ЮРИЙ ЕЛАГИН. ВАХТАНГОВЕЦ ИЗ ТЕХАСА
В прошлом месяце в Вашингтоне скончался Юрий Борисович Елагин, писатель, музыкант и редактор журнала «Диалог», фигура заметная и многими любимая в русском зарубежье и в Соединенных Штатах, стране, ставшей его вторым домом и упокоившей его в своей земле. Я помню, как зимой 1969 года в Ялте, в литфондовском Доме творчества появилась первая книга Юрия Елагина «Темный гений» — о жизни, творчестве и трагическом конце гения русского театра Всеволода Мейерхольда. К тому времени партия уже великодушно реабилитировала убиенного режиссера, о нем разрешалось уже чуть-чуть вполшепотка говорить, избегая, однако, бестактностей в отношении великодушной. Книга Елагина была написана «за бугром» человеком равно и свободным, и талантливым, она благотворно влияла на читателей в Советском Союзе, куда попадала по «воздушным путям» свободы, своей раскованностью и художественной точностью.
Юрий Борисович не только собрал для этой книги уникальный архивный материал — он знал, о чем пишет, изнутри, потому что и сам был плоть от плоти московского театра, принадлежал в молодости к «вахтанговцам», был юным концертмейстером театра на Арбате, вдохновенным и влюбленным во все театральное человеком. После большого успеха «Темного гения» он написал вторую, может быть, еще более интересную книгу «Укрощение искусства», в которой суммировал свои воспоминания и размышления о тех временах, когда сталинские колбасники завершали выработку единого и неделимого на все времена творческого метода социалистического реализма.
В начале войны Юрий Елагин оказался на территории оккупированного немцами Северного Кавказа, а затем ему пришлось разделить судьбу миллионов других россиян и отправиться в многолетние скитания по затемненной, забитой войсками и осыпаемой бомбами Европе. Скрипка спасала его, но она навлекала и беду. Как-то он рассказывал нам: меня много раз во время войны собирались либо отправить в лагерь смерти, либо расстрелять. Задержит какой-нибудь патруль, ну и думает: раз со скрипкой, значит, еврей, ну а потом, когда выясняется, что русский, — раз русский, значит; шпион.
Юрий Борисович не был ни шпионом, ни партизаном, ни карателем, он просто был скромным молодым человеком со скрипкой, выброшенным из привычной театральной околоарбатской среды в дикий мир войны. Гибель и насилие ходили за ним по пятам, в привокзальных ресторанчиках он играл «Розамунду». После войны он уехал в Америку и добрался до самого ее сердца, до штата Техас. Там он стал не просто американским патриотом, но техасским патриотом, то есть одним из тех людей, что полагают этот огромный штат атлантовым горбом мира. Как-то раз он мне сказал с полной убежденностью: «Поверьте, Василий Павлович, что бы ни случилось, пока стоит Техас, все будет в полном порядке».
В Техасе он, конечно, не укрощал мустангов, но зато в течение многих лет играл в первом ряду скрипок Хьюстонского симфонического оркестра под управлением Леопольда Стоковского. Этот выдающийся музыкант и своеобразная человеческая личность должен был стать героем еще одной книги Юрия Борисовича, которую он планировал незадолго до начала болезни.
Мы познакомились с Юрием Борисовичем Елагиным и его дочерью Каролиной вскоре после приезда в Вашингтон. Как разнообразна все-таки эмиграция, каких только людей не встретишь в ее немногочисленных общинах! Среди потомков «первой волны», среди «второволнистов», к которым и он сам хронологически относился, и среди вновь прибывших Юрий Борисович представлял собой уникальную фигуру — при всем своем американском патриотизме он являл москвича, пожилого арбатского театрала, человека художественного письма и искусства, немного гурмана — он был большим знатоком всевозможных крепких напитков, различных водок (считал почему-то, что лучшая водка приплывает к нам из непьющей Турции), настоек, бренди, но никогда не пил допьяна; ему, кажется, больше нравилось не пить, а священнодействовать вокруг стола, окружать графинчики и бутылочки ратью не очень-то техасских закусочек в лице соленых грибков, помидорчиков, огурчиков, икорки и т. д., вести за столом неторопливую беседу с друзьями или вдруг, вдохновившись и захватив площадку, показывать сущие образцы арбатского краснобайства.
Мы бывали у него часто и встречали там других елагинских друзей, которые чаще всего оказывались и нашими друзьями или становились ими после вечеров в елагинской квартире в огромном доме под названием «Элизабет» на границе дистрикта Колумбии и штата Мэриленд. Юрий Борисович часто говорил, что он не может жить в дистрикте, потому что ему, техасцу, не по душе местный закон, запрещающий держать дома огнестрельное оружие в неразобранном виде, а у него тем временем имеется не менее пяти, да-да, Василий Павлович, не менее полудюжины неразобранных пистолетов. Пистолетов этих, впрочем, никто никогда не видел. Все, что касалось искусства, увлекало его неслыханно. Он мог позвонить на ночь глядя и сказать, что потрясен новым юным талантом — австрийской скрипачкой Анной Марией Муттер и что мы завтра же должны приехать к нему слушать ее новый компакт-диск. Он мог серьезно обострить отношения со своим самым лучшим другом Славой Ростроповичем, если ему казалось, что тот играет симфонию Малера слишком или недостаточно быстро. Часами он мог обсуждать с Юрием Петровичем Любимовым различные сценические воплощения Достоевского.
С Любимовым они, между прочим, встретились после почти полувековой разлуки. Я присутствовал при их встрече в вашингтонском аэропорту «Даллас». Оба жутко волновались, узнают ли они друг друга в международной толпе. Узнали мгновенно и закричали, будто те же самые юноши-вахтанговцы: Юра! Юра!
В книге «Укрощение искусства», изданной в Нью-Йорке в 1950 году, то есть сразу после ждановских мероприятий, Юрий Борисович Елагин писал: «Советская власть получила в наследство от старой России большую культуру и великолепное искусство, одно из самых блестящих из новейших искусств мира. Это русское искусство обладало всеми признаками зрелости: 1) высоким формальным и техническим мастерством; 2) большим разнообразием художественных стилей, направлений и школ; 3) оно было в значительной степени космополитично — в нем отсутствовала национальная ограниченность… И вот это, еще недавно первоклассное искусство, находится сейчас у себя на родине на краю гибели. Все, что создается сейчас в Советском Союзе, в том числе и музыка (после 10 февраля 1948 года), носит характер глубоко провинциальный, формально примитивный, на всем лежит печать второстепенности… Вместе с требованием обязательной „социалистичности“ в искусство введен элемент лжи…» Тридцать три года спустя, преподнося нам копию «Укрощения», он написал на титульном листе: «Давным-давно написал я эту книгу, а они все укрощают и укрощают…» Значит, все-таки не укрощается.