Книга: Дети Лавкрафта
Назад: День 11
Дальше: Восполнение Джон Лэнган

День 14

В точности нам не известно, являются ли медузы растениями или животными.
Вспяты относились бы к тому же типу.
Они плывут и пульсируют прямо у поверхности того, что мы зовем реальностью, система жизни, открывающаяся нам нерегулярно, каждая точка контакта оказывается накануне последующей, так что нам никак не удается создать хоть какое-нибудь свидетельство их существования.
Вот так случилось с богами, разве нет? Мы используем миф или суеверие, чтобы объяснить то, что иначе необъяснимо. По наброскам мы самим себе рассказываем сказку.
Как в данный момент делаю я, я знаю.
Тут у меня только мои часы, идущие вспять в тот один важный миг… мои часы, которые не были неисправны, д-р Робертсон. Порою рациональное всего лишь отговорка. Случись у моих электронных часов и в самом деле замыкание, оно не привело бы в результате к видимости попятного течения времени: я сверился с инструкцией по использованию, потом сложил ее и сунул под часы, коль скоро кому-то еще приспичит узнать.
Часы мои работают прекрасно. Сомнения вызывают как раз часы вселенной.
Где-то там есть существа, каких мы и представить себе не в силах.
Это наполняет мою грудь ощущением чуда, какого я не знал с самого… собирался сказать с детства, но, если быть честным, то это еще и ощущение, как и когда Лаура приняла мое предложение выйти за меня, в том ресторане.
Если наше будущее не заладилось, это вовсе не значит, что неладным было и наше прошлое.
И, во всяком случае, как мне представляется, не измени мне Лаура, так мне никогда бы не пришлось забираться на поправку в эту хижину. Мое же пребывание здесь оказалось необходимым для того, чтоб данный живой организм оставался в движении.
По моей рабочей теории Вспятов, этому вспятничеству нужен какой-нибудь якорь, чтобы тащиться назад во времени. Конкретно говоря, ему необходимы две вещи в один, но не тот же самый момент. Во-первых, ему необходим кто-то, кто в действительности видел его попытки обрести колебательное существование на данной шкале времени. Кто-то, кто засекал бы его периферийным зрением, а после не отпускал бы его, как мы поступаем со многим, что нам не подходит. Речь я веду о том, что тот кусочек себя, которым Вспяты стреляют обратно во время, он не просто так объявился здесь, в Вечной Форелии. Более чем вероятно, что он попал в поле зрения четверти населения мира: я исхожу из того, что половина спали, а половине другой половины уж так не повезло, что – проморгали.
Вот это прежде всего: я действительно вижу это. Как видели и немалая часть той четверти скопища человечества, у кого глаза были открыты.
Впрочем, последующее – это то, что должно резко сокращать возможности Вспятов на успех. Чтоб ему, так сказать, зацепиться за место посадки, мне требуется не только увидеть тот их кусочек себя, но и вместо того, чтобы выкинуть его из головы, непременно деятельно приобщить его к данной реальности. Тут я речь веду о Гейзенберге. О его принципе, по которому наблюдение, как ни странно, воздействует на наблюдаемый объект.
Я наблюдал. И это меняло все.
Когда я сразу же, по своего рода сонной халатности, подумал: «Роджер» – при виде пятнисто-бледного аморфного растения-животного, это позволило тому аморфному растению-животному как раз преуспеть в том, чтобы задержаться в этом мгновении. То, что я осведомлен о нем, дало ему шанс сохраниться. Я признаю это в данный момент.
И я не могу рассказать об этом Тэду или Аманде, хотя они, думаю, оба слушали бы внимательно столько времени, сколько мне понадобилось бы для объяснений. И даже, наверное, заметив прорехи в моем мышлении, подкрепили бы теорию.
Все это говорится вот для чего: в последние три-четыре минуты примерно на полпути снаружи входной двери слышится какое-то слабое царапанье. А в щели между низом двери и порогом слышится какое-то сопение.
