Глава шестая
Крестьянские дети в мороз и слякоть бегают в одних рубашонках или в лохмотьях, босые, по двору и по улице, простужаются и впадают в смертельные недуги. Какой присмотр за ними во время болезни? Не только нет лекарства и свойственной больному пищи – нет даже помещения: больные ребятишки валяются на печи или на скамье! Одно лекарство – баня, которая иногда бывает пагубна, если употреблена не в пору и некстати. Из этого образа жизни выродился смертельный круп в окрестностях Вильны в 1810 году и созрела злокачественная скарлатина! От этих самых причин между крестьянами так часто свирепствуют тифозные горячки, изнурительные лихорадки и кровавые поносы. Расспросите крестьян и вы узнаете, что из десяти человек детей едва вырастает один, много двое или трое.
Ф. Булгарин. Воспоминания
Девочку звали Матрюшкой, мать ее была прачкой, отец – кузнецом. Нашли Матрюшку лежащей на самодельном плоту – неподалеку от тех мостков, где ее мать полоскала на реке белье. Не решившись пойти в избу к воющей прачке, Дуня в сопровождении де Бриака отправилась в кузницу. Кузнец, тощий, жилистый, сидел на лавке рядом со своей закопченной печью. Печь была мертва, но в кузне все равно казалось душно. Пахло холодным пеплом, мужицким потом и железом. Словно орудия средневековых пыток, ожерельем висели по дощатым стенам тиски со струбцинами. Кузнец даже не повернул головы, когда открывшаяся дверь впустила барышню, француза и солнечный свет. Глядя на подстриженную под горшок опущенную голову и густую русую бороду, не ровно выстриженную там, где на нее попали искры из очага, Дуня сглотнула. До боли переплела пальцы. Она знала, что средь крестьянских детей смерть – частая гостья. Но одно дело – смерть при родах или от болезни, и совсем другое – убийство. Что говорить, она не представляла.
– Переводите, – услышала она за своей спиной голос француза. – Вы, как семья, владеющая этими землями, и я, как представитель военной власти, обещаем этому человеку найти того, кто убил его дитя.
Дуня, не оглянувшись, стала переводить. И добавила такое неуместное в этой темной кузнице:
– Мне очень жаль.
Кузнец – Демьян, вдруг вспомнила Дуня, поднял голову, и Дуня впервые увидела его глаза – воспаленные, красные, вряд ли от слез, скорее от многолетнего труда у горящего горна.
– Удушила мою дочку-то. Как пропала – мать все по лесу бегала, аукала. Мимо избы той проходила, а ведать не ведала, где доченька. А та, может, живая еще была… – И он опять уронил голову на руки, а Дуня беспомощно оглянулась на де Бриака.
– Я ничего не понял, кроме того, что он пьян. – Француз вздохнул. – Полагаю, многого нам сейчас от него не добиться. Пойдемте, княжна.
Дуня, как слепая за поводырем, вышла следом за ним под полуденное солнце. После кузни, где несчастье, как пепел, стояло в спертом воздухе, воздух показался ей сладок и свеж. Де Бриак же задумчиво щурился, глядя на раскинувшуюся в некотором отдалении деревню. Кроме привычного для Дуни лая собак и драчливых перекличек петухов, она показалась ей тише обычного.
– Сколько здесь домов? – спросил он.
– Чуть больше двадцати, – ответила Дуня и подумала про себя: и в каждом из них может быть убийца девочек. Что-то показалось ей в словах кузнеца странным, и Авдотья нахмурилась, пытаясь припомнить все в точности. – Он сказал «удушила», – произнесла она вслух и тут же перевела для артиллериста: – «Удушила» – в женском роде. Будто знал, что убийца – женщина. И еще: девочка пропала уже несколько дней как – все думали, заблудилась.
– Вам надобно побеседовать с ее матерью, – вздохнул он. – Матери всегда знают больше отцов.
– Я… я не хочу! – вырвалось у Дуни.
Но, взглянув в лицо де Бриака, осеклась. Шляпы он так и не надел и потому казался каким-то очень домашним – с длинными ненапомаженными прядями иссиня-черных волос, без всякого кокетства заправленными за уши. Потемневшее, будто ставшее еще более смуглым со вчерашнего дня лицо его выражало глухую решимость.
