Книга: Как понять себя и мир? Журнал «Нож»: избранные статьи
Назад: Инна Прибора. Монстры – это метафора. Как выдуманные чудовища отражают психологию людей и изменения в обществе
Дальше: Наталия Дерикот. Свято место пусто не бывает. Наука отобрала у людей Бога – что она предлагает взамен?

Наталия Дерикот

Язык – это анархия и компромисс мозга. Почему люди в принципе не могут понимать друг друга

Легко разобраться с ситуацией «ты меня недопонял» – тезис, антитезис, мордобой – и дело в шляпе. Тяжелее принять положение «ты меня не понимаешь», но бутылка крепкого плюс разговор по душам и здесь восстановят миропорядок. Вариант «никто меня не понимает» уже серьезнее, но и для этого давно придумали средства: образ проклятого поэта, опередившего свое время гения, и зеленые волосы в знак протеста.



Тотально безнадежного сценария нет, если не учитывать один неприятный факт – никто никого не понимает в принципе. И дело не в разности интересов и даже не в том, что все считают друг друга идиотами. Проблемы таятся на куда более глубоком уровне – на уровне языка.



Проблема 1.

Язык – это компромисс мозга

На протяжении последних двух веков язык не раз объявлялся тождественным мышлению. Наиболее яркими воплощением этой идеи стали воззрения австрийского философа Людвига Витгенштейна, который заявил, что объективной информации не существует, а есть лишь языковые практики («границы моего языка означают границы моего мира»). Второй в топе стоит заезженная гипотеза Сепира – Уорфа, существующая в двух вариантах – «сильном» и «слабом». Первый предполагает, что мышление и познание целиком обусловлены категориями языка. В процессе кровопролитных научных стычек «сильный» вариант был отброшен, так как в предельном смысле это означало бы, что англичанин, русский и китаец не могут общаться в принципе.

Облегченная версия склоняется к релятивизму – язык не сводится к мышлению, но накладывает на него отпечаток.

Само мышление, как бы нам ни хотелось приписать его внутреннему голосу, не имеет ничего общего со словами: современная когнитивистика описывает его как доязыковой процесс.

Фактически мы думаем на графико-символическом квазиязыке или, в терминологии гарвардского когнитивного психолога Стивена Пинкера, на «мыслекоде». Многоуровневые построения в воображении Теслы, открытие спирали ДНК через явившийся образ и слова Эйнштейна о том, что в процессе изобретения теории относительности он видел себя летящим верхом на световом луче, – все это в некотором роде достоверно. Мы мыслим скорее «чистыми образами», чем словами. Но, поскольку телепатия еще не изобретена, выражаться словесно все же приходится. В этом нам отчасти помогает наша «языковая» природа.

Первой о ней еще в 1950-х годах заговорил философ, когнитивист и лингвист Ноам Хомский, индекс цитируемости которого по сей день мерцает где-то между Фрейдом и Платоном.

Хомского интересовало, как человек способен создавать бесконечное количество новых комбинаций, используя для этого ограниченное количество слов.

Он пришел к выводу о том, что в наших головах заложена некая «первосистема», позволяющая это делать, а именно универсальная ментальная грамматика (впоследствии универсальность была сведена только к одной способности – рекурсии). В основе этой идеи лежит способность детей изобретать грамматические особенности языка самопроизвольно, без участия сердобольных матерей и скверных теток, остервенело царапающих классную доску.

Последние исследования в области анализа реального использования языка в пух и прах разносят теорию ментальной грамматики, которая больше полувека заправляла лингвистикой. Равно как и одно из важных ее ответвлений: очень красивую гипотезу Пинкера о том, что язык является инстинктом. Но хотя грамматика и не встроена в нас от рождения, кое-что мы все же имеем. Целый комплекс социальных и когнитивных свойств (категоризация, считывание коммуникативного намерения, умение проводить аналогии и т. д.), которые буквально заставляют нас прививать себе грамматику и зубрить правила. Все эти функции являются наследуемыми.

Наличие единого ПО, побуждающего нас учить язык, – факт впечатляющий, достойный дня «Ментальной грамматики» на филологическом факультете. Оно делает наше общение в принципе возможным. Загвоздка состоит в том, что в процессе перекодирования мышления на уровень языка объем и полнота обдумываемого теряется, так как облечь в слова мы можем только часть своего богатого внутреннего мира. Сказанное другим человеком мы пропускаем через собственные фильтры – знания, эмоции, опыт и представления об окружающем. Это действует и в обратную сторону – произнося готовую фразу, мы рассчитываем, что часть мысли, съеденную ограничениями языка, реципиент восстановит сам.