Не могу припомнить, когда я в последний раз ел.
Хотя между моей спальней и местом, где я сейчас стою на кухне, стена, не могу не заподозрить, что светящиеся голубые косточки моих электронных часов дрожат на отведенных им местах, сознавая, что им полагается следовать своей программе и двигаться вперед, но в то же время их тянет обратно в пропасть, открывшуюся позади них.
Если я открою дверь, впуская Роджера, приглашая его войти, тогда это – последний шаг, по-моему. Этот Вспят полностью втянет самого себя в данный момент.
И тогда его необходимо будет кормить.
Когда звонит телефон, я вздрагиваю до того сильно, что врезаюсь в ту стену и сшибаю целую вешалку с четырьмя крючьями под пальто. Вешалка пуста, так что она просто падает, выдавая мое присутствие здесь.
Ныряю к телефону. Просто заткнуть его.
Поначалу думаю, что это Лаура, и сердце мое, предатель эдакий, вздымается мне к горлу.
Это д-р Робертсон. Ее голос, во всяком случае.
– У вас есть какие-то вопросы, – произносит она, как мне теперь слышится, с какой-то нечеловеческой монотонностью. – Это естественно.
Царапанье у двери теперь прекратилось. Я задерживаю дыхание.
– По какой-то причине вы никогда прежде не рассказывали мне о связи вашей матери с ее работодателем, – говорит она.
– Доком Брандом? – спрашиваю.
И вспыхнул, залившись краской.
– Это потому, что вы считаете, будто она предшествовала тому, что случилось в вашем собственном браке? Дало бы это обману Лауры необходимую опору, чтобы быть реальным и фактическим – тем, с чем вам, возможно, пришлось бы столкнуться?
– Я знаю, что она существовала, – сумел выдавить из себя я.
– Но приняли ли вы ее? – спрашивает д-р Робертсон так, что мне кажется, будто я слышу, как щурятся ее глаза. – Принятие поместит ее в некий ландшафт, позволит вам начать проходить мимо, оставить это позади себя.
Это действительно она?
Если да… если это некий аспект Вспятов, взывающих ко мне из своего безвоздушного пространства, из своей невещественности, тогда зачем им возиться со мной вот так, под обличием лечения? Или они играются со своей едой? Но если это и впрямь д-р Робертсон, тогда почему же она нарушает протокол именно сейчас и никогда не позволяла себе этого раньше?
В любом случае тот фирменный знак беспристрастной проницательности, он достоверен, как всегда.
Возможно, именно это и идет в зачет, в конечном счете. Помощь есть помощь, разве нет?
– Это не оправдывает Лауру, – говорю я в телефон.
По продолжительному молчанию понимаю, что д-р Робертсон сочла это приемлемым. Это рост. Это здраво.
«Д-ру Робертсон» же (еще и потому, что я испуган) говорю, касаясь губами телефона, шепчу, будто секрет выбалтываю: «Я не хочу умирать».
На сей раз ее молчание говорит мне, что она отвернулась от телефона. Что я ее разочаровываю. Что она обеспокоена.
Я отодвинул штору взглянуть, не подскажет ли мне ее белый халат, где она среди деревьев.
Там одни деревья.
Закрываю глаза, говорю, что существует такой вид, который я называю Вспятами за неимением названия получше. Что, по причинам для нас неясным, они двигаются во времени вспять, поступательно, точно так же, как…
– У хамелеонов, – говорит д-р Робертсон, уже скучая от моей попытки, прищипывая ее еще до того, как она даст росток, – это называется баллистическое движение языка.
Вместо того чтобы помолчать да подумать, говорил ли я это ей или нет, про хамелеонов-то, я подался вперед, разволновался и стал рассказывать ей, что я видел действие этого языка в момент удара, когда он вспучивается в форме шляпки гриба. В форме пса, которого я когда-то знал.