– Поверьте, княжна, никто из нас не хочет заниматься этим делом. Но полиция вашей империи уже не функционирует на занятой нами территории. И Наполеону в его завоевательной кампании нет дела до смерти ребенка. Вы хозяйка вашим людям. Я хочу вам помочь.
– Отчего? – нахмурилась Дуня. – Вам в том какая надобность?
– Потому что это ребенок, – повернулся он в профиль, и Дуня вновь ужаснулась огромному носу. А тот повторил, с глухой убежденностью: – Дети не должны умирать.
– А ежели ее убили ваши солдаты? – закусила губу Авдотья. – В Приволье раньше никогда не убивали – разве что пьяные в драке.
Де Бриак резко развернулся к ней, и она заметила, как зарумянились смуглые скулы:
– Поверьте, княжна. Коль скоро выяснится, что виноват кто-то из моих солдат или офицеров… Ему не будет снисхождения.
– Вы его повесите? – тихо спросила Дуня.
Де Бриак пожал плечами:
– Или расстреляю. Для такого ни пули, ни веревки не жаль. – И добавил, легко поклонившись: – Мне бы не хотелось, княжна, втравлять в эту историю вашего батюшку, а тем паче ее сиятельство. Предлагаю пока обойтись собственными силами. Не откажетесь побеседовать со мной и Пустилье? Я прикажу денщику сварить кофе. Кроме того, ваша кухарка любезно поставляет мне масло и свежие… – Де Бриак чуть-чуть замялся, вспоминая заморское слово: – калатчи.
Дуня не выдержала и улыбнулась: вот же нахалка их Марфа – втихую обслуживает французов, да еще и любимыми папенькиными калачами с маком. А вслух сказала:
– Предлагаю поставить самовар в беседке. Через час.
Беседка – нейтральная территория. А часу будет довольно, чтобы сменить капот на пристойное платье и прибрать волосы.
* * *
Оказалось, что и де Бриак времени не терял: в беседке ее уже ждал нарядный офицер в синем, расшитом красными шнурами доломане. При ее появлении он вскочил, по-гусарски щелкнув начищенными до блеска сапогами «а-ля Суворов». Шляпа-двууголка лежала перед ним на столе, взятая только ради франтовства, ибо волосы француза были тщательно завиты, и было бы преступлением водрузить на столь прекрасную голову шляпу, мгновенно примявшую бы тугие локоны и тем испортив все впечатление. Впечатление, задуманное официальным, однако ж уведшее Дунины мысли в далекую от официальной сферы область: во-первых, княжна вновь отметила в уродливом французе некоторую чисто галльскую живость черт, а во-вторых, прямизну ног – редкую для Дуниных соотечественников, где сыны даже лучших родов страдали от последствий татарского нашествия.
Итак, Дуня, смущенная столь церемонной встречей двух сил, светской и военной, была рада присутствию толстяка Пустилье, так и не изменившего своему сюртуку и туфлям. Тем временем красная от натуги Марфа внесла в беседку кипящий самовар. За ней следовали две сенные девушки с подносами, чашками и блюдцами, десертными тарелками, фарфоровой масленкой со свежесбитым маслом, розетками с вареньем и, наконец, тем самым благоухающим сдобой «калатчом». Последним в беседку вошел французский денщик, неся на вытянутых руках серебряный кофейник-бульотку, на выпуклом бочке которого внимательный глаз княжны не преминул заметить инициалы «Е. B.».
Дуня села на свое любимое место, лицом к речке, и тут же пожалела о выбранной диспозиции: речка с недавних пор стала не элементом пасторального пейзажа, но местом смерти. Денщик разлил кофе и вышел. Сенные девушки остались сидеть на специально поставленной для этих целей скамье поблизости – а ну как барышня пошлет в дом за шалью или иной надобностью? Кроме того, их присутствие позволяло Дуне в большей степени чувствовать себя хозяйкой положения. Уверенность, впрочем, мгновенно испарилась после первой фразы Пустилье:
– Мне необходимо осмотреть девочку, мадемуазель. Где сейчас находится труп?
