветок. Это делается в четыре-пять месяцев. Его глаза скошены, все его духовные ресурсы без остатка отданы этому делу.

Зато веса у него избыточно много, он есть больше явление физическое, нежели действующее или духовно действующее. Леонардо тут выступает как самый отчаянный атеист: показать младенца Христа с нимбом над головой, как обычного младенца, который и цветочка-то поднять пальцем не может!

Но тем не менее Леонардо написал эту картину. Он дал Христу избыточность физического начала: колени, руки. Это человеческое тело, а духовная сторона у него в начальной стадии развития. Леонардо показывает этап развития, но это делает только он один. Он показывает какие-то начальные этапы становления личности через игру. Люди, не имевшие детей, о них знают почему-то больше. Леонардо отлично знал детскую педагогику.

Итак, первая нами рассмотренная эпоха – Возрождение. Здесь развивается тема самая прямая, лежащая на поверхности, связанная с традиционной проблемой, идущей еще от Средневековья. Идет вычленение детской беззащитности.

Вторая тема, которая появляется в сюжетной линии эпохи Возрождения, – это изображение Святого семейства. На Святом семействе следует особо остановиться.

Что это за содержание картины – Святое семейство? Это целый жанр. Возьмем картину Тициана, которая изображает Святое семейство. Картина называется «Мадонна с вишнями». Младенец, который находится внизу, это Иоанн Креститель. А чтобы вы его ни с кем не спутали, ему дали крестик в руки. Публика понимает, о ком идет речь, кто этот герой.

Тициан приводит в соответствие изображение физическое и содержательное, потому что у Рафаэля физическое и содержательное очень часто еще расходится. Он пишет младенца-Христа на руках у матери с крестом, но содержание совсем другое. А школа Тициана пишет содержательное и физическое однородно.

Вот картина Джорджоне «Мадонна Кастельфранко». Здесь мадонна изображена с младенцем, святыми Либералием и Франциском. Содержание очень интересное. Здесь интересно рассмотреть мадонну с младенцем, потому что у Джорджоне этот младенец и физически, и содержательно идентифицирован с определенным возрастом. Это реальное изображение определенного возраста. Оно не раскрыто, как у Леонардо, и это не драматургия, как у художников кватроченто (это и Боттичелли, не только Леонардо, и Филиппино Липпи). Им свойственна резкая драматургия, а здесь интересен момент приведения в согласие физического и содержательного, психически возрастного и физического. Сидит мать, она как бы погружена в свое, а младенец собой занят. Мать его держит на руке, а занятие у него самое пустячное – он рассматривает что-то, развлекается.

Тут всех этих младенцев развлекали, они развлекаться сами не могут. Младенцы показаны в момент развлечения, потому что они не самодостаточны. Внутренней самодостаточности у него нет, поэтому обязательно должен быть сигнал извне, чтобы сосредоточиться и сфокусировать внимание.

А вот принципиально другое Святое семейство. Это «Святое семейство» Эль Греко. Богоматерь младенца показывает матери своей Анне и отцу своему Иоакиму. Видите, как бабка бережно пеленочку подняла, осторожно рассматривает младенца, хотя у Эль Греко мысль, связанная со Святым семейством, иная. Тициан и Эль Греко – художники, живущие одновременно, но совершенно различные.

Что пишет Тициан? Тициан пишет своего блистательного друга Аретино, венецианского поэта, личность очень знаменитую – мемуариста, политического деятеля. Рядом с Аретино он пишет его дочь, молодую женщину, черноволосую, румяную, красивую, и на руках у дочери ее сын. Тициан пишет возрасты, поколения. В «Благовещении» было показано время вертикальное, мессианское. А здесь показано горизонтальное, историческое время, время становления семьи, развития семьи.

Это, пожалуй, самый интересный момент – новая тема, которая появляется в эпоху Возрождения. Она связана именно с изображением детей, и это тема семьи. И идет эта тема семьи именно через святые семейства. Например, дед, мать и внук.

Понятие семьи – очень интересное понятие для того времени. Мы знаем, что Святополк Окаянный не постеснялся убить двух своих братьев – Бориса и Глеба. Правда, он им оказал большую услугу, так как они были людьми заурядными, а так стали святыми. Как говорится, кто жизнью не пожертвует ради такого бессмертия и вечной славы. Но все-таки Святополк Окаянный ведь был им родным братом, что не очень хорошо о нем свидетельствует. Феодализм установки на семью не имел. Он мог иметь установку на гербовник, но установки на семью не было. А когда рыцари под забралом бегают, то известно, что принц Джон мог порешить своего брата Ричарда Львиное Сердце в две секунды, не чихнув. То есть если и была вражда, то это была внутрисемейная вражда. Она была очень характерна для Италии в том числе, и вообще для Средних веков.

Когда же начинают укрепляться семьи? Тогда, когда семья становится социальной основой, ячейкой. В такой семье очень важны дети – это ее будущее. И дети начинают тогда изображаться не сами по себе, как личности, но как онтология, как онтологическая форма. Друг Тициана Аретино когда-то был беглым солдатом и каторжником, но был очень ловок и получил дворянство. И вот он закрепляет себя в такой онтологической картине вместе со Святым семейством.

Картина Эль Греко совершенно иная по своему содержанию. Здесь нет этой реальности, которая есть у Тициана. Эта картина построена на типах Эль Греко, а не на портретах современников. Это особый вертикальный, вытянутый тип человека, необычайно содержательный духовно. Не экстравертно, как у Тициана, а наоборот: это интровертированный персонаж, погруженный в себя. И вместе с тем младенец на руках у молодой женщины – это очень важная вещь. Как она двумя пальчиками приподнимает пеленки и смотрит на него!

Интересный момент, который появляется у Эль Греко: он начинает их изображать как источник света вообще. В картине «Рождество» младенец горит ярче звезды. Эта идея понятна: взошла звезда, родился царь царей. Но здесь есть еще один смысл – важность продолжения рода, это еще одна цепь, еще одна миссия. Начинают складываться семейные системы, незыблемые. Именно поэтому тема Святого семейства приобретает такое большое значение. И тогда-то начинают изображаться дети в семье.

Вот, например, две такие картины, когда дети еще сами по себе значения не имеют, а имеют значение в семье. Это очень непохожие и вместе с тем очень похожие картины. Это нидерландский художник – Гуго ван дер Гус. Картина называется «Алтарь Портинари». Портинари – это итальянец, работавший в Нидерландах и заведовавший конторами Медичи. И он заказывает Гуго ван дер Гусу семейный портрет. Эта картина построена по определенному канону, который можно увидеть и у Тициана, скажем, на его картине «Мадонна Пезаро». Здесь открывается целый жанр, где дети необходимы.

Обычно эти семейные жанры включают изображение святых покровителей – это те, кто покровительствует извне этому дому, на кого можно положиться. Этот Портинари в наборе не стесняется: он берет первейших святых – Фому и Антония, Марию Магдалину и Маргариту. Они могучи, они изображены так, как принято было изображать святых. Это неординарное изображение, они занимают собой весь масштаб мира. Эта семья – лишь малая часть, в их подоле расположенная, но верящая им, доверяющая.

Семью заказчика составляют мадам Портинари, около нее девочка и два мальчика, которые стоят за его спиной. Здесь на детей распространяется влияние взрослых и святых. Это особая духовная содержательность. Это замкнутость, это мир, спрятанный внутрь: моя тайна известна мне и Богу, тебе она известна быть не может. Мы объединены как семья, но при этом я пребываю в себе как личность.

Гуго ван дер Гус пишет детские портреты очень реалистически. Нидерландский портрет гораздо более высокий по своему уровню, чем итальянский, потому что итальянцы все время все оттягивают в сторону героизма и театральности. Они очень большие гуманисты в отношении человека, они очень любят эпитетное отношение к человеку, у них каждый человек выглядит с восклицательным знаком, как величайший, великолепный. У них есть стремление к усилению, форсированию качеств человеческой личности.

А в Нидерландах, наоборот, оттяжка в сторону рефлексии. Нидерландский портрет гораздо более рефлексующий, нежели итальянский. Итальянцы – они без комплексов неполноценности, а в нидерландском портрете есть ощущение своей слабости, есть попытка посмотреть на себя со стороны, анализ собственного сознания.

Поэтому Гуго ван дер Гус – прекрасный портретист: он выделяет не только человека, но он выделяет и детские вспухшие складочки над бровями, чтобы у нас появилось ощущение, что эти дети с признаком мысли, с признаком какой-то глубокой духовной жизни.

Но самое интересное в этой картине – это, конечно, не портреты детей, которые мы сейчас специально выделяем, а идея семьи, которая и рождает такое усиленное изображение детей в искусстве.

А вот картина Тициана, которая называется «Мадонна Пезаро». Это то же самое, что «Алтарь Портинари». Только в «Алтаре Портинари» святые огромного масштаба, а обычные люди значительно меньше. Итальянцы – публика театральная, для них мадонна доступна: можно к ней подняться по ступенькам, поговорить. В частности, можно поговорить со святым Петром, который просто представляет дом Пезаро. И святые такой же величины, как и обычные люди. Поэтому мадонна не просто покровительница, но она из их семьи. Нидерландцы так не покажут. А здесь изображена семья, которая включает в себя мадонну, и, естественно, этой семье полагаются дети.

Наконец, третья линия в развитии детского изображения. Первые две – это игра на беззащитности ребенка в искусстве и исследование семьи. Третья линия – это изображение ребенка как личности. Именно ребенка, а не взрослого человека.