А что страшит меня сейчас, так это то, что, если я не помогу этим Вспятам с движением в прошлое… принеся себя в жертву их голоду?.. если не помогу, то тогда они слишком долго останутся в данном моменте, а данный момент обрушится под новой тяжестью и в любом случае прихватит меня за собой.
Я кивнул в ответ на реакцию д-ра Робертсон:
– Так вы считаете, что неизменность мира зависит от вас?
Я ущипнул себя большим и указательным пальцами за переносицу.
Она говорила это и в нашу первую встречу. В связи с тем, что сама же называла маниакальным поведением. По поводу того, чтобы торчать в комнате спустя время после окончания встречи, чтобы наконец-то сосчитать все палочки на этих мини-блеклостях раз и навсегда.
Я (в ответ на не заданный ею вопрос): Это не нарциссизм. Это на самом деле.
Она: Люди справляются разными способами, Чарльз.
Я: Вы говорили мне, что справляться – значит, на самом деле, откладывать.
Она: А вы рассказываете мне про путешествие во времени. Про перенесение боли от какого-либо события или ситуации нетронутой в совершенно иное время. Скажите же мне, что мы не говорим об одном и том же?
В груди у меня что-то малость оборвалось. Глаза жаром запылали. Рука, державшая телефон, задрожала. Я знаю, потому что мне это видно. Он в моей ладони. И он не включен.
Это неважно.
– Я могу доказать это, – говорю, держась решительно. Так самоубийцы ступают на свой последний в жизни мост. Так алкоголики входят в винный магазин.
Когда я открою дверь и увижу, что большой тощий пес из прошлого здесь, тогда я буду прав.
Если же я один здесь, в Вечной Форелии, что ж. Это будет значить нечто иное, разве нет?
Идя к двери, я сознавал, что пробираюсь сквозь домино. Я почти слышал, как костяшки постукивали одна о другую.
Вот так когда-то мы объясняли детям, что такое колледж, когда они еще в школе учились: толкаешь одну костяшку домино: «Углубленная мировая история II» вместо просто «Мировой истории II», скажем, – и следующая, которая упадет, будет дверью приемной комиссии колледжа, и так – до горизонта, разве нет? Вторая звезда справа, и все такое.
Но домино, они повсюду.
Я ведь здесь, в хижине, один не случайно. Вовсе нет.
Если Лаура не увидела бы своего старого (и страстного!) школьного поклонника в спортзале. Если сестрица моя, наследуя, предпочла бы взять хижину вместо наличных. Если Хайниш на работе позволил бы мне всего две недели, а не эти целых шесть. Если пакет с кошачьей едой, на котором я, балансируя, скольжу по коридору, растекался бы по кусочкам, так что мне нужно было бы смотреть только за этим, а не в какую из открытых дверей. Если я, скрестив ноги под одеялом, убедил бы себя, что в спальне холодно стало, а так я смогу продержаться немного дольше.
Если, если, если.
Последней костяшкой домино станет моя рука, врезающаяся в ручку двери и держащая ее вопреки себе самой.
Из гостиной доносится какой-то вежливый стук, вот. Я бы назвал его застенчивым стуком.
Больше никакой, значит, телесности Роджера.
Этот Вспят просигналил о неверном подходе. Будто он расстраивает меня на базисном уровне, будто заставляет жить в двух временах разом. Вид собачьей маски, сползающей с черепа, служит лишь напоминанием о жестокости того, очень давнего, утра.
А сейчас происходит то, что д-р Робертсон («д-р Робертсон») сама (само) вышла (-ло) за черту деревьев под жестокое для ее паутинного тела солнце. Теперь стоит на моем коврике у порога (Лауры коврик) босыми ногами, которые грязью покроются.
Что у нее за причина не надевать обуви?
