Глава четырнадцатая
Не одного только внешнего неприятеля опасаться должно; может быть, теперь он для России самый безопаснейший. Нашествие неприятеля произвело сильное крестьянское сословие, познавшее силу свою и получившее такое ожесточение в характере, что может сделаться опасным.
Генерал Роберт Томас Вильсон, британский представитель при русской ставке, 1812 г.
Я боюсь прокламаций, боюсь, чтобы не дал Наполеон вольности народу, боюсь в нашем крае беспокойства.
Николай Раевский, 1812 г.
Весь день они не виделись, но Авдотье было довольно того, что он где-то рядом. Взгляд ее то и дело останавливался на синих мундирах – но уже без привычного раздражения. Суета расквартированного полка, ржание лошадей, запах ружейной смазки, казалось, превратились в гармоничную часть летнего пейзажа. Бессонная ночь и треволнения утра были забыты, и Авдотья радостно согласилась на прогулку в поля на отцовской двуколке. Вскоре оба пересели из экипажа в роспуск деревенского старосты и долго ехали межами, пока не услышали странный звук вроде шарканья и человеческую речь. Лицо князя, последнее время не менявшее озабоченного выражения, посветлело.
– Гляди, – показал он рукой вперед, где сквозь несжатую рожь мелькали блестящие серпы, показались плечи и спины.
Увидев подъезжавшего барина со старостой, крестьяне замолчали, но еще громче, входя в ритм, близкий музыкальному, задрожал в летнем зное сухой хруст: вжих, вжих – ритм серпа, режущего жесткую солому. Вся десятина будто гудела от того хруста, за которым не слышно было ни жужжания насекомых, ни переклика птиц. Его сиятельство вздохнул, и Авдотья правильно поняла этот вздох: идет война и будущее неопределенно. Однако год идет, и как солнце проходит свой круг, так наступает горячее время страды.
Тем временем староста остановил роспуск, и Сергей Алексеевич крикнул растроганно:
– Бог в помощь!
Хруст замер – крестьяне бросили работу и низко поклонились.
– Здравствуй, батюшка Сергей Алексеевич, – раздалось несколько голосов постарше. – И вам здравствовать, Авдотья Сергеевна!
Дуня тоже здоровалась, чувствуя себя одновременно и ослабевшей от внезапно одолевшей ее сентиментальности, и сильной, потому как, пусть никто из жнецов о том и не догадывался, у нее получилось огородить своих людей от убийцы. И теперь княжна, как никогда, ощущала себя доброй хозяйкой и верной защитницей малых сих. Она растроганно оглядела жнецов и жниц – загорелые лица, взмокшие от пота рубахи. Некоторые тяжело дышали, у иных были обвязаны грязными тряпицами пальцы на руках и босых ногах, но все были бодры. Что за глупость говорил вчера под крыльцом ее дома отвратительный Габих? Что они не держат крестьян за людей?
Тем временем князь поинтересовался у старосты, сколько людей на десятине? Не тяжко ли им? Рожь сильна…
– Тяжеленько, – отвечал староста. – Да как же быть, прихватим вечера…
– Так жните, с Богом, – завершил беседу отец, и вновь засверкали по всему полю серпы, горсти ржи замелькали над головами работников.
А княжна вдруг нахмурилась, услышав плач младенца. Обернувшись, она увидела люльку, привязанную к воткнутым в землю палкам. А потом и мать, что не торопясь обтерла краем плата лоб, воткнула в связанный ею сноп серп, подошла и взяла на руки свое дитя. И тут же, присев у стоящего пятка снопов, стала кормить его грудью. Авдотья заметила, что князя тоже привлекла сия мирная картина – проезжая мимо, он проводил жницу с младенцем умиленным взглядом. Но настроение у Дуни отчего-то испортилось: глаз ее тут и там примечал меж жнивья люльки, где на солнцепеке спали крестьянские дети. Она и сама, несмотря на широкополую шляпку и зонтик от солнца, разомлела от жары.
– Вот она, страда-то настоящая, батюшка Сергей Алексеевич, – качал головой староста.
Авдотья, подпрыгивая на ухабах на старостином роспуске, уже мечтала о мягких рессорах своего экипажа и не прислушивалась к беседе.
– Ржи поспели рано, яровые, почитай, поспевают, уж и овсы стали мешаться.