Возьмем работу нидерландского художника Питера Брейгеля Мужицкого, которая называется «Детские игры». Эта картина очень широко известна, и когда где-нибудь занимаются изображением детей, то эта работа фигурирует в первую очередь, потому что тут есть чему удивляться: Питер Брейгель собрал перечень всех детских игр, существовавших в его время, и все эти игры показал. Это невероятно.

Потом еще можно привести такое сравнение: что прибавилось к детским играм с того момента, когда их изобразил художник? И тут мы вынуждены сделать для себя печальный вывод: как ничего не прибавилось к эллинистической скульптуре, так ничего не прибавилось к детским играм. Все это плохо развивается.

Но писал эту картину художник не для того, чтобы в дальнейшем дать ученым материал для изучения детских игр, потому что само по себе понятие «игра» для него другое. Эта картина имеет пару, которая называется «Фламандские пословицы и поговорки». Это диптих – две одинаковые картины.

«Фламандские пословицы и поговорки» – это игры, в которые играют взрослые. А детские игры – это игры, в которые играют дети. Так вот: если рассматривать игры, в которые играют взрослые, и игры, в которые играют дети, то выяснится, что дети и взрослые играют в одни и те же игры.

Слово «игра» для Питера Брейгеля Мужицкого идентично слову «деятельность». Игра – это и есть определенным образом организованная деятельность. «Фламандские пословицы и поговорки» – это деятельность взрослых.

Питер Брейгель Мужицкий утверждал одну поразительную для современной педагогики мысль: взрослый отличается от ребенка количеством прожитых лет, но он не делает вывода из опыта жизни, это есть некая психическая статика, жизнь человека в принципе бессмысленна. Питер Брейгель – пессимист, он не верит человеку, не верит в человека. Это не потому, что он был плохой или чуждый нам идейно или духовно, а потому, что такая точка зрения также существовала, и, в известном смысле слова, она имела право на существование.

Когда герои культуры XX века, такие экспансивные и такие экстравагантные, как Аполлинер, то есть люди, создавшие общество дадаистов, выпустили свой манифест, то Питер Брейгель мог подписаться под ним в качестве первого автора, потому что через этот манифест как Брейгель, так и Босх могут быть необыкновенно интересно прочитаны.

Тцара писал в тексте дадаистического манифеста: взрослые люди всю жизнь говорят только одно – бессмысленный детский звук, больше не научаются ничему, они играют в игры, в которых они не рассчитывают последствия этих игр, точно так же, как ребенок, замахиваясь и ударяя палкой, не отдает себе отчет в том, что он может убить человека, он не отвечает за эту акцию в своей игре. Это есть деятельность как таковая. Также он пишет, что Англия потеряла в годы Первой мировой войны всю интеллигенцию. Разве эта война для англичан равна тем потерям, которые они понесли? Нет, конечно, это бессмыслица. Это вошло в программу видимого мира, видимого абсурда, мира, лишенного видимой логической связи.

Эта же мысль была очень характерна для сознания голландской интеллигенции в XVI веке. У них для этого были очень веские основания, точно так же, как у интеллигенции после Первой мировой войны и после Второй мировой войны. Насколько деятельность человека эквивалентна результатам этой деятельности?

На картинах Питера Брейгеля Мужицкого мир выглядит как точечные действия, и взрослые дети связаны с деятельностью, которую они в данный момент производят. У них в этой деятельности нет прошлого, нет будущего. Это лапта, чехарда, прыганье друг через друга. Это игра как таковая. Это и есть самодостаточная деятельность, она не рассчитана на последствия.

Вся композиция у него разбита на отдельные элементы только потому, что он не видит логической связи, целостной связи в мире, лежащем перед ним. И как художник, когда он пишет картину, он пишет с верхней точки, как будто бы он – наблюдатель, находящийся на очень высокой точке. И с этой высокой точки он связи не видит. Может, если бы он находился внутри самой акции, он и увидел бы некую связь, логику. Но находясь над миром, обозревая деятельность людей на протяжении времени в ее последовательности, в ее диалектике, он логики не видит.

Он не видит разницы между взрослым и ребенком. Очень интересно, что он взрослых изображает как детей, а детей как взрослых. У него личность взрослого человека и личность ребенка совмещены, идентифицированы. Посмотрите на его детей. Разве это дети? Нет, это изображены взрослые люди. Только персонаж сидит не на лошади, а на деревянной лошадке, и мы его воспринимаем как ребенка.

Посмотрите, как он пишет эту девочку: и одежду, и лица он пишет взрослыми. То есть они рождаются и сразу начинают через эти игры оформляться на всю жизнь, через эту бессмысленную деятельность. Они осваивают мир через свои игры: лошадку, семью, еще что-то. Тут показаны не только игры, но и опыт человека в целом. Только мы этот опыт расцениваем как положительный, а Питер Брейгель рассматривает его как отрицательный. Когда встает вопрос о личности, то художник этого времени его рассматривает консервативно: личность статична в отношении проходящего времени, неподвижна. Человек развивается не как сущность, а только во временном измерении.

Время и философия определяют четыре начала в человеке: момент пространства, времени, сущности, динамики. А Брейгель рассматривает только два элемента – время и пространство, а элемент динамики и элемент сущностный он не рассматривает.

Можем ли мы говорить в данном случае, что он ставит перед собой проблемы личности? Разумеется, да. Не надо думать, что проблема личности всегда решается с положительным знаком, а то тогда нам бы сейчас и делать бы было нечего, только смотреть друг на друга, как в идеальное зеркало. В том-то и дело, что он рассматривает этот вопрос весьма неординарно для нас и весьма типично для того времени. Но итальянские художники тоже начинают рассматривать именно момент становления человеческой личности. У Питера Брейгеля есть целый трактат о том, что такое становление личности, что такое неизменность сущности. А для итальянцев это вопрос именно становления характера и личности. И этот вопрос о становлении характера в процессе динамики, во времени и пространстве, начинает рассматриваться только через итальянское Возрождение.

Какое многоликое изображение человека малого возраста! Это и эксплуатация детской беззащитности, это и понятие семьи, и, наконец, это рассмотрение личности. Часто ли мы видим изображения, в которых ребенок уже рассматривается как личность (или как потенциально возможная личность)? Это происходит редко. Это не столбовая дорога итальянского Ренессанса, но и не обочина. Они занимаются проблемой человеческой личности, проблемой рассмотрения ее с различных точек.

Тут надо сослаться на «Портрет мальчика» Пинтуриккио. И также надо вспомнить автопортрет Дюрера мальчиком. Он писал свои автопортреты, будучи ребенком. Он внимательно, мучительно всматривался в свое лицо, не только потому, что задачей его жизни было самопознание, самоизучение, но и потому, что он вглядывался в черты детства, меняющиеся, становящиеся. Он их фиксировал в автопортретах.

Пинтуриккио видит в мальчике приметы этого становления. Очень интересно, как портрет показывает динамику становления. Психологический портрет в живописи – это очень большая редкость и вещь уникальная. Психологический портрет очень удачно получается в литературе. Этот процесс всегда связан с моментами прослеживания. Поэтому романом рождается психологический портрет человека, когда идет последовательное изучение становления человека, раскрывающегося перед нашими глазами. А портрет живописца создается одномоментно, и все-таки психологизм в таком портрете может присутствовать.

У Пинтуриккио это дается через природу, через среду. У него изображение природы – это не просто природа, а часть рассказа о мальчике. Это природа, только начинающая крепнуть, набирать сок: это чуть только зеленеющие кусты, чуть только покрывающиеся зеленью деревья, чуть только распускающиеся листья. Это аллегория возраста. Точно так же в этом мальчике есть черты детской припухлости на лице: в губах, щеках, веках. Все лицо еще не оформилось, еще на нем не проступила его главная сущность. Она только начинает проявляться, показывать себя.

Но вместе с тем под этой аллегорией возраста мы начинаем прощупывать характер будущей личности – в замкнутости этого мальчика, в его серьезности, необыкновенной фокусированности и концентрированности внимании. У него так написано лицо, так написаны глаза и особенно линия платья, что по ним видно – душа совсем закрытая. Она не раскрытая, как у русских мальчиков на картинах Венецианова или Тропинина, у которых открыта душа, которые удивляются миру. Здесь у мальчика уже выработана защита, как будто на него надета кольчуга. У него уже действуют абсолютно все системы, хотя он еще не успел превратиться из ребенка в отрока. У него действуют внимание, защита, сосредоточенность, то есть черты характера, которые были обязательно необходимы человеку того времени, которые входили в систему личности эпохи Возрождения.

В этом смысле необычайно показательно обращение к изображению Давида-отрока. Ребенок, мальчик или отрок, уже начинает изображаться как определенная личность.

Существует исследование, которое доказывает, что моделью для знаменитой скульптуры Давида, сделанной Верроккьо, был Леонардо да Винчи, который находился на обучении в его мастерской. Верроккьо, изображая мальчика Давида, так же, как и Пинтуриккио, показывает эту двойственность: хрупкость и силу. За полудетским обликом чувствуется внутренний экстремизм, агрессивность в жесте руки с острым кинжалом, с локтем, выставленным вперед. В нем ощущается напряженность, отчаянная сила, которая была свойственна людям того времени. Челлини был художником, не кондотьером, он создавал прекрасную скульптуру. При этом он орудовал ножом налево-направо: этот с ним не так поздоровался, этот его поцарапал, у того не то выражение глаз… А он, как говорится, дважды не думает. «Окурок выплюнул и выстрелил в упор», как поет Высоцкий.

Процесс становления личности, вне всякого сомнения, начинается именно в это время. Взглянем на картину Тициана «Введение Богоматери во храм». Это совершенное удивительная фреска. Вспомним икону, которую мы рассматривали выше, чтобы сравнить ее с картиной Тициана.