Кроме того, коммуницировать друг с другом нам сложно и физически. Язык как высшая функция не имеет четкой локализации в мозге, и при языковой обработке нам приходится напрягать его целиком. Причем не только области коры, но и самую его глубину – мозжечок (как выяснилось, ярый энтузиаст вовлекается не только в процессы координации, но также в область языка, памяти и эмоций). Когда же дело доходит до интерпретации, ситуация ухудшается – «вдупляться» в смысл сказанного нашей когнитивной системе крайне энергозатратно.

Из всего этого можно сделать простой вывод: общаться друг с другом нам довольно муторно. И отсюда же возникает вполне закономерный вопрос: если язык служит для облегчения этого процесса и к тому же съедает энергии, как китайская ферма для майнинга, то почему бы не сделать его простым, точным и логичным?



Проблема 2.

Язык – это анархия

Как бы крепко ни отпечаталась в нашем сознании ассоциация «предмет “Русский язык“ – куча правил», глобально язык не имеет ничего общего с идеальными устойчивыми законами. Путь к этой парадоксальной истине прошел через многочисленные попытки создания формального языка, по таким законам работающего. К слову, здесь снова лидирует Витгенштейн (ранний), к которому мы часто будем обращаться. Не помянуть его в разговоре о языковых проблемах – все равно что проигнорировать фигуру Жижека, говоря о современной философии. Будет просто-напросто скучно.

Идеи раннего Витгенштейна стали кульминацией в развитии плана по созданию формалистски вылизанного языка. Его предшественники и учителя – ранний Лейбниц, Рассел, Фреге и другие – уже пытались свести язык к сухому логическому закону, однако Витгенштейн был единственным, кто пошел до конца.

Он предложил к чертям собачьим убрать из языка синонимию, омонимию и утверждения с множественными значениями. Одно высказывание = один логический атом.

Так, в случае недопонимания можно было бы раскладывать каждое утверждение по косточкам, не запутываясь в процессе. Поэты плачут, писатели воют, а Витгенштейн прибавляет, что для анализа следует использовать математическую логику. Таким образом, с его точки зрения, удалось бы избавиться от бессмысленных и псевдовысказываний, которыми наводнен язык. Более того, в такой системе ошибка в синтаксисе неизбежно вела бы к ошибке на уровне семантики.

Согласно теории логического атомизма, реальность состоит из фактов, а те, в свою очередь, компонуются из самих объектов, их свойств и отношений между ними. Все предельно ясно: язык является проекцией мира, а произносимое может быть проверено реальным «положением дел». Прекрасно работала бы теория, используй мы только фразы вроде «два пива стоят сотку», но, к сожалению, человек порой изрекает и более сложные конструкции вроде «два пива стоят сотку, мир сегодня добр».

Ранний Витгенштейн с его страстным желанием идеальной синхронизации мира и языка дал на этот счет следующий ответ: «То, что вообще может быть сказано, должно быть сказано ясно; о том же, что сказать невозможно, следует молчать». Фраза стала историческим мемом, философские проблемы превратились в последствия неправильного использования языка, а тонкости употребления были просто вынесены за скобки. Позднее, переболев максимализмом, Витгенштейн все же смилостивится и перестанет предлагать всем предпочесть молчание, когда речь идет о неясном, а затем и вовсе на голову разобьет собственную формалистскую теорию.

Параллельно с философским процессом поиска языкового универсума шел еще один крестовый поход – со стороны медицины, психологии и лингвистики. На исходе XIX века французский антрополог-хирург Поль Брока и немецкий психиатр Карл Вернике обнаружили конкретные части мозга, отвечающие за механику речи. Впоследствии выяснилось следующее.

Люди с неполадками в зоне Брока (обеспечивает моторику, связана с фонологическим и синтаксическим кодированием) могут произносить осмысленные предложения без всякой грамматической связи. Те, у кого не работает зона Вернике (отвечает за считывание семантики), наоборот, виртуозно и по правилам разглагольствуют – но их высказывания лишены всякого смысла.

Эстафету подхватила лингвистика и заявила о том, что, раз так обстоят дела, значит, механизмы распознавания и воспроизведения разных структур речи частично независимы. То есть синтаксис, семантика и фонетика существуют почти отдельно друг от друга. Это подтверждает и современная нейролингвистика: все уровни языка наша нейронная система воспринимает в несколько обособленных стадий.