А Дуня, отвернувшись и щурясь на горизонт, вспоминала тепло и крепость французовых пальцев, когда тот сжал ее руку. Смущение и удовольствие окрасили ее щеки. Когда, тщетно силилась она вспомнить, начала она скучать, его не видя? Авдотья ловила себя на том, что нынче вовсе не испытывает голода, но беспрестанно чувствует смутную тяжесть, давление в груди, мешавшие ей вольно, как прежде, дышать. Того более – княжна вдруг стала безмерно суеверна: низкий промельк ласточки над роспуском, облако в форме мертвой головы – все, все теперь имело подспудный смысл, связанный с нею и – с ним. Ей хотелось то плакать сладкими слезами, то смеяться без всякого на то повода.
– Я влюблена? – шептала она едва слышно, глядя в широко распахнутое над полями небо. – Значит, влюблена?
Ужели слово найдено? (К слову – о слове: само понятие «влюбленность» появилось в русском языке совсем недавно – с легкой руки того же Карамзина.) В силу малого опыта княжне не дано было знать, что довольно бывает признаться в чувстве даже не объекту этих чувств, а одной себе, как ручеек симпатии, что держался в берегах неопределенности, рискует обратиться в мощный поток. То обстоятельство, что де Бриак не смел выходить из пределов почтения и строгой пристойности, рождал в Дуниной душе опасную для юной барышни смесь доверия и легкой досады. Того более – она ревновала. Казалось бы, майор не давал ей ни единого повода, но что она знала о его прошлом, кроме жизни в Париже – городе греха? Возможно, у него имелась любовница – подпитанное романами воображение рисовало ей Этьена, проскальзывающего в особняк любовницы в Сен-Жерменском предместье или гарцующего рядом с голубоглазой и златоволосой красавицей (обязательно – голубоглазой и златоволосой!) в сторону Булонского леса по Елисейским Полям, которые о ту пору и правда были не более чем дорогой через поля. Истина же находилась где-то посередине: жизнь де Бриака в походе давала мало возможностей для тайных встреч с великосветскими красавицами, но и не была лучшей школой нравственности. Молодому офицеру приходилось удовлетворять свои потребности в обмен на несколько су с маркитантками и крестьянками окрестных деревень. И потому ревновать Авдотье было, право, не к кому – но когда же объективная реальность спасала нас от необъективности чувств?
– Гляди, вчера нам Бог дал какого дождика, барин, – тем временем кивал староста. – Ажно ржи пробил.
А Авдотья, спасаясь от ревности, прикрывала веки, вызывая пред мысленным взором раз за разом его пылающее лицо. «Я рад, что вы знаете мое имя».
– Так с одними бабами много ли нажнешь? – озабоченно покашливал рядом князь. – Ржи-то осталось половина несжатой.
– Может, позволите, батюшка, сделать лишний сгон?
На сгоны выходили все члены семьи от мала до велика – от детей до стариков. Дома, чтобы уберечь от пожара, оставляли только одного, самого дряхлого. Перебив сладкие грезы, зазвучал в голове надменный голос Габиха: «Смердов, мой дорогой майор. Моих смердов. Что рождаются и умирают, чтобы служить нам».
– Нет, – вдруг вмешалась Авдотья. – Прошу тебя, папá.
Князь поднял бровь.
– И что это тебе взбрело в голову, душа моя, мешаться в мои хозяйственные распоряжения? – добродушно спросил он ее по-французски. – Не забивай свою хорошенькую головку. Возвращайся-ка в усадьбу, почитай в теньке. – Он потрепал ее по щеке и, спрыгнув с роспуска, протянул дочери руку.
– Идет война, отец, – покачала головой Дуня. – Мы ведь даже не знаем, кому и когда сможем продать это зерно. В окрестных имениях крестьяне убегают в леса, сжигают поместья нелюбимых хозяев. Поберегите наших. – И добавила, подавая онемевшему от неожиданности отцу руку и, в свою очередь, спрыгнув с повозки: – Тогда они однажды сберегут и нас.