Если икона была написана в конце XV – начале XVI века, то разница между временем написания этой иконы и этой картины не так велика.

В. А. Чивилихин пишет в своей книге о том, что у нас одно время, а у Запада другое. У них уже эпоха Возрождения на ущербе, а у нас только крепостное право отменено в 1861 году. Разве это одинаковое историческое время? Анатоль Франс прекрасно писал в «Садах Эпикура»: если люди изображены на одной фотографии, то это не значит, что они современники. Это не аргумент в пользу Запада или в пользу России, просто люди, живущие в одно и то же время по календарю, могут не быть современниками.

А потом это выравнивается. В картине «Введение Богородицы во храм» – маленький человек против целого мира. Тициан специально так это пишет. Фигурку не видать, она очень маленькая, лестница огромная, священники Иерусалимского храма стоят такие огромные, люди внизу. На этой картине изображены современники Тициана. Художник показывает, что она одна, одна против всего мира, потому что она есть личность, потому что у нее есть воля, миссия. Это мир старух, торговок, аристократов – и она поднимается по этой лестнице.

Это мир физический, который существует в пространстве метафизическом. Здесь лестница приобретает большое значение: она означает постепенное освоение пространства. И это мы можем видеть на многих картинах, это очень распространенный образ. В то же время лестница – это понятие дороги, очень четкий символ, закрепленный за определенными смысловыми категориями, категориями незаконченного времени, пространства, движения, взаимопознания. И лестница, и дорога – это символы, которые начинают свой путь с искусства Возрождения, и до сих пор они работают безотказно.

Когда Микеланджело делает Давида, то для него совершенно не важно, что он мальчишка, что он маленький. Для него важно, что у Давида абсолютное сознание победителя, уже оформившееся. Там очень трудно говорить о возрасте. Вот у Донателло и у Верроккио это важно, это уже проблема становления личности.

Посмотрим теперь на картину Эль Греко «Погребение графа Оргаса». Здесь ребенок – связующее звено зрительного пространства и картины. Эль Греко написал на ней своего сына.

Его картина посвящена чуду. «Погребение графа Оргаса» – похороны, где хоронят святые, а не обычные люди. Графа хоронят святой Августин и святой Стефан. И душу графа Оргаса великий инквизитор передает прямо Иоанну Крестителю, который представляет его душу сразу к кресту. «И это истина, это чудо – истина, – говорит Эль Греко, – и свидетельство тому – мой сын». А дети – вспомните сказку о голом короле – не врут никогда, они несут истину. Если ребенок свидетельствует чудо, то оно реально. Художник делает ребенка проводником.

Эпоха Возрождения дает различные грани детской проблемы, которая не является основой для культуры. Но подлинно дети становятся героями искусства в XVII веке. В XVI веке мы их выуживаем из искусства, мы думаем, где они, каково их место, а в XVII веке дети – это герои, равные взрослым в искусстве. Личность ребенка и личность человека для художника становятся равнозначными. Даже можно сказать, что личность ребенка означает больше, чем личность взрослого человека.

Когда мы говорим о проблеме детского портрета применительно к эпохе Возрождения, то мы говорим об этом в связи с проблемами культуры: как моделирует себя проблема культуры, так моделирует себя и эта проблема. Но Возрождение – это эпоха крупных проблем, а XVII век – это эпоха рассмотрения. В эпоху Возрождения проблем рассмотрения нет, есть постановка проблемы, есть ее гуманистическое утверждение.

Когда был изобретен микроскоп? В XVII веке. А что делал Левенгук с микроскопом? Рассматривал. Для XVII века характерно рассматривание. Эпоха Возрождения все-таки имеет верхнюю точку для рассмотрения: за спиной человека, личности, всегда находится святой.

А здесь мы как бы входим в комнату, осуществляем факт присутствия внутри пространства XVII века, а не отделение от него или вознесение над ним. Мы вместе с Дон Кихотом и Санчо Пансой вступаем на великий путь, на великую дорогу, они приобщают нас к своему действию, и внутри, а не извне. Дон Кихот вводит нас в свой внутренний мир, и мы не рядом едем, а внутри него. То же делает испанская драматургия и роман-путешествие XVII века. Мы начинаем рассматривать.

XVII век в искусстве настолько интересен, что вообще к изучению его еще даже никто не приступал, хотя можно увидеть очень много книг, подписанных громкими именами. И все-таки XVII век рассматривается в каком-то очень стереотипном ключе. Известно, что кончились религиозные войны, что идет становление абсолютизма, национальных школ. Это общие места, которые уже мешают, а не помогают рассмотрению. То есть это очень важный век – век рассмотрения, когда для человека исчезает вертикаль мира, когда он смотрит не с верхней точки, не снизу вверх и не сверху вниз, а внутри того же пространства.

Посмотрим на картину Веласкеса «Менины». В Мадриде, в музее Прадо, где она выставлена, эта картина расположена идеально: верхняя часть упирается в потолок, а нижняя – в пол. И получается, что, когда вы входите в залу, где висит эта картина, вам надо сделать только один шаг, чтобы оказаться внутри картины. Веласкес только на это и рассчитывает, потому что как зритель вы и находитесь внутри этой картины, вы стоите где-то здесь, незримо присутствуете внутри этой сцены, а герои картины за вашей спиной. В висящем зеркале вы видите отражения этих людей. Перед вами дверь.

В эпоху Возрождения вы были отделены от пространства, а теперь вы соединены с ним. XVII век показывает детали, рассматривает.

Здесь следует остановиться на Веласкесе, творчество которого занимает очень большое место в искусстве. Пожалуй, если брать детскую тему, то имя Веласкеса будет стоять на первом месте. Он любил изображать детей и любил изображать убогих, карликов. Это его главные, основные герои. А взрослых людей он очень не любил. Он не находил с ними языка, он имел контакт только с главными героями своих картин, хотя был придворным живописцем Филиппа IV и вынужден был писать то, что тот ему заказывал.

Веласкес и Сервантес, современники, гениальный художник и гениальный писатель, были великими дирижерами мира, и мир их выглядит не таким, каким он был, а таким, каким они нам его показывают. Мы видим Испанию такой, какой ее нам показывают Сервантес и Веласкес. Когда они берут в руки свою волшебную палочку и становятся перед холстом, то мир обретает то лицо и те очертания, которые они хотят, чтобы он обрел.

Слишком долго рассказывать о положении этих двух гениев человечества. Но если говорить о детях, то у Веласкеса (у первого, а может быть, и у последнего) детская тема выглядит как тема трагическая. До него этого не было. Веласкес изображает человека, живущего в мире трагическом. Он осознавал мир только трагически. Он был приобщен к трагическому началу, и поэтому он особо чувствовал слабые звенья человека.

Когда мы говорим, что Веласкес был приобщен к опыту трагическому, то это подразумевает очень глубинные смыслы. Например, его портрет инфанта Балтазара, испанского наследника. Веласкес пишет дона Балтазара в очень интересном и противоречивом разрыве. Перед нами ребенок, которому исполнился год (по этому поводу Веласкесу и был заказан портрет).

На этом портрете изображены дон Балтазар и его воспитатель. Дон Балтазар по этому поводу облачен. Вот подушка. Ее величина равна величине дона Балтазара, то есть этот предмет равен человеку. На подушке лежат символы власти: шлем маршала (потому что он уже маршал Испании) вместе с жезлом. Все это выставлено, как в экспозиции. Его уже можно поставить во главе войска.

Инфанту уже присвоено определенное значение, но он этому значению не соответствует, потому что Веласкес пишет его абсолютно бессмысленным и годовалым. Пуговичные глаза, кружевной воротник и колоссальные усилия, чтобы удержаться на ногах. Этот контраст и есть трагическое, потому что он, может, таким же дураком останется, а будет потом маршалом Испании. Это трагическая обреченность человека, несоответствие человека тому месту в жизни, которое он занимает. Это несоответствие является трагическим и для личности, и для мира.

В воспитатели и в секретари брали карликов. Существует такое мнение, что у них было чувство вины перед этими уродами. Это не так. У них комплексов неполноценности не было. Карлики считались охранителями и священными существами, их приставляли к детям, как педагогов и воспитателей. Карлик Эль Примо был личным секретарем Филиппа IV. А карлица, которая была воспитательницей Маргариты, изображена на картине «Менины» с орденом, который далеко не каждый мог получить.

Эти карлики были хозяевами. Они держали детей в очень большой строгости. И художник показывает несоответствие этих элементов годовалому, бессмысленному Балтазару, которому нужно встать еще на подушку, чтобы быть социально выше карлика.

Вглядитесь внимательнее в лицо инфанта. Бессмысленность, пуговичные глазки у дона Балтазара и духовная мощь у карлика. Кто здесь человек-карлик и карлик-человек? Ведь не случайно говорили о Веласкесе, что у него карлики с душами гигантов и вельможи с душами карликов.

Эти трагические разрывы у него бесконечны. Карлик изображен с таким лбом, что нет впечатления неполноценности, наоборот, в нем чувствуется необыкновенно мощная внутренняя сила. И абсолютная слабость в самом великом – в Балтазаре. В этом и есть разрыв и несоответствие.

Вот дон Балтазар уже сидит на огромном битюге, который может вынести Фальстафа. На этого огромного битюга посажена маленькая куколка, марионетка во всех отношениях, потому что для него все предопределено теми руками, которые будут дергать его за ниточки. Человек есть марионетка. Эта его марионеточность, невсамделишность в данном случае всячески проиграна Веласкесом.