Труп! Дуня вздрогнула. Летом ледники были заполнены доверху требующими свежести продуктами. Помещик, еще мог себе позволить подождать своих похорон с неделю, пока съезжается родня да соседи. Но крестьян хоронили скоро – в течение суток.
– Сейчас – в своей избе, – ответила она. – К вечеру ее понесут в церковь. Там покойница проведет последнюю ночь.
Постепенно смысл сказанных слов дошел до Авдотьи:
– Но что значит «осматривать девочку»?
– Я собираюсь произвести вскрытие, мадемуазель. По методу профессора Биша. Мы, французы, отстали в этом важнейшем вопросе от англичан и итальянцев. К счастью, доктор Биша несколько сократил существующий разрыв…
– Вскрытие? – перебила его неверяще Авдотья, взявшая в беседе унизительную привычку повторять за доктором.
– О да. Необходим внешний и внутренний осмотр. Аутопсия. Видите ли, княжна, в анатомическом театре в Сорбонне медики уже не впервые оказывают помощь парижским префектам. А доктор Биша произвел в лионской городской больнице несколько опытов с использованием электричества, подтверждающих его теории о танатологии, и…
Дернув, как породистая лошадка, головой, Дуня отмахнулась от незнакомых слов ради главного:
– Вам никто не даст осматривать тело. Если вы посмеете это сделать, вся деревня поднимется против вас. («И против меня», – добавила она про себя.) – Наши крестьяне – люди глубоко верующие – не позволят копаться в творении Божием, какие бы благородные цели вы ни преследовали. Признаюсь, – закончила она с вызовом, заметив недоуменный взгляд, которым обменялись полковой врач с де Бриаком, – даже мне эта идея кажется кощунственной.
– При всем уважении, мадемуазель. – вздохнул Пустилье, – кощунством было бы не наказать убийцу. А мертвые… мертвые тоже умеют говорить. Уж поверьте.
Де Бриак явно чувствовал себя неуютно:
– Возможно, мы не имели права просить вас о помощи, княжна. Вы – молодая женщина, и было бы странно, если бы смерть и трупы, м-м-м… входили бы в сферу ваших интересов. Прошу извинить нас с Пустилье. Мы – бывалые вояки и уже многое повидали на своем веку. – И закончил уже твердо: – Забудьте о нашей просьбе. Мы сами попытаемся найти изверга, убившего ребенка.
Дуня с облегчением кивнула – сами так сами, это грубое мужское дело – и встала из-за стола. Вот и славно. Она вышла из тени беседки на солнце и, дойдя до самого обрыва, увидела ту же картину, что и в первый приезд свой в Приволье: речку, извивающуюся внизу, дубраву на другой ее стороне, поля, деревенскую церковь и кладбище. Скоро, подумалось ей, по дороге через мост понесут открытый маленький гроб: девочка легкая, телегу запрягать не будут. Дуня пару раз уже видела деревенских покойников в смертной одежде из белого холста, с пятаками на глазах. «Плакальщицы», – вспомнила она протяжные птичьи крики:
Со восточной со сторонушки
Подывалися да ветры буйные,
Пала, пала с небеси звезда
Распахнитеся да белы саваны!
Как страшно! Авдотья поежилась (бедное дитя!) и медленно двинулась к дому: гулять в саду неподалеку от беседки ей показалось почему-то стыдным. Хотелось укрыться в тени собственной комнаты; Авдотья взошла уж было на крыльцо, когда из-за колонны к ней бросилась женская фигура в синем сарафане и пала на колени так стремительно, что Авдотья бы оступилась, не схвати ее та крепко за руку.
– Прошу, пани, благам че, помогите… – Мешая русские слова с польскими, женщина не переставала целовать Авдотье руки, прижимаясь к ним пылающим лбом.
Прошла пара минут, пока княжна догадалась, кто перед ней: прачка Агнешка, крупная баба с льняными волосами и нежным, будто акварельным лицом, мать несчастной Матрюшки. Выйдя замуж за Демьяна-кузнеца, она приняла православную веру, но даже этим не добилась расположения ревнивой барыни. К барину же, в обход хозяйки, она идти не решалась. Нахмурившись, Авдотья некоторое время слушала сбивчивую речь, понимая, что «млода господини домова» – это именно она, молодая хозяйка, и именно к ней эта женщина с тяжелыми красными руками, так не подходящими к акварельной прелести лицу, обращается за заступничеством и справедливостью.