Княжна уловила чутким сердцем то, что его сиятельству еще предстояло понять: Наполеону довольно было упразднить на завоеванных территориях феодальные порядки, и его привела бы к победе не Великая Армия, а вилы российских крестьян. Слухи среди солдат, бунты в деревнях, граффити «Вольность» на стенах московских особняков в начале 12-го года… Наш мужик ждал прихода чужого императора. 1 июля, в тот самый день, когда добряк Пустилье берется лечить простывшего барчука, Наполеон, находясь в Вильне, отменяет крепостное право в Виленской, Минской и Гродненской губерниях; однако вскоре отказывается от своего решения. Опыт ли революции, восставшей черни внушал ему ужас и отвращение? Иль блестящий полководец не желал принять победу из грязных мужицких рук? А возможно, все еще прозаичнее – и Бонапарт сохранил крепостное право по той же причине, по которой нацисты оставят на оккупированных территориях колхозы: в интересах снабжения армии. Избежим исторических спекуляций с сослагательным наклонением, и подытожим. Наполеон был гением. Александр – посредственностью. Но Александр победил, и гарцуя по Елисейским Полям в весьма приятной роли спасителя Европы, быстро позабыл, кому на самом деле обязан своей победой. «Крестьяне, верный наш народ, да получит мзду свою от Бога» – фраза из высочайшего Манифеста 1814 года, от которой спустя двести с лишним лет спустя в ярости смыкается горло. О вольности в сем манифесте – ни слова. Русский Бог жесток, и верному народу предстоит терпеливо ждать. Ждать еще почти полстолетия…
* * *
К обеду Авдотья переоделась: ей было не по себе от того, как она позволила себе разговаривать с отцом. И, дабы потрафить батюшке, решила надеть бледно-розовое платье, которое тот не раз комплиментировал. К тому же, решила хитроумная Авдотья, ежели она переоденется сейчас, маменька не сможет сделать далеко идущих выводов, а вечером она окажется в том же наряде и возможно, понравится в нем и Этьену. (Авдотья надеялась если не прогуляться с ним по саду, то уж, по крайней мере, дать тому возможность увидеть через высокое окно, как она станет музицировать в большой гостиной.)
Началось все неудачно: в туалетном зеркале Авдотья заметила у себя на лбу свежий прыщ и, как теперь было ей свойственно, увидела в сем промысел Божий, не допускавший ее любви к претенденту, маменькой не одобренному. И если б не подоспевшее вовремя предложение Настасьи накрутить спереди туго локон, дабы короткая спираль прикрыла злосчастного уродца, княжна точно дала бы волю обиженным слезам. Зато нарядом своим Дуня оказалась довольна: легкое платье и правда было ей несказанно к лицу, а на слишком открытые плечи легла косынка-фишю из прелестных кружев. На сей раз, да простится Авдотье в силу возраста и сословной наивности этот грех, княжна и не вспомнила о несчастных мастерицах, что весь день, портя глаза, сидели за шитьем в девичьей. Довольно покрутившись перед зеркалом, Дуня решила лишь, что никогда еще не была так свежа, а верная Настасья клятвенно уверила барышню, что прыщика за локоном никак не видать.
Оставшись одна, Авдотья то и дело смотрела в окно, перебирая ноты на столе. Что же ей сегодня спеть? Впечатлить де Бриака самобытной российской песнью (так в то время звался романс) или исполнить что-нибудь близкое гостю на французском? А как бы было славно, подумалось ей, спеть дуэтом. Голос у Дуни был слабее бриаковского баритона, но, по уверениям всех знакомых дома Липецких, весьма и весьма приятен. Подперев кулачком подбородок, она смотрела в разморенный полуденным зноем сад. Дунины мечты (думает ли он сейчас о ней? Почему не пытается случайно пройти мимо ее окон?) оказались прерваны появлением под окнами княжны, увы, не де Бриака, но Липецкого-старшего в сопровождении старосты и управляющего. На некотором расстоянии от сей триады следовала заплаканная баба. Мужчины вошли в дом, а баба осталась нерешительно стоять на солнцепеке, понурив голову и изредка вытирая концом платка глаза. В руке у нее была зажата соломенная кукла в ярких лоскутах.
Нахмурившись, Дуня кликнула Настасью узнать, что случилось. И та тотчас доложила хозяйке, что баба эта, Фекла, со вчерашнего вечера ищет свою дочь Глашку.
– Помните, барышня, Глашку-то? Носилась во дворе меж амбарами да конюшнями?
Дуня кивнула, но не помнила, конечно же. Она редко приглядывалась к дворовым детям.
– Феклуша все молила старосту отправить деревенских на поиски, но тот мужиков не дал – все на страде. Тогда отец Глашки и муж Феклуши, Григорий-каретник, отправился с позволения барыни с батогами на реку.
– Почему? – внезапно ставшими сухими губами спросила Дуня. – Почему он так скоро стал искать?
– Вот! И староста тоже говорит: ребятишки, мол! Бог их ведает, может, рано с утреца убегла, так никто и не заметил, что спать приходила?
– И что ж Григорий?