Веласкес не делает для нас тайны из своей мысли. Все дети у Веласкеса очень глубоко несчастны: они обездвижены, лишены возможности двигаться, действовать, развиваться. Это тема насилия над детским существом, над детским естеством. Это тема насилия над ребенком, которое позволяют себе взрослые люди. Она вызывает в душе Веласкеса очень большой отклик. Никакие портреты он не пишет так, как детские портреты.

То же самое в портрете инфанты Маргариты. Всего слишком много для такого тщедушного и крошечного тела: тяжелые драпировки, огромное платье, на специальную картонку наклеенные волосы, к которым привязан ярко-красный хвост ленты, золотая цепь, которая идет от правого плеча к левой руке, в правой руке платок, в левой – букет. Почему? Потому что не полагается людям хлопотать руками. Они должны разговаривать без рук. Это распространяется не только на взрослых, но и на детей. Дети у Веласкеса очень маленькие, хилые, неокрепшие, а они должны развиваться, ходить, двигаться.

Это поистине испанская тема – насилие над ребенком, насилие над человеком. Насилие над хрупким, слабым существом мы чувствуем в этой картине. У Веласкеса нет особо глубокого анализа детской личности, детского характера. Он в инфанте Маргарите, которую он очень любит, видит чахлое растение, чахлый цветок. В ней уже есть все следы вырождения: голубые височки, тяжелые веки, тяжелая челюсть. Это человек, обреченный на трагическую смерть. На смерть от малокровия, от смешанных браков. Это трагические люди, обреченные марионетки.

А карликов, этих маленьких людей, Веласкес писал с сильными лицами, огромным внутренним могуществом.

И совершенно другие дети у Рембрандта. У него тоже очень большая серия картин на эту тему. XVII век – это век изображения детей. Для Рембрандта не характерно такое чувство трагического, как у Веласкеса. У него даже в последних работах этого нет. Он был мудрый, очень оптимистически настроенный человек, очень счастливый человек. Он жил внутри своего мира, он сумел добиться того, что его мир художника был полностью реализован, его мир был адекватен его человеческому началу. У него нет той трагичности, в которой жил Веласкес.

Рембрандт жил так, как он хотел того. Он сам выбрал себе свою жизнь и эту жизнь последовательно осуществлял. У нас в литературе все путается. Мы считаем, что если он сначала женился и был богат, а потом у него стало меньше денег, то от этого он несчастен, или что он был несчастен от того, что его не признавали голландцы.

А ему не нужно было, чтобы его признавали. Он творил то, что хотел, он жил в согласии с самим собой, как художник. Он постигал ту сторону мира, которая была ему открыта. Поэтому у него люди лишены ущербности и трагичности. У него люди необычайно глубокие, необычайно открытые. Рембрандт открывает тайну бытия, диалектики человеческого сознания. Он единственный среди портретистов XVII века создал диалектический портрет. Он действительно открывает тайны человеческого сознания. У Веласкеса ребенок – открытая эмоциональная система, но уже обреченная и сломанная марионетка, которую жалко так, что нет слов, и помочь нельзя. А у Рембрандта в первый раз в искусстве показан ребенок как мир, распахнутый эмоционально, как помещение с открытыми настежь окнами, как система, готовая для любого впечатления, открытая для эмоционального восприятия.

У него есть замечательные детские портреты, у него есть святое семейство. Там тоже особая интонация, которую мы никогда не видим в искусстве. Это тема именно духовного, эмоционального контакта. У него очень большое значение имеет система эмоциональных связей, связей человека с миром и людей друг с другом.

Если в эпоху Возрождения эта связь – семья, то здесь эта связь – истина. Собственный сын для Рембрандта бесконечно разнообразная модель – так же, как он сам для себя на своих автопортретах. Для него сын не идеальный мальчик, а человек в различных фазах становления жизни. Он изучает диалектику сознания и формирования своего эмоционального мира через свои автопортреты. И изучает то же самое у своего ребенка, начиная с момента рождения.

Если Леонардо – научный, жесткий, лишенный эмоций исследователь, то Рембрандт – художник, который именно эмоцию, эмоциональную связь людей с миром и между собой берет за основу действий личности. Рембрандт – мастер, который поставил эту проблему в качестве задачи всего своего творчества.

Но в Голландии есть художники, у которых дети попадают на картину как бы случайно. У Питера де Хоха нет задачи изображения человека, как у Рембрандта, у него нет задачи изображения человеческих отношений. Он мастер интерьера, но в интерьере у него действуют люди. Если посмотреть на голландские картины, то мы увидим совершенно новую черту – контакт родителей с детьми. Не семья как представительство, а человеческий контакт. Это контакты многоликие, многогранные.

У Рембрандта это установка на духовную связь, на эмоциональную связь, а у голландцев – на бытовые связи, на обучение детей по опыту родителей. Например, мама ищет в голове у девочки насекомых, вычесывает, или показывает ей что-то, что собирается нести на стол, или берет за руку, что-то рассказывает – то есть тут постоянно идет педагогическая работа. Родители обучают детей – не как в школе, чтоб все как один были красавцы, подобно античным эфебам, а на уровне своего опыта.

В искусство вторгается система социального воспитания ребенка. Для XVII века эта система социального воспитания ребенка имеет очень большое значение. Впрочем, не везде. Испания – особая статья. Там был Веласкес – художник, равный Шекспиру или Сервантесу по осмыслению трагичности мира. А уже у Рембрандта есть эмоциональные связи. У голландцев ребенок общается с матерью, идет обучение.

Вот, например, тихая и прекрасная картина: мирная жизнь какого-то буржуазного голландского семейства. Отец уходит на работу, девочка играет с обручем, что-то спрашивает у матери, мать ей отвечает. То есть она не абстрактно катает обруч, а общается со своей матерью, это процесс обучения, общения. Здесь вы нигде не увидите детей, вынутых из социальной среды. Они в этой среде взрослых, как в коробке. Они существуют в другой системе взаимоотношений, а поэтому в другой системе сознания.

Надо вспомнить изумительного в этом смысле художника – Антониса ван Дейка, ученика Рубенса, который работал в Англии. Англичанам вообще очень не везет: они в искусство входят тогда, когда их кто-нибудь изображает. Поехал немец ко двору Генриха VIII, Синей Бороды, – показал епископа Кентерберийского, Генриха VIII и всю компанию. Надо было угадать так попасть: приехал и все написал.

А потом они снова ждут, кто приедет. В XVII веке приедет ван Дейк – опять хорошо исторически угадал: Карла I изобразил и всю семью, отрезанную голову и так далее. Опять попал в точку.

Потом англичане стали сами себя изображать по методу ван Дейка. А потом пришел XVIII век, и тут у них ничего интересного в истории не стало.

Ван Дейк, ученик Рубенса, работает в очень интересный исторический момент. Прекрасный мастер, англичане от него в полном восторге, потому что он очень здорово пишет аристократов. В Англии он прижился просто прекрасно. Это была удивительная личность. Он очень много писал английских детей.

XVII век – это век сознательной постановки проблем педагогики и воспитания. Это абсолютно сознательная установка на социологизацию личности.

Голландцы развивают детей на бюргерском уровне, Рембрандт на своем сыне это показал, а англичане готовят на свое усмотрение своих граждан.

Ван Дейк изображает человека с определенным кодексом поведения, который уже психологически формируется с детства. Это видно по тому, как этот человек стоит, как он держится. Понятно, что эта педагогика уже у него за спиной. Это система взаимоотношений с миром, потому что это именно англичане рождают тип «денди».

Англичане, в отличие от нас, русских, очень оберегают свой внутренний мир. Они – полная нам противоположность. Для нас главное дело – поговорить по душам, не послушать, что тебе кто говорит, а высказаться самому. Поэтому все попытки Петра надеть хоть какую-то пристойность на раскрытие собственной души, как потом выяснилось, имели успех только до второй рюмки. До второй рюмки люди еще придерживались правил, а уже на третьей все шло по-старому. Поэтому попытка введения в России этикета никак не осуществилась. Поэтому нужны были усилия Малиновского, чтобы выпустить одно поколение Царскосельского лицея, за счет которого мы до сих пор существуем. Как только нам надо сказать об интеллигенции, мы сразу вспоминаем Дельвига, Пущина, Кюхельбекера – тот самый лицейский выпуск.

А у англичан это входило в систему воспитания сразу, изначально. Еще король Артур дал правила поведения, рыцарский кодекс. Англичане очень берегут свою душу. Они противопоставляют этой открытости свою систему общения с миром: какую-то внешнюю холодность, внешнее высокомерие.

И яркий пример этому – обворожительный портрет, написанный ван Дейком, портрет детей Карла I. Это дети в возрасте от 2 до 6 лет. Интересно сравнить их с детьми Веласкеса. У Веласкеса мы видим трагичность, трагическую обреченность этих детей, марионеточность. А здесь мы имеем дело со школой. Их начинают воспитывать, учить этикету: учат, как надо стоять, как надо ходить. Видите, как Карл держит сестрицу за руку?

Здесь показана школа воспитания этих детей. Но только по тому, как он пишет детские лица – с непосредственной живостью, как он пишет их подвижными внутри себя, мы понимаем, что как только кончится церемония изображения на портрете, они войдут в состояние детской подвижности, детского общения, детского мира. Все находится на детском уровне. Они с очень раннего времени начинают проходить систему становления, поэтапного психологического и социального воспитания. Это мы наблюдаем через большое количество портретов начала XVIII века.