Она в том, что на наших встречах по вторникам она всегда сидит с того момента, как я захожу, и до того, когда поднимаюсь, чтобы уйти. Никогда не видел ее ног, приходилось просто принимать на веру, что они, в основном, человеческие и укрыты кожей, по цвету под стать всему остальному в ней.
Этот Вспят всю голову мне расковырял, отыскивая себе визуальные образцы. И надлежащие голосовые шаблоны.
Стоит его поблагодарить. Если бы «д-р Робертсон» картавила свои фразы по-попугайски, когда и слова-то словами не были бы, я наверняка побежал бы и тем засадил этого Вспята в данном моменте на мель безо всяких средств к существованию, так что пришлось бы ему сожрать данный момент времени полностью, моменты веков или эпох попадали бы в том направлении. Вроде костяшек домино.
Похоже на богов, разве нет? Что еще смогло бы так основательно встряхнуть действительность?
У нас, у людей, на все наготове легенды. Всегда полагал, что они выдают нашу потребность верить в некую бо́льшую реальность и наше возможное место в ней. Теперь-то я понимаю, что некоторые из этих верований основаны на наблюдении. В самом деле, в этих сказках никак не могло бы быть здравого смысла, поскольку развитие и причинность всегда действуют разнонаправленно. Они никогда не складываются в свидетельство, зато – в миф, особенно если принять во внимание разнообразие д-ров Робертсон, каких Вспяты использовали на протяжении истории в попытках общения с нами, в попытках прочувствовать нас.
Наверняка Вспяты могли съесть нас, если б захотели – с нашего ли согласия или без такового, однако… разве так себя ведут? Разве не изнуряет основательно слепое насилие? Во всяком случае, оно не может служить морали. На шкале времени, где следствие предшествует причине, вопросы правого и неправого толкуются таким образом, к осмыслению какого я и подступиться не силах.
Знать, что я часть чего-то столь вечного, столь таинственного, столь грандиозного, – это наполняет меня своего рода спокойствием.
Словно бы в ответ на такое осознание: мое принятие, мою готовность, мое понимание, что дети одолеют скорбь, чтобы принять мое отсутствие, оставить его позади – опять раздался стук в дверь, вроде подчеркивания. Вроде утверждения. Вроде напоминания мне.
Положив телефон на стол, я на негнущихся ногах двинул по рентгеновскому туннелю своей жизни, к двери, которая во всякое время ожидала меня.
А то, что вышел я в домашних тапочках, было просто знаком укоренившейся морали, когда гость твой тоже приходит босым.
– О'кей, – говорю и открываю дверь.
Поначалу мне показалось, что это Лаура, что означало бы, что место, куда я забрался и где укрылся, станет не раем рыбака, а моим собственным персональным адом, но взметенная прическа, строчка пирсинга по левому уху, шарфик, который она не снимает с Рождества…
– Аманда, – говорю я, и улыбка сама собой поднимается к губам откуда-то изнутри, где, кажется, я изваял ее месяцы и месяцы назад.
– Где он? – говорит она, нетерпеливо переступая на мысочках и заглядывая мимо меня в хижину.
Пес, которого она слышала. Щенок, с кем ей хочется поиграться и потискать в объятиях.
– Это одного рыбака, – говорю ей. Ложь так легко с языка соскакивает. Чем больше ее повторяешь, тем естественнее она звучит.
Выражение надежды на ее лице малость поблекло.
Вполне достаточно, чтобы под левым глазом малость провисла кожа.
Всего на какой-то миг я увидел пленку в красных прожилках.
Холод ползет у меня в груди. Когда я пробую дышать, воздух входит толчками, отчего у меня глаза слезятся.
Сами понимаете.
Если Роджер и потом «д-р Робертсон» меня расстраивали, а тут появляется фигура, которой я инстинктивно верю, разве нет?
– Давай… – говорю, кивая туда, где деревья, где ей наверняка было бы удобней, подальше от жгучего солнца нашего мира, и влезаю в правый сапог, потом – в левый.