– Григорий говорит, Глашка-де осталась с малыми братцем и Анфиской-сестрицей сидеть. Ни в лес, ни на речку, ни в деревню к бабке отлучаться ей было не велено. И девчонка-то, барышня, больно тихая. С детства малахольной считали. Сейчас, к десяти-то годкам, вроде повеселее стала.
– А бабку в деревне проведали? А в ближнем лесу аукались? А погреба с ледниками обошли? – продолжала задавать бессмысленные вопросы Авдотья.
Она вдруг вспомнила Глашку и даже вспомнила, когда видела ее в последний раз – во время варки варений: та вместе с другими старшими детьми из дворовых отбирала битый фрукт и ягоду на маменькину наливку. Большеглазая задумчивая девочка, в слишком широкой для нее рубахе, под которой с трудом можно было угадать очертания тщедушного тела. Уже через год ее засадили бы в девичью – прясть, малахольная иль нет. Но пока большую часть времени она бегала по двору или сидела в теньке, укачивая худыми ручонками соломенную куклу в ярких лоскутах. И еще княжна вспомнила, что мастью девочка пошла не в темно-русого отца, а в белокурую мать, и повязанная темной тряпицей тяжелая коса доходила ей до пояса.
Дуня чувствовала, как похолодели руки, а обернувшись на себя в зеркало, увидела в нем помертвелое лицо с остановившимися глазами. Надобно было бежать – но куда? За де Бриаком с Пустилье? Или броситься в ноги к отцу, признавшись наконец в том, что последние дни искала за его спиной детоубийцу? И что уверилась было по наивности своей, будто найден душегуб! Того более, сам погиб от пули… Как тот, словно упырь из нянькиных страшных сказок, воскрес и украл еще одно дитя.
Дуня вскочила и, не надев ни перчаток, ни шляпки, выскочила в сад, пролетела мимо пруда к беседке, от нее взяла влево, туда, где за пределами господского сада спускались к речке дворовые прачки. Подобрав подол и то и дело хватаясь за сосновый корень или пучок выжженной на солнце травы (и как умудряются они сходить к воде с руками, занятыми деревянными кадками с бельем?), добралась до воды и вместо мостков свернула к песочной отмели. Ставшая еще просторнее в июльскую жару, полоска песка совсем недавно казалась отличным выбором для утренней дуэли.
Дуня вскинула голову – и увидела свой ориентир: парящую в вышине над обрывом белую игрушку беседки. Хорошо, что с шести утра здесь никого не было и отпечатки на песке еще отлично видны. Дуня вглядывалась в них, как охотник – в след зверя по первой пороше. Вот легкий продолговатый отпечаток от лежавших плащей. Барьер. А вот исходная линия, откуда начали сходиться дуэлянты. Следы де Бриака. Рядом – продолговатая отметина, где упал Габих: даже кровь еще не полностью смылась с песка. Вокруг изрядно натоптали те, кто поднял и унес тело барона. Дуня опять перевела взгляд на беседку, пытаясь в деталях восстановить события сегодняшнего утра. Итак, де Бриак стоял вон у того камня, отвернувшись к воде. А здесь – Габих со своей тростью: чуть в отдалении от соперника и секундантов. Утром эта часть отмели освещалась первыми лучами солнца, а сейчас находится в тени обрыва. Дуня сделала шаг вперед. Потом еще один. Вот они! Последние рисунки барона. Дуня села на корточки, чтобы лучше видеть; розовый муслин лег кругом на влажный песок. Треугольник, расходящиеся от него, как от солнца, лучи. А внутри треугольника…
– Глаз, – услышала она у себя за спиной. – Всевидящее око.
– Габих был масоном? – спросила Дуня и поспешно встала.
– Какая разница? – мрачно усмехнулся де Бриак. – Важно, что он не был тем, кого мы ищем. Он убивал своих крестьян. Но не ваших девочек.
– Думаете, она еще жива? – прошептала Дуня.
Не в силах выдержать мольбу в ее взгляде, он опустил глаза:
– Я не знаю, Эдокси. Простите меня. – И добавил через паузу: – Похоже, вы правы. И я ни на что не годен.
* * *
Медлить было нельзя. Им пришлось признаться князю.
– Девочка может погибнуть в любую минуту, ваше сиятельство, – говорил де Бриак, стоя рядом с Дуней в батюшкином кабинете. – Нам нужны все мои солдаты и все ваши мужики.
– Следует остановить работы, папà. Остановить страду, – добавила Дуня тихо.