В XVII веке появляется господствуют две тенденции. Первая тенденция – это изображение взрослого человека в связи с ребенком: не просто сам по себе ребенок, но взрослые люди и ребенок как понятие семьи, как это было и в эпоху Возрождения, в картинах Тициана. Это изображение детей как элементов семьи, как членов семьи, изображение дворянского рода, изображение геральдики, преемственной связи, фамилии и т. п. Это именно, с одной стороны, глубокое, а с другой стороны, почти что формальное объединение через понятие рода, семьи и преемственных связей. И вторая тенденция в XVII веке – это изображение именно отношений между взрослым человеком и ребенком, отношений духовного порядка, отношений бытового порядка, отношений социального порядка. Художник направляет свое внимание на общение. Мы можем сказать, что в искусстве XVII века появляется изображение ребенка именно в процессе обучения или взаимодействия с взрослым человеком, чего до этого не существовало.

И вот в XVIII веке этот прогресс продолжается, то есть продолжается развитие той же самой линии, которая намечалась в XVII веке, – взаимосвязи взрослого человека и ребенка, сознательного педагогического или духовного воздействия взрослого на ребенка.

Еще одно новшество появляется в XVII веке – это изображение детей в возрасте. Если мы возьмем эпоху Возрождения, то увидим, что дети там – это маленькие взрослые. Там понятие «детскость» как определенная фаза развития, психического и эмоционального, отсутствует. У Питера Брейгеля на этом игнорировании возрастной диалектики, психического становления, эволюции психики построена огромная картина «Игры детей». Там дети – взрослые, а взрослые – дети. Или взрослые как никогда не вырастающие дети. Или дети, которые рождаются уже со всеми психическими качествами взрослого человека.

В XVII веке появляется изображение детей с учетом возраста, их эмоций, но мы видим изображение детей в определенном виде, в определенном положении в обществе: это королевские дети, дети придворных, высокопоставленных людей. Этот момент очень силен у Веласкеса: детское подавляется в ребенке очень рано, на детей накладывается система социального воспитания. У Веласкеса это буквально превращается в проблему психического катаклизма, трагедии, столкновения между непосредственностью ребенка, его необходимостью двигаться, воспринимать мир через эмоции, и тем законом воспитания, тем социальным законом, внутри которого он находится. Веласкес просто дает жесткую раздвоенность конфликта. У него это тоже перерастает в определенную проблему, даже, пожалуй, личного порядка: это ваш жизненный путь и невозможность осуществления, или это ваше эго и неспособность этого эго развиться из-за какого-то внешнего давления. Это проблема для Веласкеса очень важная, и особенно остро она проецируется через детей.

XVIII век – век Просвещения. И он принципиально иной постановкой этой проблемы не отличается. Здесь продолжается та же самая идея взаимодействия детей и взрослых. Очень интересно она раскрывается у Шардена, французского художника XVIII века, в творчестве которого дети занимают очень большое место. И дети не становятся уже чем-то второстепенным, малозначимым элементом в картине. В его картинах «Молитва перед обедом», «Прачка» ребенок остается таким же серьезным, важным и ответственным персонажем внутри художественной задачи, как и взрослый человек.

Здесь показана какая-то среда: родители, дети, их занятия – они объединены общей средой. Мать стоит стирает, а ребенок сидит около нее на стульчике. Ребенок связан с ней, то есть это продолжение линии связи между взрослым человеком и ребенком, объединение их через психологическое и социальное пространство. Эта связь развивается в XVIII веке, мы можем наблюдать ее на примере картины «Прачка». Художник, конечно, не педагог и не ставит педагогическую задачу, он изображает это бессознательно, но раз за разом утверждает в своих картинах нечто новое в отношении к детям. Если XVII век намечает систему общения, воздействия, воспитания, то у Шардена эта линия углубляется. Она очень отчетливо проступает: мать учит детей, как вести себя за столом. И прежде, чем она нальет им еду в миски, они должны положить ручки определенным образом и произнести определенные слова. Это процесс обучения, дети и взрослые здесь не одно и то же. На картине Шардена «Прачка» женщина стирает, то есть она занята своим делом, а ребенок пускает мыльные пузыри. То есть ребенок показан в соответствии со своим возрастом. Если у Веласкеса, или у ван Дейка, или у художников XVII века изображен маленький человек, который обязан с очень раннего возраста входить в проблемы людей взрослых, в их занятия, то в XVIII веке отчетливо проступает другая мысль: дети есть дети. Они живут по своим законам, они заняты своими делами, и если женщина стирает, то ребенок с полном правом пускает мыльные пузыри.

То есть начиная с XVII века только намечается эта линия, а уже в XVIII веке дети становятся полным объектом изображения в искусстве, в соответствии со своим возрастом и занятиями, характерными для него.

Именно во французском искусстве в XVIII веке уделяется такое большое внимание вопросу возраста, возрастной психологии, соотнесению детской психологии и занятий, социальному воспитанию. С XVIII века детская тема занимает совершенно особое положение в искусстве. Развитие этой темы, изображение ребенка и возрастной психологии очень интересно именно у Шардена.

У него есть еще одна интересная картина, которая называется «Мальчик, играющий с картами». Этот мальчик занимается тем, что он играет, расставляя карты. В ящичке мы видим торчащие карточки, он играет в солдатиков, грубо говоря, используя карты. Карты являются для него предметом игры. Мальчик изображен Шарденом целиком погруженным в это занятие. Точно так же, как маленький человек, сидящий рядом со своей матерью-прачкой, который поглощен своим занятием – пусканием пузырей. Взглянем еще раз на эту прачку. У нее взгляд вынесен за пределы кадра, потому что, стирая, она отвлечена, ее привлекает нечто выходящее за пределы этой картины. К мальчику это не имеет ни малейшего отношения, он полностью погружен в свою игру. Вспомним еще, что у Леонардо в его картине «Мадонна с цветком» была такая же полная психологическая отдача этому детскому занятию. Леонардо есть Леонардо – это художник, который работает не только с опережением времени, он работает в максимально психологическом алфавите мира вообще.

Мальчик на картине Шардена занят своими игрушками, точно так же, как тот, который пускал пузыри. Он целиком и полностью поглощен игрой. Никаких дополнительных состояний нет. Ребенок показан гармонично, он показан в соответствии со своим возрастом, которому соответствует и его занятие. Это гармоничное соотнесение духовно сосредоточенного состояния и того занятия, которому он предается, то есть игры.

И даже сам характер игры соответствует его возрасту. То есть в искусстве художники показывают, к какому балансу приводится ребенок, его занятие и духовное, психологическое состояние – полная включенность.

Мир, в котором работает Шарден, – это французские буржуа. А дети на его картинах всегда заняты делом – неважно, каким, пусть ребенок пускает пузыри или играет в солдатики. Важно то, что он занят делом.

В XVIII веке развитие темы ребенка как мира уже совершенно самостоятельного, мира, соотнесенного с возрастом, обнаруживает две тенденции: аристократическую и буржуазную. Буржуазные дети всегда заняты делом. Они обязательно изображены при каком-то деловом действии. А вот у английского художника XVIII века Гейнсборо предметом изображения была английская аристократия. Он тоже пишет много портретов детей, не меньше, чем Шарден. Это «Мальчик в голубом», это портреты его дочерей. У него было две дочки, и он пишет их с самого маленького возраста до того момента, когда они уже стали барышнями и вышли замуж. У него здесь иная тема, это тема очень глубокой детской духовности и какой-то поэтичности внутреннего мира ребенка. Он обязательно пишет двух своих девочек в каком-то глубоком душевно-эмоциональном контексте. Не в деловых взаимоотношениях с миром, а в глубоком эмоциональном контакте, эмоционально-духовной деятельности.

«Мальчик в голубом» изображен Гейнсборо на фоне природы. Девочки также изображены сидящими в саду. Голова маленькой девочки прижата к старшей. Вся композиция этого парного портрета свидетельствует о необычайной близости между двумя детьми. И вы понимаете, не будучи даже подготовленными к этому глубокому восприятию искусства, что, когда он сплетает эти руки, когда сближает их тела и головы, это не только вопрос композиции, это именно задача показать их нерасторжимость, близость. И это близость не семейная, родовая, как ранее, а близость духовная, внутренний контакт. Эти глубинные контакты не такие, как в XVII веке, когда взрослые на картинах учат, показывают – педагогически наставляют детей. И не так, как у Шардена, у которого показана деловая сторона взаимосвязи с миром. Здесь ребенок показан как человек, обладающий собственным духовным объемом. Этот глубокий собственный объем не трагический, а лирический: это дети мечтательные, это дети, живущие в том мире сказок, в каком они, может быть, и воспитываются.

Система эмоциональной связи разрабатывается в XVIII – начале XIX века. Становятся очень модными портреты детей и родителей, изображение женщин с детьми занимает в портрете конца XVIII – начала XIX века очень большое место. Можно даже сказать, что в портретах конца XVIII – начала XIX века композиция, где изображена женщина с детьми или женщина с ребенком, становится ведущей. Это и в творчестве Боровиковского, это и в творчестве Левицкого, это в творчестве классицизма или романтизма. Последние два понятия иногда не имеет смысла разделять.

Вот изображение Виже-Лебрен, ученицы художника Давида, с ее дочерью. Виже-Лебрен – художница школы Давида, чистейший классицист. Она была очень талантливая, к тому же женщина из общества. На картине она необыкновенно красиво одета по моде того времени, но задача ее портрета носит романтический характер. Поэтому тут не стоит говорить о том, классицизм это или романтизм. Здесь речь о том, какая тенденция возникает в этой картине, какая проблема. Это очень эмоциональная и глубокая тема – изображение самих детей и изображение связи между детьми и родителями. Чем постановка проблемы отличается от предыдущего времени? Не формальным понятием семьи, рода, геральдики, а понятием семьи как духовных связей.