Авдотья вздохнула.
– Хорошо, – осторожно высвободила она свою зацелованную кисть из тяжелых рук прачки.
– Добже? – так и не встав с колен, вскинула на нее полные слез глаза Агнешка.
– Добже, – повторила Авдотья и сморгнула.
Секунду она смотрела на дверь, ведущую в дом, где лежал, распластавшись на постели, недочитанный роман. А потом развернулась и пошла обратно к беседке. Словно загородив ей дорогу, прачка заставила ее принять единственно верное решение.
– Bien. Будь по-вашему, – сказала Дуня вслух.
Каковы времена, таковы, выходит, и занятия. Отец с матерью лежат при закрытых гардинах – оба страдают от мигрени. У одного головные боли вызваны многомесячными походами с ночевками, проведенными в бивуаках на холодной земле, у второй – женскими недомоганиями. Поделись она с ними новостями, что за сим последует? Отец, раздраженный на свою неспособность держаться, как встарь, молодцом, возьмется пороть деревенских и дворовых. Порка, как известно, – дело богоугодное и даже, возможно, весьма полезное в поисках душегуба, но покамест можно обойтись французовой – как ее? – аутопсией, значит… Значит, раз уж Дунин мудрый ироничный старший брат на войне (как же Авдотье его не хватало!), ей и стоять за безопасность своих людей. А кроме того, отважная Олимпия на ее месте уж точно бы не смешалась, а занялась бы мужским делом. А Алеша бы ее – Дуню, а не Олимпию! – несомненно бы в сем начинании поддержал. Вуаля.
И Авдотья весьма решительно направилась к беседке, где, просочившись сквозь резное дерево, летнее солнце упруго отталкивалось от самовара, ложилось теплыми бликами на круглый, покрытый белой скатертью стол и вовсю играло на золоте галунов носатого артиллериста: будто утверждая победу света надо тьмой. Дуня переступила порог, сама еще не веря в то, что сейчас скажет.
– В Приволье хранится ключ от сельской церкви. А под церковью имеется склеп. – Она встретилась взглядом с де Бриаком: – Нам понадобятся свечи, господа. Мне не хотелось бы жечь церковные.
* * *
Николенька лег в постель рано, Дуня сама перекрестила мальчику лоб и задула свечу. На обратном пути осторожно приоткрыла дверь в полутемную родительскую спальню: окна были открыты, но завешаны длинными маркизами, которые только сейчас, к вечеру, перестали поливать студеной колодезной водой – для охлаждения летнего зноя. На полу по четырем углам с той же целью стояли кадки со льдом. Воздух был душист от расставленных в изобилии по комнате резеды и тубероз, любимых цветов маменьки.
Авдотья с минуту постояла, борясь с желанием растолкать отца и поведать о своей авантюре. Но, отказавшись от сих мыслей, легким шагом прошла в отцовский кабинет, выдвинула ящичек (второй слева) отцовского орехового бюро в золоченой бронзе, вынула ключ – длинный, вершка четыре, тяжелый, и сама эта тяжесть была как Авдотьина вина. Согревая железо в кулаке, она вышла в сад. Скрипя гравием, дошла до конюшен, где ее ждала загодя оседланная Ласточка.
Луна освещала громаду притихшего имения, замершие, точно солдаты на параде, старые липы подъездной аллеи. Дабы не спугнуть спящую дворню, Авдотья полпути к подъездным воротам провела кобылу под уздцы, и вскоре за замшелыми каменными львами послышалось приветственное ржание французовых коней. Пустилье, и де Бриак, оба весьма схожие покроем сюртуков с местными помещиками, тихонько переговариваясь, курили трубки. «Если не откроют рта, – подумалось Дуне, – то могут и сойти за таковых». Впрочем, Авдотьина репутация, будь она узнана, в любом случае была бы испорчена навсегда.