Отец смотрел на нее молча, будто видел впервые. Остановить страду было делом неслыханным. «Здесь такие правила, – вновь вспомнила она ленивый голос Габиха. – Думаете, здешний князь иного мнения о своих крепостных и более видит в них людей? Нет. Мы тут все одинаковы». Если сейчас, дрожа под своим тонким платьем, думала Авдотья, батюшка откажет, значит, Габих прав и они ничуть его не лучше… Она вдруг поняла, что боится, ужасно боится именно этого: не прогневить отца и даже не быть отправленной под домашний арест, а своего невыносимого стыда, если отец скажет «нет».
– Хорошо, – кивнул Липецкий, не отрывая глаз от дочери.
Авдотья, с облегчением выдохнув, продолжила:
– Следует также взять всех собак из псарни и дать им обнюхать куклу девочки.
– Мы подумали, ваше сиятельство, что логично разделиться на небольшие отряды: одних отправить по соседним деревням, других – в поле и в леса. Каждому из отрядов дать по паре псов.
– Отряды надобно сделать смешанными, – подхватила Авдотья. – Майор любезно предоставляет нам своих лошадей, его солдаты вооружены. Ежели запастись факелами, то поиски можно продолжать всю ночь.
– Что ж. – Князь поднялся из-за стола, давая понять, что беседа окончена. – Вижу я, что вы (он подчеркнул «вы») уж обо всем договорились. Даю согласие на сию экспедицию, но с одним условием: ты, Эдокси, пообещаешь мне не навлекать на себя опасностей, блуждая по лесам, и проведешь ночь в своей комнате.
– Бесспорно, князь! – пылко согласился за нее де Бриак.
Дуня бросила на него разъяренный взгляд, а князь усмехнулся в усы.
– А теперь, майор, ежели позволите, я хочу побеседовать с дочерью наедине.
Де Бриак кивнул, щелкнув каблуками, и вышел, а отец опустился обратно на стул и обратил к Авдотье самый суровый из своих взглядов:
– И как прикажешь тебя понимать, моя милая?! За родительской спиной играть в сыскных приставов? Маменька и так уж ночей не спит из-за опасного соседства! Все не знает, чего у Бога молить. Наступления ли француза, дабы избежать непозволительного союза для единственной дочери, иль затишья, чтоб уберечь первенца от вражеского штыка?..
– Папенька! – Дунины глаза наполнились и излились прозрачными слезами. Зная отцовскую слабость, она специально их не смахивала. – Как вам не совестно! Неужто считаете, что поиски несчастного дитя – только предлог для встреч с майором?! (Она слегка покраснела, но батюшка списал сие на гневливость.) Иль полагаете, у меня в голове одни женихи и французские романы?!
Отец уже поспешно доставал носовой платок.
– Ну-ну. Будет, душа моя. Ты уж тоже реши, слезы лить иль негодовать. – И, дождавшись, когда дочь вытрет глаза, добавил: – Я полагаю лишь, что ты повзрослела, и слишком быстро… И потому предостерегаю тебя. – Он остановил крупной ладонью протест, готовый сорваться с уст Авдотьи: – В браке сердце – плохой советчик. – Князь вздохнул. – С тех пор как на нас напал Буонапарте, всем нам кажется, что мы стоим на краю бездны. А за ней уж и нет ничего. Но это не так, Эдокси. Еще будут и балы, и…
– …достойные женихи, рожденные не во грехе от французской экономки, – закончила за него Дуня, поняв, что впервые ввела своего отца в смущение своей прямотой. И добавила, чтобы смягчить свою резкость: – Спасибо, батюшка, что согласились помочь.
Она склонилась с поцелуем над его рукой.
– Ступай, Господь с тобою, – отпустил князь дочь, поцеловав в пробор столь тщательно сделанной сегодня прически.
Тихо прикрыв за собою дверь, Дуня с грустью вспомнила, что рассчитывала нынче вечером, широко отворив двери гостиной (дабы майор не упустил ни ноты), исполнить с чувством «Приди в чертог ко мне златой». А случилось иначе: это она, распахнув окно, все всматривается в темноту, откуда доносится лай и мелькают промеж дерев огоньки факелов. Молится за спасение «рабы Божьей Глафиры» и плачет до изнеможения в подушку. И снится ей, вслед батюшкиному нравоучению, о пропасти, подобие геенны, полная клубов непроглядного дыма и чада, за которыми скрывается нелюдь со своею невинной жертвой. А на самом краю той бездны стоит она, Дуня, в развевающемся муслине, крепко сжимая чью-то твердую горячую ладонь и чувствуя, что в ней единой и есть ее спасение…
* * *
После треволнений вчерашнего вечера и ночи утро выдалось на удивление тихим, покойным, и Дуня, едва открыв глаза, почему-то уверилась в добром исходе дела. Кликнув Настасью и отказавшись от чая, она послала ее узнать, нашли ли пропавшую. Девушка принесла неутешительные новости: ни в окрестных деревнях, ни в наполовину сжатых полях никаких следов Глашки собаки не взяли. Люди Липецких вернулись лишь под утро и сейчас вместе с барином почивают. Оттого так безмолвно на дворе и в доме.