Лев Николаевич Гумилев великолепно сказал об этом: «Семья – это связи. Если нет связей, это населенный пункт». Это определение необычайно точно, добавить к нему нечего. Семья – это связи, если связей нет, а есть кошка, собака, муж, жена, дочь, зять и так далее – это населенный пункт.

Так вот, в XIX веке через детей, через детскую тему семья показывается как связи. А до этого, когда дети показывались со взрослыми, они показывались именно как представительство, род, генетика, герб, мощь, сила, социальная структура, или в процессе обучения: родители – дети. И вот наконец появляется новый момент в изображении ребенка, в изображении взаимоотношений детей и родителей: это момент настоящих связей, глубоких связей. У Гейнсборо девочки физически приближены друг к другу, их руки сплетены, их лица почти касаются друг друга. Что касается изображения Виже-Лебрен с ее дочерью, то посмотрите, как они переплетены между собою, какое объятие девочки, которая держит мать за шею, спрятав почти голову в ее шее, как мать ласково ее обнимает. Через это переплетение нам показан образ духовного мира, духовных связей.

Рассмотрим теперь проекцию этой же самой темы у русских художников XIX века. И в первую очередь у такого художника, как Перов в его картинах «Проводы покойника» и «Тройка». Трудно бывает представить, что Перов и Виже-Лебрен принадлежат почти одному времени, разница между ними всего 30–40 лет. Надо иметь в виду, что за это время очень много произошло с точки зрения внешней, социальной, но с точки зрения развития детской темы в искусстве ничего нового не происходит. Весь XIX век посвящен именно тому, о чем шла речь выше: изображение ребенка с точки зрения наполненности его собственным миром, собственной мыслью, объемом, который отличается от взрослого.

Почему именно картину Перова «Проводы покойника» мы рассматриваем как продолжение картин Виже-Лебрен? Виже-Лебрен пишет портрет, но мы понимаем, какая среда стоит за этим портретом: не только мир образования или мир интеллекта, но какой стоит за этим мир предметов и вещей. Точно так же, когда мы смотрим картины Перова, мы тоже очень хорошо представляем себе, какой мир стоит за этим: не только мир образования, не только мир природы, но и мир предметов и вещей. Поэтому интересно проанализировать контраст между тем, что изображено у Виже-Лебрен и тем, что изображено у Перова.

Виже-Лебрен – ученица Давида, французская аристократка, а Перов – художник, который решил сразу страдать всеми страданиями мира. Надо сказать, что художник сознательно страдать за человечество не может. Если он страдает, как страдал за это Шекспир, то это одно дело. А если как русские передвижники, то это совсем другое, потому что они искренни, искренни настолько, что для них это кончилось весьма трагически. Они искренне заблуждались, искренне стояли на ложных позициях. Это была искренняя ложность, потому что им пришла в голову мысль, которая потом необычайно упрочилась и укрепилась: что кто-то за кого-то может решать, что для него будет хорошо. Они взяли на себя ответственность за все человечество сразу. Они так видели свою миссию. А мы почему-то должны встать по этому поводу перед ними на колени и провозгласить их самыми великими живописцами, потому что они, как поет Высоцкий, «всей скорбью скорбят мировою». Это опасная была ситуация, но она была искренняя. А наказанием за ложь (и это было очень страшное наказание) стал отказ от таланта. Перов был человек фантастически талантливый. Его портрет Достоевского поражает глубиной, мыслью, эмоцией. Но Перов и другие передвижники специально отказались от цвета, они специально отказались от целого ряда проблем в жизни. Им на живопись было наплевать, им нужно, чтобы просто все стояли и плакали. Им надо было выжать слезу, коленкой наступить и выдавить.

Это весьма опасная позиция, которая и искусство-то завела в тупик. Мы до сих пор и думаем, что в искусстве главное – что изображено, а не как оно изображено.

С передвижников и начинается проблема функции искусства. Раньше художник писал-писал и не знал, какую мировую функцию он выполняет, в каком смысле он отвечает за мир. Веласкес писал и писал, по заказу Филиппа IV, и даже не знал, что он что-то для мира делает. Ему бы сказать, он глаза бы вытаращил. А оказалось, что делает. А передвижники думали, что делают, а оказалось, что нет. Так что тут решить этот вопрос трудно.

Так или иначе, передвижничество есть явление очень интересное и в русском, и в мировом искусстве. Это становление новой определенной художественной системы, которую надо рассматривать не прямолинейно, люблю – не люблю, классика – не классика, а в сложной проекции, в которой она выступает и в которой она приносит благие и бедовые плоды.

Но детская тема здесь решается так же, как и у Виже-Лебрен, а не с той точки, с которой подходит Перов. Она решается как объединение детей со взрослыми через эмоционально-социальное состояние.

Художники полагали, что у русского интеллигента (причем не просто русского интеллигента, а русского интеллигента, принадлежащего к той же самой среде, что и приятели и приятельницы Виже-Лебрен), стоящего перед этой картиной, вот-вот пробудится совесть. А кто, собственно, видел эти картины? Представьте себе, какое количество людей в то время видело эти картины. Перов писал, Третьяков покупал, а сколько человек смотрело? Столько же, сколько и Виже-Лебрен. И даже меньшее количество их смотрело, потому что когда выставлялись Давид и его школа, то во Франции уже были приняты художественные салоны с посещением, а в России такого не было. Эрмитаж был не государственным собранием, а императорским, Третьяков основывает свою галерею в 1850-х годах. Надо понимать, что это сейчас много народу ходит и смотрит на эти картины, а когда они писались, то не были достоянием всех. Они были достоянием таких же людей, как сам Перов.

В картинах Гейнсборо дети изображены как духовно самостоятельные существа с собственным духовным миром. И вторая тенденция – изображение эмоциональных отношений в семье. Вот то же самое мы видим и у Перова. Это рассмотрение семьи через общую судьбу, через общие эмоциональные связи, через общность. Поэтому на картине «Проводы покойника» мы видим мать и рядом с ней двух детей у гроба. Это, конечно, ведет к очень раннему обретению духовного опыта. Однако же надо сказать, что мальчик, который сидит в санях, маленький, с надвинутой шапкой, участвует в этом и одновременно не участвует. Посмотрите внимательнее на его лицо. В нем есть, с одной стороны, участие в происходящем, но это участие чисто физическое – страх, холод, а до сознания это еще не очень доходит.

Самая страшная в этом смысле картина Перова – «Тройка». Здесь снова возникает тема, о которой мы говорили: дети как предмет, сильно воздействующий на зрителя, эксплуатация детского образа как инструмент социального давления. Если мы видим, как три взрослых человека везут кадку, то это одно. А как ее возить-то было? Так и возили. А если дети везут, то это совсем другое. Поэтому три ребенка впряжены в эту кадку, впряжены в нее не случайно, специально, и по морозу везут воду. И здесь мы видим систему эмоциональных форм описания детей и участия их в определенном образе жизни.

В паре с «Тройкой» интересно рассмотреть картину Делакруа «Свобода на баррикадах», потому что там ребенок полностью участвует в происходящем, как бы подменяя собой взрослого. Но это ребенок, который становится национальным героем Франции, Гаврош. И если говорить о том, насколько детей используют как элемент уже социальной иерархии и психологической социальной адаптации, то тут надо сказать, что это делает не Россия, а Франция. Франция делает это через литературу, чрезвычайно активно, особенно через такого художника, как Гюго. Франция создает национальный образ подростка, придает ему психический объем и эмоциональную зрелость, которая делает его членом общества, хотя и в качестве ребенка.

В XVI веке и ранее детей в основном изображают как взрослых, то есть игнорируя их возрастные особенности. Когда искусство приобщает ребенка к миру взрослого человека, оно начинает учитывать его возраст, и делает это различными путями. Основная линия – это эмоционально-психическое становление личности. А ракурсы могут быть различными: как у Шардена, или как у Гейнсборо, или как у Делакруа.

XIX век идет по тому же пути: он изображает внутренний мир ребенка как полноценной личности, только имеющей определенную возрастную ступень.

Для второй половины XIX века очень характерна одна новая краска, один новый оттенок, появляющийся в этой проблеме. Этот оттенок сводится к тому, что подчас эмоциональный, или психический, или внутренний мир ребенка значительней, нежели внутренний мир взрослого человека. Это эпизод в искусстве единственный, уникальный, почти неповторимый. XIX век идет по пути освоения внутреннего мира ребенка – самостоятельного, эмоционально наполненного, очень чувствительного, очень открытого. Он вдруг берет и дает такой крен в какой-то момент, когда этот эмоциональный мир ребенка становится более полноценным, более существенным и более открытым. Ибо человек живет в мире социально предопределенном, а потому несколько ложном и закрытом. А вот полная открытость свойственна только детям. И здесь прежде всего надо вспомнить знаменитый портрет Мики Морозова.

Изображение Мики Морозова, Михаила Морозова, сделанное Серовым, как раз одна из тех работ, которая подтверждает мысль, высказанную выше. Это не просто эмоциональное или духовно полное изображение, это переполненный мир. Причем ребенок в нем существует самостоятельно. И для нас это несколько загадочная самостоятельность.

Очень жаль, что эта тема не развивалась в искусстве. Художники – народ серьезный. Со второй половины XIX века они начинают заниматься только спасением мира. Дети не нужны им больше. Они уже настолько заняты спасением мира, что дети совсем выпадают из их поля зрения. Это самая высокая тема, самая высокая нота, до которой дошло изображение ребенка, и очень быстро обрывающаяся. Но в то же время она самая глубокая, самая плодотворная.