Вплоть до начала 1980-х считалось, что эти уровни, в частности синтаксис и семантика, взаимодействуют довольно просто, причем и то и другое может быть описано как формальная система. Если Хомский доходил только до грамматического уровня, то такие исследователи, как Монтегю (родоначальник формальной лингвистики), и вовсе считали, что «синтаксис – это алгебра форм, а семантика – алгебра значений».

В конечном итоге злоупотребление логикой завело отношения остриженного под ноль языка и потной вонючей реальности в тот мрачный тупик, где прямые становятся параллельными и одно с другим больше не совпадает. Как и Витгенштейн в свое время, исследователи споткнулись о все тот же банальный камешек – формальные законы не применимы к естественным языкам.

Проект создания идеальных языков привел к созданию искусственных. Именно благодаря ему мы имеем Siri или Google Translate, которые частенько тупят из-за отсутствия у подобных языков гибкости. Обыденный же язык остался за рамками препарирования логикой (и структурализмом) по одной простой причине – он не может изучаться автономно. Язык – это прежде всего разговор. Причем он не только существует в социальной форме, но и развивается с ее помощью, что наглядно показывает один любопытный эксперимент. Неоперившиеся первокурсники под наблюдением ученых создавали авторские тексты. Одни – в стол, а другие – в блогерском формате с получением отклика в виде комментариев. Как нетрудно догадаться, более изощренные и оригинальные выражения стали использовать именно вторые.

Как живая и постоянно изменяющаяся система, язык обладает еще одним важным качеством – он априори не идеален. Его три кита – бессистемность, нечеткость и субъективность.

Язык всегда зависит от контекста. И печальное (или нет) состоит в том, что все мы использовали и будем использовать обыденный язык, а не выращенный в пробирке новояз.



Проблема 3.

Язык – это контекст

Витгенштейн, превратившийся из одержимого формалиста в одержимого исследователя обыденности, предполагает: если бы лев умел говорить, мы его не поняли бы, даже выучив львиный. Австрийский философ (вместе с вдохновившем его Джорджем Муром) исходит из того, что все наши знания о языке мы получаем из самого же языка. У нас нет возможности шагнуть за его пределы и определить, что он глобально собой представляет, – фактически нам доступны отдельные куски общей картины, языковые практики.

Язык сам по себе для нас не существует, есть лишь его раскрытие в реальных «формах жизни». Значение слов не обозначает явления действительности – все слова приобретают смысл только во время практического использования. Таковы постулаты Витгенштейна. (Впоследствии теорию жестко критиковали за солипсизм, да и за приравнивание языка к мышлению. Но для технической стороны общения и то и другое не имеет принципиального значения).

Канонический пример философа – фраза «солнце восходит». Она бессмысленна с точки зрения физики, но вполне удобоварима и даже точна, если мы описываем непосредственно наблюдаемый рассвет. Таким образом, значение слов задается их употреблением, поэтому во избежание ошибок нам нужно постоянно быть начеку.

На практике это означает, что максимальной точности мы можем достичь, только держа в уме все тома Розенталя, а также словари Даля и Ожегова в полном объеме. Все оттого, что для обмена мнениями и концепциями о мире, обеспечивающими наше взаимопонимание, мы, как правило, используем многозначные слова. В этой сфере язык постоянно норовит смошенничать. К примеру, мы говорим «я знаю» применительно к десяткам разных смыслов (я знаю, что это стол; я знаю урок; я знаю, каково это; я знаю – грядет апокалипсис).

Для верного использования слова нужно четко понимать не только его толковое значение, но и все психологические и логические состояния, которые оно описывает. Витгенштейн и Мур объявили конкретизацию таких ситуаций ключевой задачей философии, сделав из нее своего рода воспитателя в языковой песочнице человечества. Остаток своих жизней оба они тем и занимались: помогали обнаружить и обезвредить шпионов некорректности и бессмысленности.

Но проблемы возникают не только с многозначными словами. Дело в том, что при переходе к непосредственным формулировкам мы, естественно, обрабатываем их в собственной голове. И тут самое время вспомнить «слабый» вариант теории Сепира – Уорфа, согласно которому язык обусловливает мышление.

В качестве доказательства этой гипотезы приводятся этнические различия восприятия действительности, порожденные разницей в языках.

Наиболее эффектные и обмусоливаемые примеры – «племя хопи не знает, что такое время» и, добавленное уже народом, «эскимосы имеют 100 обозначений для снега». Оба являются научными утками, как и многие другие, о чем подробно можно прочесть у Стивена Пинкера.

Еще один пример относится к цветам, хотя на этот счет и по сей день ведутся споры – влияние названий цветов на их различение то разоблачается, то подтверждается, но в основном происходит второе.