Беру ее за руку, опять веду, не глядя на нее. Потому как есть такие жестокости, от каких нужно себя оберегать.
Идея в том, что там, среди деревьев, когда Вспяты меня съедят, еноты и койоты приберут большую часть останков. Реальной Аманде и реальному Тэду не придется дня через два-три отправляться за ними, когда я все еще не буду отвечать на телефонные звонки.
«Его изничтожило горе», – скажут они.
Горести его образовали гравитационную воронку, утянули его в нее.
Будь я в силах все это наладить, я бы сделал это сотни раз. Если удастся вернуться, выберу какой-нибудь другой спортзал для наших занятий.
Вот и все, что потребуется.
Я столько передумал об этом.
Закрываю глаза и тяну за собой нервничающего, но не очень-то сопротивляющегося Вспята сквозь перегородку черты деревьев, в прохладную темень за нею, и оттого, наверное, что за видимость он себе придал, напоминаю о том, что было сказано Амандой как-то летом, когда она проводила здесь каникулы: ведь сегодня – это рай прошлого, верно?
Я это помнил всегда, потому как логика ребенка позволила ей сказать это так, словно она разбиралась в чем-то важном.
Впрочем, это может быть раем прошлого. Просто зажмуриться – и больше не принимать ничего во внимание.
Я так и делаю, я жмурюсь, готовый к тому, что какая-то великая утроба вопьется мне в спину и плечи, однако вместо клацанья зубастой пасти слышу лишь короткий писк. Страха. Или удивления.
Ни того ни другого этот Вспят испытывать не должен.
Значит ли это… значит ли, что Аманда была настоящая?
Поворачиваюсь, рука ее выскальзывает из моей, сам же я вдруг, не желая того, уверяюсь, будто нахожусь в каком-то туннеле. А повсюду вокруг меня – горящие глаза.
Кошки.
Знаю: мне полагалось бы этих кошек кормить. Мысль эта только-только убывает, но я все еще чувствую ее форму, все еще на вкус воспринимаю ее умысел.
Это ветеринарная клиника. Ночью.
В воздухе тот резкий запах мочи. Та же самая дышащая темнота.
Я сглатываю, жду, когда глаза привыкнут к ней.
Когда привыкают, я вижу полосочку света. Из смотровой-2.
Там кто-то напевает. Живой, печальный мотив, без слов. Пьяные слова.
Трясу головой: нет, я прошу.
В моей взрослой правой руке алюминиевый совок для сухого кошачьего корма, а в душе у меня яростное знание. Мужчина там, в смотровой, напевает громадному умирающему псу, он… он не должен был бы приходить в спортзал в тот день. Он не должен был бы рушить все. Он не должен был бы уводить ее.
Я покажу ему, где это соединение на трубе.
Оно покоится у него в груди.
Безусловно, ему нужен кто-то вроде меня, кто вытащит его.
Когда это сделано и пение прекращается, пол набухает красным, я заглядываю в смотровую-2, смотрю на пятнистый, обритый, пегий крестец пса до того большого, что все газеты и журналы должны были явиться, чтоб увидеть его.
Он мертв. Поэтому Док Бранд и напевал.
Есть сердца до того большие, что просто рвутся.
Мое тяжко колотится о белую полоску моей грудины. Я знаю, что она белая, потому что у Дока Бранда была белая. Но она может расколоться. Она обязательно расколется, если правильно силу приложить.
Я весь в запекшейся крови, от лба до самого низа, а потому я раздеваюсь, несу свою одежду к мусоросжигателю, которым мама когда-то разрешала мне пользоваться – под наблюдением.
Я совершенно один, наблюдать некому, жгу свою одежду, снимаю с вешалки один из белых халатов Дока Бранда.
Ему он больше не понадобится.
Довольно скоро это здание будет разделено на три разные части: солярий, недолго просуществовавший антикварный салон и студию звукозаписи – собачьи клетки станут нишей, куда технари установят стерео. Или клетки, они были нишей.