К счастью, путь им предстоял недолгий: минут через десять все трое спешились и, оставив лошадей в березовой роще неподалеку, медленно пошли к темному храму. Скромная одноглавая церковь была сработана лет десять назад на барские деньги – православная, она предназначалась для перевезенных с калужских земель крестьян Липецких.
С большим, чем надобно, скрипом растворились тяжелые двери. На Авдотью пахнуло ладаном, медовым воском и, слегка, розами от елея. Детский гроб стоял посреди храма; подойдя прямо к нему, Авдотья почувствовала еще один приторный душок, схожий с тем, что издают надолго забытые в вазе гниющие цветы. Плотно обвязанное серым платком остроносое личико казалось совсем крошечным.
Де Бриак притворил дверь. Доктор зажег свечу, поднеся ее ко гробу, и, отвернувшись, трубно высморкался, спрятал белый платок в карман жилета.
– Кажется, она сейчас заплачет, – прошептал де Бриак. – Невыносимое зрелище.
Дуня кивнула – скорбно сомкнутые синеватые губы обвиняли лично ее, хозяйку, помещицу, – это она не сберегла. На сизоватых веках лежали тяжелые медные пятаки.
– Вы не покажете, княжна, где спуск в склеп?
Только сейчас Авдотья заметила в руках у де Бриака свернутую попону, а у Пустилье – объемный кожаный саквояж. И поежилась.
– Вам… вам нужна будет моя помощь?
– Только посветить, – поторопился успокоить ее де Бриак. – А после вы понадобитесь нам тут, наверху, чтобы предупредить, если кто-то решится нагрянуть сюда ночью.
Тело пришлось вынуть из гроба – пусть и маленький, тот не проходил вниз по лестнице. Де Бриак нес мертвую девочку на руках, Дуня отводила глаза от узких голубоватых ступней, то и дело задевавших каменную кладку. Церковный склеп служил складом – лестницы для побелки, мешки с мелом, большой стол по центру. Пахло тут пылью и холодным камнем. Француз опустил девочку на стол и, расстелив рядом попону, аккуратно переложил тело поверх темного сукна. Доктор открыл саквояж, холодно зазвенели выкладываемые на стол железные инструменты…
Дуня развернулась и побежала наверх, в тепло деревенского храма. Липецкие никогда здесь не молились – на то у семьи была домашняя церковь, но сейчас она бросилась на колени перед поблескивающими в полутьме образами.
– Помяни, Господи Боже наш, – запричитала княжна шепотом. – В вере и надежде живота вечнаго новопреставленную рабу Твою…
Простит ли ее саму Господь за то, что с ее попустительства делают сейчас в церковном подвале два француза? Права ли она и нужна ли мертвой девочке справедливость? «Ведьма! – услышала она. – Чертова ведьма! Гореть ей в аду!»
«Это мне. Мне гореть в аду…», – подумала Авдотья, спрятала горящее лицо в ледяных ладонях. Но через секунду, подобрав подол, вскочила с колен, готовая броситься в подвал и немедля остановить ту самую аутопсию… И вдруг поняла, что голоса раздаются вовсе не у нее в голове, а за стенами церкви. Дуня застыла, глядя на пустой детский гроб: сейчас их застанут – и немудрено, как же иначе, ведь Матрюшкины мать с отцом должны читать заупокойную всю ночь – до утренней литургии! Вся дрожа, она вновь опустилась на колени – но теперь чтобы приникнуть глазом к замочной скважине.
Мимо церкви шла толпа – темная, угрожающая, ощерившаяся горящими головнями.
– Нежить! – пьяно кричали мужики. – Детогубица!
Дуне показалось, что она узнала в толпе высокую жилистую фигуру. Кузнец. Авдотья бросилась к лестнице, ведущей в склеп.
– Виконт! Доктор! – крикнула она вниз, где в свете свечей плескались на стенах две тени. – Пора уходить!
Но мужчинам в подвале понадобилось еще четверть часа, чтобы привести девочку в порядок, аккуратно одеть, завязав тесемки погребальной рубахи, натянуть покров и вернуть тело в гроб. И все это время княжна дрожала аки осиновый лист, каждую секунду ожидая тяжелого стука в дверь храма, пока наконец крики не растаяли в душной темноте, а к Дуне не вернулась способность соображать: она поняла, к кому на самом деле спешила воинственная толпа.
