Книга: Десятилетие клеветы: Радиодневник писателя
Назад: ЗЕМЛЯ ТРЕВОГИ НАШЕЙ
Дальше: ТЯНЬАНЬМЫНЬ

1989

 

ЛУЧИСТОГЛАЗИЕ АРЖАКА

Недавно скончался один из героев русской литературы — писатель Юлий Даниэль, печатавшийся на Западе под псевдонимом Николай Аржак. Слово «герой», вроде бы мало применимое к литературной жизни, в данном случае вполне уместно: с чем иным, как не с траншейными боями, не с партизанским подпольем можно сравнить борьбу русской словесности за выживание в эпоху тоталитаризма. Существование равняется сопротивлению, сопротивление равняется существованию.
Пытаюсь вспомнить, когда я впервые увидел Даниэля. Из памяти, естественно, выплывает позорное судилище на Красной Пресне, но тут вспоминается, что я видел его и раньше, только не знал, кто он. В начале шестидесятых в писательском клубе взгляд не раз задерживался на входящем или проходящем молодом человеке с легко откинутой назад головой и с удивительно искрящимися глазами. Нечто необычное чудилось мне в этой фигуре, облаченной в униформу либерального интеллигента тех лет, свитер грубой вязки; в глазах его как бы присутствовал какой-то постоянный восторг, очарование жизнью. Как-то я даже спросил кого-то из друзей — что это за человек? Детский писатель Юлий Даниэль, был ответ. Ничего, дескать, особенного. Любопытные тут у нас ходят детские писатели, подумал я тогда: не исключено, что и для взрослых что-нибудь пишет этот, с глазами.
Я знал уже тогда несколько людей — Генриха Сапгира, например, или Евгения Рейна, которые тоже считались детскими писателями в официальных ранжирах советской литературы, но на самом-то деле писали и для взрослых. В то время уже ходили приглушенные разговорчики про появившегося на Западе «антисоветского» писателя Абрама Терца. Было очевидно, что на него идет охота, в Союзе к людям подходили завзятые стукачи, выспрашивали, вынюхивали. Однажды я записался в международную писательскую туристскую группу для поездки на пароходе по Дунаю. Хоть я был беспартийным, но меня в связи с этим почему-то пригласили в партком, а там сидел соответствующий товарищ в сером, полковник, забыл-его-фамилию. Хорошо бы вам, Василий, в этой поездке поспрашивать поляков про такого Абрама Терца, предложил полковник. Простите, сказал я, вы, кажется, ошиблись адресом. Ну, нет так нет, сказал полковник, забудем этот разговор. Пароход ушел по Дунаю без меня. Про Аржака же даже и шепотков никаких не было, тем большей неожиданностью было для меня услышать это имя впервые на римском конгрессе Европейского сообщества писателей.
Секретарь конгресса Джанкарло Вигорелли в последний день сообщил участникам дурные новости из Москвы — арестованы два писателя, Абрам Терц и Николай Аржак. Только уже в Москве я узнал, что Терц — это Синявский, а Николай Аржак — это и есть тот лучистоглазый детский писатель Юлий Даниэль. Через несколько месяцев в Москве начался позорный суд. Писателям на процесс выдавали одноразовые билетики. Однажды и я сподобился посетить послеполуденное заседание, на котором втроем глумились над подсудимыми три кошмарные личности — председатель суда Лев Смирнов и два народных обвинителя от Союза писателей, то есть наши коллеги, критик Зоя Кедрина и секретарь парткома, бывший генерал КГБ Аркадий Васильев. Последний дотошно выяснял, сколько пар резиновых сапог и какие рубашки привозила из Франции Синявскому Елена Плетье-Замойская, пересчитывал, стало быть, на сребреники, разражался громовыми раскатами партийного гнева.
Я смотрел на подсудимых. Совершенно спокойный, непроницаемый Синявский и все тот же Даниэль с ярко, может быть, даже более ярко, чем обычно, искрящимися глазами. Вдруг меня посетила мысль: почему же меня-то нет рядом с ними? Мое место в этом обществе на одной скамье с этими двумя, но уж никак не в зале, не среди наблюдателей, не на той же стороне, что и судьи-свиньи. В тот вечер после сессии смирновского суда мы втроем с Георгием Владимовым и Анатолием Гладилиным составили текст первого писательского письма-протеста.
Я абсолютно убежден сейчас, что тот процесс оказался для меня поворотным пунктом в определении своего места в литературе. Почти немедленно после суда и расправы по Москве стали ходить тексты Синявского и Даниэля. Прочитав повести «Человек из Минапо» и «Говорит Москва», я подумал, что в письме своем Даниэль был близок к нам; пожалуй, он был ближе к нашей возрастной группе прозаиков, чем к фронтовому поколению, самым смелым представителем которого он являлся в Союзе писателей. В российской жизни той поры его герой являл собой тип, получивший на Западе определение «сердитого молодого человека». О «сердитых» в конце пятидесятых и в начале шестидесятых много говорили. Английские писатели, создатели этого типа, становились литературными звездами и богачами, наши «сердитые», как видим мы, тоже получили вознаграждение, вполне достойное своего общества.
Думаю, не ошибусь, сказав, что тема вездесущего предательства являлась основным содержанием сердитости российского интеллигента той поры, и эта тема болезненно сквозит сквозь строчки Даниэля, включая его повесть «Искупление», недавно перепечатанную журналом «Юность».
Я познакомился с Юлием вскоре после его выхода из лагерей. Моя мать Евгения Гинзбург устроила на своей квартире у метро «Аэропорт» ужин в его честь. Народу в крохотной комнатке набилось изрядно, в основном мамины друзья-солагерники и другие сидельцы ГУЛАГа. Перед каждым лежала осьмушка черного хлеба, проткнутая спичкой, напоминание о «пайке», в середине стола была водружена детская игрушка — резиновая фигурка человека в черной кожаной куртке, подпоясанной ремнем с пистолетной кобурой и со звездой на фуражке. С идиотическим блаженством фигурка взирала на весело обменивающуюся опытом свою клиентуру, старых и новых зеков. Поразительно, как все они умудрились сохранить одно из главных защитных устройств человека, чувство юмора. Во главе стола рядом с Ларисой Богораз сидел Юлий Даниэль. Он постарел и огрубел лицом, но глаза не изменились, искрились по-прежнему. Глубокую грусть и горечь испытываешь, когда думаешь о том, что вот ушел и Даниэль, а стало быть, и весь этот наш кусок жизни еще дальше сдвинулся от ежедневности к полям истории. По соседству, однако, звучит и мотив светлого торжества. Мелкобесие изуродовало жизнь этого писателя, однако Милостью Божей он стал подлинным героем русской литературы.
Назад: ЗЕМЛЯ ТРЕВОГИ НАШЕЙ
Дальше: ТЯНЬАНЬМЫНЬ