Мне довелось побывать на юбилее Шекспира в Доме ученых. Там выступал некий человек с докладом о Шекспире. Наверное, он что-то совершенно замечательное говорил, но главное – он был необыкновенно похож на кого-то, только вот на кого? И оказалось, что лекцию читал тот самый Мика Морозов, только будучи уже стариком. Он был шекспироведом. И он не изменился, он просто стал очень взрослым человеком. У него появилось брюшко, но щечки у него остались такими же, и носик такой же, и ротик такой же. И вообще все его отношение к жизни не изменилось.

Серов – художник особый, он обладал одним качеством. Надо сказать, что портретов психологических не бывает вообще. Это нечто другое. Мы просто их так называем. Но у Серова была одна черта – беспощадность художественного наблюдения, художественная оптика, художественное зрение: он видел в человеке неизменяемые черты. Причем он не только видел в человеке черты неизменяемые, но видел в человеке эти черты, проявленные тогда, когда они проявляются. Он этого Мику Морозова всю жизнь знал, он его мог написать тысячу раз, но он его написал в определенный момент времени. Вот этого непоседливого, порывистого, включенного всеми клеммами в жизнь человека, непрерывно реагирующего, заряженного особым азартом постижения, и при этом с какой-то внутренней духовной самодостаточностью. Здесь же есть все: экстравертность, личность, динамика, движение, включенность в среду, ежесекундная способность к изменениям. Это многослоевая, многоплановая включенность в жизнь и вместе с тем при этом какая-то система глубокого умососредоточения. Все, что есть в этом ребенке – это все есть личность, и она осталась, как автору посчастливилось в этом удостовериться, на всю жизнь.

Может быть, освоение человеком социального мира складывается намного раньше – в основных своих чертах, в основном своем психологическом абрисе, рисунке. Но искусство этот вопрос почти не фиксирует, а Серов, которому это было свойственно, – это был его дар, его талант – это фиксирует.

У него очень много детских портретов. Знаменитая «Девочка с персиками» – это портрет не совсем детский, но не упомянуть его нельзя. Это портрет знаменитой Веры Мамонтовой. А сколько было лет Вере Мамонтовой? Она не ребенок уже была, подросток. Как и Мику Морозова, Серов ее знал всю жизнь. Писал он ее всего один раз в жизни, а мог бы писать, так же, как и Мику Морозова, сколько угодно раз. Но он писал тогда, когда она была проявлена наиболее полно, когда она была как личность выявлена наиболее открытым, наиболее законченным образом, когда она несла в себе стиль, а человек – это стиль. В Мике Морозове этот стиль спроецировался в возрасте 5 лет. А в Вере Мамонтовой этот стиль спроецировался в возрасте 15 лет или 14 лет, а потом только шло чисто косметическое изменение этого стиля. Тот мир, в котором осуществляется психологический портрет человека, человека индивидуального, человека определенного общества, он спроецировался именно здесь, здесь максимальная точка. Это очень часто бывает в детях, мы только этого не замечаем, никто – ни художники, ни кинематографисты, ни родители, ни специалисты – серьезно к детям не относятся, а относятся к ним индифферентно или профессионально, экспериментально. К детям чаще всего применяется система, а система сама по себе есть одновременно результат эксперимента и безразличия.

Взглянем еще на врубелевскую девочку, изображенную на фоне турецкого ковра. Это изображение знаковой ему девочки, которая принадлежала к тому же самому кругу, что и Вера Мамонтова, и Мика Морозов. Но только мир Врубеля был иным, нежели мир Серова. Серов видел человека как характер, как стиль, а Врубель видел какую-то космически-трагическую линию в каждом человеке, он видел в нем ту глубину, душевного или духовного страдания, с которым человек рождается. И поэтому для него не существовало в этом смысле возраста: так он писал своего сына, так он писал и эту девочку. Поэтому мир этой девочки так же полон, он так же окончен, он так же завершен, как и мир детей у Серова, но только он спроецирован в идею трагической внутренней обреченности.

Но самой высшей точкой в развитии этой темы можно считать работу Нестерова «Видение отроку Варфоломею». Более высокого изображения ребенка в искусстве не существует. Это так наслаивается на то, о чем шла речь выше, – что мы безразлично относимся к детям, мы очень часто не понимаем, что в детстве происходят главные процессы, которые мы индифферентно подавляем. А ребенок так хрупок… И вот перед нами житие Сергия Радонежского. Сергий Радонежский был ребенком или нет? Существует письменное свидетельство, что Сергий Радонежский был лицом историческим. Не только он сам фиксировал момент явления ему ангела в облике инока, но и историческое свидетельство по этому поводу четкое. Варфоломей был пастухом, и откровение ему о его миссии было дано в возрасте весьма юном. В детский сад он не ходил, и поэтому некому было дать ему возможность об этом забыть.

И пишет его Нестеров очень интересно: он пишет Варфоломея очень хрупким физически, нежным, как травинку, как былинку. Это такая прозрачная, слабая, очень хилая плоть. И в этой прозрачности, слабости, в этой хилости отрока Сергия есть одновременно мышление о многих вещах. Бросается в глаза прежде всего его хрупкость, детскость, эта физическая несформированность, физическая несложенность. Сергий Радонежский был мужчина преогромного роста и весьма дюжий, но отроком он был слаб и хил. Это еще несотворенность: он как былинка, он еще только произрастает, но эта хрупкость, эта нежность, это произрастание отнюдь не свидетельствует о слабости, несовершенстве или неполноценности. Толстый ребенок – это не значит ребенок умный, хотя наше стремление к выкармливанию по весам для нас эквивалентно понятию здоровья, а понятие здоровья эквивалентно понятию ума или развития.

Нестеров тут показывает очень тонкую деталь. Здесь есть необычайная открытость, которая связана со становлением. Отрок еще становится, он еще в росте, он в движении, он открыт всему, он еще не перекрыт со всех сторон. Кроме того, в этой хрупкости Варфоломея есть очень важная для Нестерова тема. Она есть у Врубеля, есть у Серова, и у Нестерова она тоже есть. Это тема человека как личности. У Перова действует человек как социальный тип, точно так же, как и у Виже-Лебрен социальный тип. У Нестерова же человек действует как личность. И осуществление этой личности по Нестерову – это духовное подвижничество, духовное осуществление. Когда это духовное осуществление происходит? Он показал это в одной из самых ранних своих работ, в своей самой великой работе «Явление отроку Варфоломею», где у него все эти узлы связаны с изображением детского возраста, ребенка. И эта вещь – высшая точка в изображении детского возраста в искусстве, потому что здесь дитя перекрывает взрослого человека. Это система, где ребенок перетягивает на себя функцию. Прекрасное произведение Нестерова – вершина тенденции в изображении детей во второй половине XIX века. И это тенденция довольно последовательная и единая.

И наконец, последний художник, к которому надо обратиться, анализируя проблему детского портрета в искусстве, это художник XX века, у которого детская тема выглядит онтологически. У этого художника спроецированы все аспекты темы. Посмотрев его работы, мы можем посмотреть и все то, что говорило о детях искусство всего мира на протяжении всего своего развития. Это универсальная проекция проблемы, а художник этот – Пабло Пикассо.

Почему именно в творчестве Пабло Пикассо дети занимают такое место? Почему творчество Пабло Пикассо является онтологическим по отношению к проблеме? Почему в нем освещены все ракурсы этой проблемы?

Творчество Пабло Пикассо делят на периоды: «голубой», «розовый», «зеленый», кубистический, сюрреалистический, военный, послевоенный… Об этом много пишут. Но все творчество Пабло Пикассо посвящено двум проблемам. Это проблемы старые, как мир, это проблемы испанские, ибо он испанец: это жизнь и смерть. И никаких других проблем в его творчестве нет, от начала и до конца. Почему получилось так, что существует путаница в отношении этой личности? А что бы было тогда искусствоведам делать? Ведь сколько книг написать надо: кто-то исследует проблему «Пикассо и кубизм», кто-то – «Пикассо и сюрреализм». Ему однажды жутко надоело, что к нему все лезли, считая его сюрреалистом, и он сказал: «Да, я считаю себя сюрреалистом, потому что я женился на русской женщине, а это страсть сюрреалистов». Он любил дурачиться.

Если мы будем действительно смотреть на то, что он пишет, то увидим, что это отношение жизни и смерти, бытия и сознания – самые старые и самые глубокие проблемы. Они проецируются в его творчестве, которое можно перевести на язык XX века. Это проблемы войны и мира, проблема распада, и именно дети воплощают в себе проблему жизни, бытия или рождения. Вот почему у него детская тема представлена в таком огромном количестве вариантов.

Хронология в данном случае совершенно бессмысленна, поэтому пойдем просто от высшего к низшему.

У Пикассо есть рисунок, где представлена тема матери и ребенка. Это идеально классический вариант: женщина с ребенком на руках, держащая ребенка у груди. То есть это проблема Богоматери, Богородицы – проблема вечная, и он ее пишет в классическом варианте и решает ее именно как проблему вечную, решает ее как проблему природы.

Мать здесь есть не духовно активное начало, а начало физическое, начало природное. Это Гея – богиня земли, это Крестьянка, это Женщина, это мифология мира, миротворчество. Поэтому она дана не только большой, но она дана сонной, что очень важно. Она показана духовно безучастной и к этому процессу рождения, и к процессу воспитания, вскармливания. Ее дело быть Помоной. В этом заключается ее суть: она Мать земли, Гея, ее задача – давать сыновей. У нее откинута голова, полуоткрыты губы, и эта сонность, духовная спячка – здесь ничего больше нет, кроме этого.