«Удушила мою дочку-то…» – вспомнились ей слова кузнеца.
Выскользнув из зябкой церкви в молочное тепло летней ночи, они дошли до березовой рощи. Кони приветствовали хозяев тихим ржанием.
– И куда они направились, мадемуазель? – Де Бриак был бледен, на лбу под лунным светом блеснула испарина – в чем бы ни заключалась та самая «аутопсия», помощь доктору далась ему нелегко.
– Думаю, нам надобно за кладбище. Она живет на краю леса. – И пояснила двум растерянным мужчинам: – Знахарка, травница. Все деревенские – и наши, и соседние, даже поляки – ходили к ней заговаривать зубную боль, грыжу, чирья или золотуху.
– Однако. Женщина широких познаний, – усмехнулся Пустилье. – Полагаете, ей угрожает опасность?
– Мне кажется, они решили, что убийца – именно она.
– Глупости и суеверия! – Де Бриак тронул своего жеребца, и все трое пустились бодрой рысцой вдоль реки.
* * *
Стоило им обогнуть сельское кладбище, как они увидели хижину знахарки. Добрый бревенчатый сруб за высокими зубьями частокола, что каждую весну поправляли благодарные деревенские мужики. Ныне те же мужики, обложив дом по периметру сухоломом, молча смотрели на стену из пламени. Подъехав, сквозь треск и вой огня Авдотья услышала еще один звук и переглянулась с де Бриаком – монотонный вопль внутри огненного кольца казался нечеловеческим. И все же это кричал человек. Женщина. Боже, она же горит там заживо! Не дожидаясь помощи своих провожатых, Авдотья спрыгнула с лошади, шагнула вперед.
– Сейчас же тушите огонь! Слышите?!
Никто к ней даже не повернулся. Дуня гневно сдвинула брови: да как они смеют! Людской круг словно защищал внутреннее кольцо пламени. Стоявшие мужики почудились ей каменными застывшими истуканами, а огонь, напротив, полным ликующей жизни. Довольным. Сытым. Авдотья сделала еще шаг, и ее толкнуло обжигающим воздухом. На секунду Дуня задохнулась, а потом в ней взметнулась ярость на всегда таких кротких деревенских, будто враз сменивших молодую хозяйку на нового, властного барина. «У-у-у-у!» – гудел огонь, оглушительно трещало сухое дерево, пригоршни искр взлетали в ночное небо, и вой травницы за пылающими стенами казался созвучной тому гулу и треску нотой.
– Пропустите! – Дрожащими от злости и испуга пальцами Дуня развязала свой плащ англицкой шерсти, только на Пасху купленный в лавке на Кузнецком мосту, и набросила его на горящий плетень, словно на бешеного зверя.
Мужики будто впервые ее увидели – с растрепанной косой и с пунцовыми от жара щеками, – но тут в доме что-то хрустнуло, и те вновь как по команде отвели глаза, в которых плясало пламя, к избе.
– Посторонитесь, княжна! – вдруг услышала она за собой французскую речь и чуть не попала под ноги дебриаковскому жеребцу.
Тяжелые копыта ударили в ослабленный огнем плетень, как раз поверх Авдотьиной накидки. Тот повалился, освободив лаз в раскаленной стене. Жеребец с испуганным ржанием встал на дыбы – мужики от неожиданности сделали шаг назад. А француз, осадив коня, спрыгнул сам и, закрыв лицо плащом, толкнул дверь избы, выпустив наружу облако сизого чада. Авдотья замерла, глядя в раскрывшийся зев, из которого продолжал медленно, будто нехотя, выходить дым. И тут только княжна поняла, что во всей этой инфернальной картине чего-то не хватает. Оглушенная происходящим, она растерянно оглянулась: что же изменилось? Вот толпа застывших мужиков, вот чад из дверей, вот гул и скрежет огня. И лишь всмотревшись в ставший пеплом, а недавно столь модный свой плащ средь мерцающих углей, она услышала ее – тишину за говором пламени. Знахарка больше не выла.
И это отсутствие крика оказалось страшнее, чем сам крик.