Однако есть и более проверенные примеры того, как язык концептуализирует действительность. К примеру, мы называем близких родственников одного с нами поколения простыми словами «брат» или «сестра», в то время как для японца принципиально указание на возраст («ani» – «старший брат», «otooto» – «младший брат» и т. д.).

То есть русский концептуализирует реальность лихо, общо, одним махом, в то время как японец уделяет внимание деталям и усиленно реальность дробит. Мало того что в чисто лингвистической плоскости необходимо учитывать все нюансы, так надо еще и «думать, как японец», чтобы его понять.

Выходит следующее: словоупотребление, обусловливающее смысл слов, обусловливается значением слов, обусловленным языковыми особенностями, обусловливающими мышление, обусловливающее словоупотребление – как уж тут друг друга понять. Вместе с тем на физиологическом уровне все обстоит гораздо проще: язык принципиально меняет работу мозга в процессе его развития, что доказал еще советский ученый Лурия. Именно поэтому одна и та же поломка у носителей разных языков может приводить к противоположным поведенческим расстройствам.

Все это подразумевает, что сам процесс усвоения какого-либо языка серьезно нас разобщает.

Избежать этого усвоения нам никак не удастся не только из-за принадлежности цивилизации и культуре, но и за счет одной общей для всех, за исключением законченных буддистов, интенции – мы постоянно чего-то хотим.



Проблема 4.

Язык – это манипуляция

Желания заставляют нас добиваться их исполнения – именно из этой предпосылки выводится определение языка как инструмента воздействия, разработанное Витгенштейном и подхваченное последующими исследователями.

Каждый день мы пользуемся словами, варьируя их значения по правилам, которые не сводятся ни к грамматике, ни даже минимальной логике. Этот процесс Витгенштейн обозначал как участие в «игре». Правила игры постоянно меняются в зависимости от контекста и в процессе диалога.

К примеру, если в метро тебе наступают тебе на ногу, речевая реакция на это будет зависеть от того, чего тебе хочется этим промозглым утром: извинений, знакомства или снять стресс посредством кулачного боя. Ответы «уважаемый, будьте осторожнее» и «осторожнее надо быть, уважаемый» обозначат совсем разные игровые модели.

Партия окажется выигранной, если манипуляция с помощью языка приведет к предполагаемому результату и желание исполнится. Причем, если первое высказывание не обязательно приведет к получению какой-либо реакции, то второе имеет на это больше шансов – так реализуется «языковая игра». Под этим термином подразумевается сознательное нарушение системных законов языка с целью произведения стилистического впечатления или вообще любое креативное обращение с великим и могучим. Цель «языковой игры» – наиболее эффективно (и эффектно) воздействовать на собеседника.

Здесь появляется соблазн свести язык к сугубо техническому определению «инструмент воздействия» – именно на него в свое время повелся бихевиоризм. Со свойственной ему привычкой препарировать человека ломом, он определил язык как «схему действий» и служанку действительности, которую кличут по необходимости и с которой не стоит особо церемониться. Нашу способность растекаться мыслью по древу свели к реакции на внешние раздражители, к сигналу, который наподобие электрошока стимулирует нас на производство определенных действий в определенных ситуациях. Бихевиористы не учли самую малость – существование приказов, угроз, просьб, обещаний и всего комплекса эмоций, которые тоже выражаются в языке.

Учли это создатели теории речевых актов и даже дали явлению конкретное название – иллокутивная сила. То есть то, что должно быть понято согласно нашему намерению. Развертывается она в процессе высказывания, говорения и выстраивания текста в трех основных фазах: локутивной (сказанное по факту), иллокутивной (подразумеваемое плюс контекст разговора) и перлокутивной (достигаемая цель).

Причем целеполагание заложено уже в локутивной фазе, то есть в изначальной предпосылке говорящего.

Высказывание в данной теории приравнивается к действию. В предельном варианте оно становится перформативом, то есть фразой, тождественной поступку (например, «я клянусь»). Теория речевых актов наглядно показывает, как использующиеся формы грамматики и семантики соотносятся с изначальным посылом говорящего и как именно мы понимаем, чего от нас хотят. С ее помощью можно, например, проанализировать стихотворение и наконец избавиться от треклятого вопроса «что же хотел сказать автор?» (кстати, для этого существует отдельная наука).