И вторая работа Пикассо – она тоже идет в классическом направлении женщины с ребенком на руках, опять эта тема Мадонны, Богородицы, Богоматери. Но здесь эта тема женщины с ребенком на руках представлена в противоположном ракурсе, с другим знаком. Это тема глубокой связи, внутренней, духовной. Это атмосфера нежности, взаимная связь – не через физическую природу, а через природу духовную, то есть через семью, общность.

У первой женщины сейчас ребенка отними – она и не колыхнется, а просто так же во сне родит второго и так далее. Так бы глаз и не раскрывала, функция у нее такая. Там здоровье первозданности, первичности. А здесь другой аспект этой темы: здесь первична связь духовная, связь внутренняя. Еще один интересный вопрос: кто от кого зависит больше в этом союзе – мать от ребенка или ребенок от матери? У Пикассо этот вопрос решается в сторону ребенка: ребенок сильней матери. Мать от ребенка зависит больше, чем ребенок от матери, потому что мать держится за ребенка, а не ребенок за мать. Он держится за юбку матери, не будет юбки – будет ножка стола. А вот мать за ребенка держится очень, он для нее формирующее начало, он для нее якорь спасения, он избавление от одиночества. У Пикассо эта тема очень сильна.

У него в этой же композиции выполнена и другая работа. Женщина, точно так же с поднятым плечом, заведенной головой, но она внутри на ладони держит очень маленькую птичку. То есть одиночество так сильно, оно так невыносимо, что вот пусть хоть что-то будет в руках, хоть какой-то теплый комок. Пусть хоть так будет прощупываться биение сердца – это уже какая-то ниточка, связывающая ее с живой жизнью. Пикассо очень трагический мастер, у него все существует в трагическом конфликте. Нельзя сказать, что эта тема здесь главная, но она здесь есть так же, как здесь есть момент основных связей, связей духовных. Какая удивительная нежность рук, какая бережность, когда она этими руками держит ребенка! Как ребенок держит ее за щеку, как она смотрит, она вся в нем растворена, она вся поглощена им… Если у той вот сейчас отними ребенка – она и не проснется, то эта – изрезать себя даст. Весь ее духовный мир растворен в мире ребенка.

Третья тема у Пикассо представлена множеством работ. Она связана у него, как правило, с темой блуждающих музыкантов, с темой странствующих людей. И здесь дети играют роль совершенно особую. Самое большое количество детей у него изображено в работах на тему странствующих музыкантов, странствующих комедиантов.

Сама по себе тема эта, тема странствия, настолько серьезна, настолько глубока, что раскрыть ее вкратце нельзя. Это тема вечная, потому что тема дороги в искусстве существует столько же, сколько существует само искусство. Это тема поиска истины, пути, постижения. В XX веке она через Чаплина входит в искусство как тема одиночества и брошенности на дороге, как тема поиска счастья и, самое главное, как тема великой бездомности. Бездомность человеческой души, просто бездомность, перемещение – одна из самых серьезных тем для XX века.

У Пикассо эту тему можно рассматривать через чаплинский ключ, в дальнейшем она была подхвачена Феллини в его фильме «Дорога». Его героиня брошена на эту дорогу, в это одиночество. Там есть очень интересный монолог, философское поучение. Когда героиня говорит, что она лист, гонимый ветром, она никому не нужна, то герой отвечает ей: мы в этом мире нужны, и все нужно, и даже этот камень, который валяется на дороге, он нужен, он тоже не бессмысленен. И мы понимаем у Феллини одну любопытную вещь: этот силач, который подобрал Морковку (а Морковка и имени своего не знает, у нее только кличка), этот человек, который цепи разрывает, сильный, но она-то сильнее – это он от нее зависит, а не она от него.

И вот эти проблемы в комедиантах Пикассо спроецированы. Они входят в XX век в целом комплексе, это тема одиночества человеческой личности, поиска своих путей, поиска родины. Великое переселение народов начинается перед Первой мировой войной, а также перед Второй мировой войной и после нее. Когда начинается эмиграция из гитлеровской Германии, происходит целая большая волна перемещений. Это сложный процесс, который охватывает и XIX век, и XX век. И у Пикассо очень большое значение в этой проблеме имеют дети.

Здесь отчетливо выступает тема, о которой мы уже упоминали: дети, которые сильнее взрослых. Вот фрагмент картины: большой толстый клоун, один из его самых главных персонажей, и маленький мальчик, они выступают как бы в паре. Вы понимаете, что в этой паре не старый клоун, а маленький мальчик оказывается сильнее, не только потому, что номер зависит от того, но потому, что клоун жизнь свою бы потерял, если бы не ответственность за этого ребенка.

У Пикассо очень силен мотив ответственности за ребенка, которую несут взрослые люди. В детях заключено очень многое. Это не только сила, но это будущее. А для Пикассо это еще и тема мира и войны. У него тема мира и тема будущего, тема выживания, проецируются через детей. И это еще один аспект детской темы.

Глядя на этого клоуна и ребенка, мы могли бы сказать, что в его представлении ребенок принадлежит мужчине, а не женщине, если бы не те работы на тему материнства, о которых шла речь выше. Дело в том, что он рассматривал через детей все варианты связей. Он прокручивает все семейные вариации. В данном случае это не женщина, а мужчина, который отвечает за ребенка и держит его на своем плече. И вместе с тем в этих клоунах и клоунессах есть, конечно, то, о чем мы неоднократно говорили: дети разделяют социальную участь взрослых людей, они объединены в общей социальной системе. Дети несут на себе те же самые социальные нагрузки, что и взрослые люди, разделяют их участь, несут самостоятельно нагрузку духовной жизни. И в творчестве Пикассо перед нами проходит вся история детей в искусстве.

На примере Серова, о котором шла речь выше, мы видели, что в искусстве XIX века ребенок имеет свой собственный самостоятельный внутренний мир. И у Пикассо есть целая серия работ, которые связаны не только с изображением его собственного сына, но и в целом с изображением детей. Эта серия по сути восходит ко второй половине XIX века, когда ребенок стал восприниматься как законченная человеческая личность. Это то, что есть у Шардена (деловое действие), это то, что есть у Гейнсборо (дух), это то, что есть у Серова (свершение). У Шардена мальчик растет и пускает мыльные пузыри. У Пикассо это дети, очень рано приобщенные к духовному становлению личности через творческий процесс. У него есть целая серия – изображение детей в процессе творчества или детей в карнавальных костюмах. Но чаще всего это рисующие или читающие дети.

И последний аспект проблемы – это дети как спасение мира. Эта тема аналогична нестеровской теме, но представлена у Пикассо абсолютно конкретно. И здесь есть объяснение тому факту, что именно дети занимают столь важное место в творчестве Пикассо. Они у него предстают спасителями мира: только дети могут укротить великое чудовище. Его «Герника» – вещь безысходная. В ней есть понятие войны, отождествленной с понятием смерти – универсальной смерти, гибели всего. Это не только человеческая смерть, но смерть культуры, а также и распад материи. И самый страшный вид смерти – возвращение мира из хроноса, времени, памяти, истории, в хаос. «Герника» – это возвращение мира к хаосу. Гумилев пишет, что такое смерть на атомном уровне. Это закон жизни. Смерть страшна не на атомном уровне, она страшна на субатомном уровне. Вот этот субатомный уровень смерти есть распад, возвращение мира в хаос. А хронос – это свет, это время, а время – это порядок, а порядок – это история, это память. Поэтому «Герника» у Пикассо посвящена в чистом виде этой проблеме, она показывает, что мир может при известных играх больших детей, брейгелевских детей, превратиться из хроноса в хаос. И он дальше продолжает эту самую тему: силы хаоса у него олицетворены через различные образы. Хаос воплощен в древнейшем европейском классическом мифологическом образе Минотавра, пожирающего людей. Дело в том, что Минотавр – это физиологическая стихия, владеющая людьми, лишающая их разума. Минотавр – это стихийные силы, но также и сила пожирания, сила превращения логоса в хаос. Минотавр – это понятие Люцифера, бездны, распада и поглощения на субатомном уровне. И только одно существо способно это остановить – это ребенок со свечкой в руках, который является носителем света.

И вот на одной из работ Пикассо мы видим изображение девочки и Минотавра. Слева – девочка со светильником, а справа – Минотавр. Очень интересно, как он пишет эту девочку: он пишет ее как Красную шапочку. Он придает ей черты мифологического образа – Красная шапочка и Серый волк. Только здесь вместо Серого волка Минотавр. На девочке надет беретик с помпончиком. У нее беленькие волосики, она в одной руке держит букет цветов, а в другой руке – свечу. И только детская фигура ребенка противопоставляется всей системе хаоса и распада. Эта картина имеет необычайно глубокий онтологический смысл. Здесь есть еще один фрагмент – человек, который поднимается по лестнице. Это программа постижения, потому что лестница испокон веков означает постижение. Если его не будет, то не будет никакого продвижения, будет только хаос, мир вернется в черную бездну, свет будет поглощен тьмой. В распаде на атомном уровне бывает возвращение в новый круг, начало другого цикла. Но на субатомном уровне ничего не бывает. Спасение от гибели связано только с одной фигурой – с фигурой ребенка.

Не будем сейчас говорить о художественных качествах этой картины, просто постараемся увидеть, что это высшее изображение мира, ребенка, показывающее, какую великую силу он в себе несет, какими великими возможностями он заряжен. Это раскрыто в картине Нестерова «Видение отроку Варфоломею». И это же показывает нам Пикассо.

Назад: Глава 3 «Погребение графа Оргаса» – картина-роман Эль Греко
Дальше: Глава 5. Портрет: маска, характер, духовная сущность