Когда я пришлепал босиком обратно в смотровую-2, диагностический стол блестел и был пуст.
Впрочем, я слышал, как уходил по некрашеному бетону Роджер, когти его клацали, а размаха ходившего туда-сюда хвоста хватало, чтоб пес задевал им то одну стену, то другую.
Я улыбаюсь.
Вспяты, они реальны.
В конце того коридора, по какому ступал Роджер, находится вчера, бесконечный отстойник множества вчера.
Поскольку я на него не похож, то иду в другую сторону по тому же коридору – в будущее.
Я иду домой.
Проходя мимо кошачьей палаты, сую алюминиевый совок по самую рукоятку в сухие подушечки корма.
Три дня спустя там же с мамой, когда мне уже десять, я вытащу этот совок, и корм налипнет на него, как короста.
Краем пальца я собью ее, затолкаю всю ее обратно в ящик, потом вымою совок под хозяйственным краном, пока он не засияет всеми своими бороздками.
Я помню это. До сих пор никогда даже в мыслях не было вызывать это в памяти.
А потом, точно так же, как и когда проскочил я через черту деревьев, я снова закрываю глаза, даю перегородке перед собой покрыться слизью, чтобы родиться через нее самому обратно.
То, что мне видится, похоже на испещренную жилками плотность под глазом. Позади маски.
«Аманда», – говорю я, помня, что она еще даже не родилась, что Вечная Форелия это – на мгновение, вот на это сейчас – всего лишь хижина кого-то другого.
Но мы уже близко, сарацины!
Мы скоро будем там.
Я прорываюсь.
Что хочется увидеть, вновь ступив на мусор гниющих листьев, всегда влажных от близости к речке, что мне хочется увидеть, так это Аманду, какой была она лет десять-двенадцать назад, Аманду пяти лет, сидящую на корточках, раздвигающую высокую траву, чтобы показать, какой невозможно большой гриб она нашла, поначалу-то она подумала, что это птичье яйцо, только оказалось до того намного лучше, до того намного прекрасней.
Чем бы довольствовался, так это моей второкурсницей-маркетологом Амандой, разглядывающей у себя под ногами шкуру грибов, что выросли здесь, в тени, помечая какой-то проход.
Что я получаю, так это послание, которое знаю теперь, как читать: Вспяты, им и впрямь нужен один из нас. Не я, как я думал, как хотел, а тот, которого я им вручил… Этому.
Вместо того чтобы прорваться, как сделал я, в прошлое, Аманда растекается по перегородке вроде желе. Это и был тот писк удивления, что я слышал.
Ведь как бы долго я ни пропадал: тридцать лет с хвостиком? две секунды? – эта большущая красная буква все висела в воздухе напротив перегородки и (под действием сил, понимать которые мне не полагается) даже не сползла еще поближе к земле.
В форме ее есть сбалансированность, что глубже симметрии.
И в частях, что покороче, – кости.
Мне незачем было лететь как угорелому в хижину, чтобы узнать, что цифры на моих часах, дрожа, сбиваются на место – 2:10.
Сумма возрастает до тринадцати, что, возможно, не покажется элегантным на поверхности, зато, когда примете во внимание, что два плюс десять – это двенадцать, лишь на вздох единый от обращения в тринадцать, вроде как порочное число все время сидело в нем, – это уже не совсем маска, срывающаяся со вселенной.
Зато это кое-что.
Я приму это.
К глубоким сумеркам красная буква, висящая в воздухе, сползла к земле. Без стены, к какой было б можно присохнуть, так обычно, верно, и случается.
Это не магическая руна или секретный ключ. Просто… это похоже на то, когда бросаешь камень в пруд. Если сразу же после этого мгновения вода застывает, сразу после всплеска, то появится тот или иной узор, разве нет? Просто потому, что обратно вода падает вся целиком и, наверное, еще по сотне происходящих физических мелочей, математика докапывается все меньше и меньше, направляя каждую каплю.