Одевшись и приказав причесать себя со спартанской простотой, Дуня против обыкновения вышла не в сад, а во двор. Прогуливаясь меж амбарами, она, как Тезей за нитью Ариадны, шла на запах. Зловоние, исходившее от псарни, заставило возвести помещение сие вдали от прочих хозяйственных построек. Псов Липецкие держали немало. Пять стай отменных гончих и столько же свор борзых. Подходя к сараю, Дуня услыхала знакомые поскуливания и визгливый лай – собаки почувствовали приближение нового человека. Старый доезжачий, некогда богатырь, а ныне согбенный годами Андрон, встал с завалинки и улыбнулся Дуне нежнейшей, неожиданной на суровом, изрезанном глубокими морщинами лице улыбкой. Неожиданной, но не для Авдотьи: княжна знала его сердце и втайне была уверена – из всех детей Липецких именно она была его префере. Сам Андрон являлся молочным братом старого князя – его мать служила кормилицей в барской семье, и Андрон помнил Сергея Алексеевича в крестильном платьице еще во времена Великой Государыни.
– Что, матушка, опять щеночка захотелось? – с лаской спросил старик (Авдотья лучшим своим занятием в детские годы считала выхаживание самых хилых в помете щенков – защищала их перед князем, стояла насмерть, не давая топить) и протянул огромную ладонь: на ней, поджав под себя маленький хвостик, спал, свернувшись, солово-пегий малыш. – Милкин сыночек. Помнишь Милку-то?
Дуня кивнула: Милку она сама растила года четыре тому назад.
– Лопоухонький! – Авдотья приняла теплое тельце, принялась поглаживать спинку, щенок так и не проснулся. – В мамашу.
Андрон вздохнул, виновато взглянул исподлобья.
– Вчера мы с французом волка-то не затравили… Зря только гончих набросали. Пусто.
– Отчего так, Андронушка? – спросила Дуня, поджав губы. – Неужто ни следочка? Что ж он, призрак какой?
– Не призрак, – покачал головой Андрон. – Водой идет, я думаю. Вода все следы и смывает.
– Водой? – призадумалась Авдотья, вспомнив, где нашли первую девочку. – Вброд идет?
– Почему вброд? Может, и на лодке. Только так следов не оставить.
Андрон был прав. И девочку было проще перевезти вплавь. Оглушить, вставить кляп, прикрыть рогожей – мало ли кто что везет? Ну конечно!
Дуня так живо представила себе малахольную Глашку, которая заговаривает с незнакомцем. Может, он ее пряником заманивал или сушеной дулей – так называли у них груши… И вдруг похолодела. Лошадкой. Яркой, ярмарочной – много ли даже таких, грошовых, игрушек мог ей купить отец-каретник? Гавриловой лошадкой – ровно такой, какую извлек Пустилье из горла Матрюшки.
Авдотья вскочила: ей срочно надо было увидеть доктора с майором! Но сначала найти игрушки – у Николеньки в детской наверняка завалялась парочка, – показать прочим дворовым детям: вдруг кто из них недавно видал подобную? А потом приказать спустить на реку лодку из лодочного сарая и поплыть вниз по течению: может, в береговых лесах и отыщется какой след…
– Мне пора.
Она торопливо передала щенка Андрону – малыш недовольно засопел и тонко взвизгнул во сне, но так и не открыл глаз.
Авдотья, быстро перебирая ногами в легких башмачках и как никогда схожая с легкокрылой Психеей, побежала к большому дому. Андрон же, вздохнув, проводил ее виноватым взглядом: не стал он рассказывать своей барышне того, что знал. Вестимо, спужался: как такое вслух и произнесть-то? А теперь вот, накрыв второй большой ладонью крохотное тельце в своей руке, все твердил себе, что та старая история к Феклушиной Глашке отношения не имеет. Не имеет, и все тут.