Единственный минус: чтобы овладеть подобными навыками, нужно перелопатить гору интеллектуально унижающей литературы, а для перехода к исчерпывающему анализу в реальном времени пришлось бы практиковать это НЛП в течение пары десятков лет. В идеале система считывания проходила бы три фазы. Первая из них – интенциональная, то есть связанная с состояниями сознания говорящего. Ее мы почти всегда проходим и без использования специального анализа, так как осознаем, что «я прошу» подразумевает «я хочу» или «мне нужно», экспрессивные выражения отражают эмоции и т. д. Вторая стадия, не столь прозрачная, коррелирует с намерениями говорящего – целью, во имя которой и затевался разговор.

Третьей же фазы не удастся достигнуть даже с черным поясом по когнитивной лингвистике, потому что знание об изначальной мотивации или эмоции не позволяет нам понять, насколько утверждение весомо. А это принципиальный вопрос.

Иллокуции, содержащиеся в угрозах и обещаниях, заставляют нас настораживаться и верить, при том что высказывания – это не более чем набор слов. Единственное, что за ними стоит, – интенсивность намерения говорящего, которую мы вербально и невербально считываем.

Если кто-то замахивается битой со словами «тебе сейчас прилетит», сомневаться в искренности респондента не приходится. Но наше общение обычно состоит из менее очевидных конструкций, влияющих на наше восприятие и поведение так же сильно, как занесенная над головой бита. Определить, насколько говорящий в себе уверен, в реальности оказывается недостаточно.

Ситуация похожа на считывание языка тела – мы можем определить переживание, вызывающее почесывание носа, но не способны однозначно сказать, лжет человек или нет. Быть может, телеканал FOX однажды выпустит сериал «Убеди меня», а пока у нас есть лишь гипотетический проект, в котором вырисовывается очередная проблема. «Весомость» присутствует в языке, но может и не наличествовать в реальной жизни. Ключевой вопрос: как узнать, что сказанное – не пустой звук?



Проблема 5.

Язык – это плюрализм

Единственный способ выяснить ответ на этот вопрос – соотнести сказанное с критерием «истинность». Философия бьется над поиском такого критерия уже не первое тысячелетие, мы имеем кучу определений того, что такое истина, причем каждое из них может быть оспорено и раскритиковано. Фактически у нас нет универсального образца для сверки, но болтаем, так или иначе на что-то ссылаясь, мы постоянно. Именно из этого парадокса рождается наша последняя надежда – теория дискурса.

Аналитическая философия, а вслед за ней и современная лингвистика, рассматривают «истинность» не как некий очевидный для всех опыт сознания, а как достоверность языка.

Она, в свою очередь, определяется правилами игры, если говорить в терминологии Витгенштейна, или дискурсом, если шире. Правила устанавливаются институциями, отдельными людьми, контекстом разговора, властью – зависит от того, что понимать под дискурсом.

С этим понятием не все гладко – оно до конца не установилось, этим называется все, что ни попадя. В лингвистике дискурс понимается как речь, беседа, быстрое перемещение мыслей от одного сознания к другому. Сознание, в свою очередь, связывается с вниманием, целенаправленностью поведения и нашим самоопределением. То есть дискурс оказывается в одной упряжке с тем, что не до конца ясно, поддается манипуляциям, не подчиняется универсальной логике и исследовано только отчасти. Неудивительно, что в народе более популярно иное значение слова, наследующее французскому постструктурализму. Здесь дискурс – это образ мышления или идеология, которые выражаются в словах.

Хорошие новости в том, что, используя дискурс-анализ, мы можем вскрывать подоплеку сказанного – к примеру, считывать «истинный смысл» речи политика или рассекречивать скрытого фашиста. Помимо этого, понимание тоже отчасти облегчается – дискурс задает правила, по которым осуществляется общение и некий договор о смыслах. А по Хабермасу, он и вовсе служит для достижения всеобщей гармонии. Плохая сторона в том, что это действует и в обратную сторону – не зная внутреннего распорядка дискурса, мы будем чувствовать себя как лабрадор на выставке спаниелей.

Все вышесказанное подводит нас к одному неутешительному выводу – объективность, которая обеспечила бы нам всеобщее понимание, априори невозможна.

Язык не поддается универсальной логике, единой истины не существует вообще, все преследуют только манипулятивные цели, а наше мышление, единственная свобода, заковано, как в кандалы. Решений несколько, и все красивые: удариться в искусство, где используются символы и образы, или, как Платон, сокрушаться, что идеальный символический язык мы потеряли в золотом веке.

Также не возбраняется переход на молчание или более конкретное тактильное общение. Честно, просто и приятно.

Назад: Инна Прибора. Монстры – это метафора. Как выдуманные чудовища отражают психологию людей и изменения в обществе
Дальше: Наталия Дерикот. Свято место пусто не бывает. Наука отобрала у людей Бога – что она предлагает взамен?