Когда Вспяты ступают назад сквозь время, физику, которая вспарывается для такого прохода, они всякий раз точно так же зашивают все вместе.
В тот самый момент, когда Вспят использовал мою дочь как горючее для возвращения в мое прошлое, которое к тому же является прошлым всего мира, он еще и поднимается со стола из нержавейки как пес, и он к тому же еще и на сорок лет глубже, использует накопленную каким-нибудь мужчиной или женщиной слабость и безосновательную надежду, чтобы ловко заманить его или ее на пищу себе.
Хочу крикнуть или завопить, но я лишь ледышка.
Все это тянется так долго. Мог ли я хоть как-то хотя бы притвориться, что сопротивляюсь ему? Было ли случайностью, что Аманда, а она во всех отношениях была… с первого взгляда на крыльце… Лаурой?
По-моему, считается, что для меня все это будет проще.
Теперь все, что осталось, – это подтверждение.
Убедившись, что на речке нет рыбаков, я поехал на «Тойоте» Аманды (куплена подержанной: «отличная машина для колледжа», как я убедил ее) к самой воде, прямо к известному мне омуту.
Машина ушла носом в воду, накренилась вперед, булькнула вниз: из окошек, которые я уже успел опустить, так и ринулись большущие маслянистые пузыри.
Чтобы помочь машине, я забрался на ее багажник, действуя как дополнительный груз, и мы медленно погрузились в воду (мне под подбородок). Я уже вижу поколения форелей-переростков, плавающих через салон, мимо зеркала заднего вида, в котором им никогда не увидеть своих отражений.
Поскольку здешние рыбаки все чисты сердцем, а их крошечные смертельные крючки лишь целуют гладь воды, им никогда не найти внизу «Тойоту». Они будут вставать на нее, вы ж понимаете, только уже в следующий сезон крыша станет скользкой от слизистой травы, станет просто еще одной каменной глыбой.
Вот так дочь может исчезнуть.
В ту ночь я лежал в голубом сиянии моих электронных часов, когда голова полнилась числами, пытающимися выстроиться в скелет, а во рту места не осталось от уверений, что ни один из детей не был здесь, нет… на тумбочке звонит мой телефон, жужжа на ламинированном дереве, как цикада, упавшая с дерева на спину.
Это д-р Робертсон.
– Ваша мама намерена забрать их, не волнуйтесь, – говорит она, да так, что я даже губы ее вижу. Сколько же важности придают они такой доставке! Она стоит у стойки приемной ветеринарной клиники из тридцати трех лет назад. – Сапоги, – уточняет она, так и не услышав от меня ничего.
Резиновые сапоги, которые я носил тогда, забыл надеть опять.
Насколько полиции, наверное, известно, сапоги принадлежали Доку Бранду.
Вот только мама три дня спустя после «Убийства на псарне» опознала в них сапоги своего мужа. Моего отца. Сапоги, которые мне предстояло унаследовать.
Я кашлянул.
– Она ошиблась, – говорю, не особо-то уже уверенный, бодрствую я или сплю.
– Она? – спрашивает д-р Робертсон так, будто она имеет в виду время, нашу предстоящую встречу-смотр. Но она балует меня еще одним вопросом: – Вы говорите о вашей дочери, я полагаю?
– Аманда, – выговариваю, голос мой впервые ломается, глаза слезятся. – Она… Она говорила, что настоящее, сегодня – это рай прошлого. Но она была… просто она была ребенком. Она не понимала.
– Не понимала чего, Чарльз?
Я засмеялся: ведь это ж было так ясно.
– Причина, по какой она не могла быть права, в том, что, если бы это было так, если настоящее рай, тогда прошлое – оно сегодняшний ад.
Д-р Робертсон раздумывает над этим, точно говорю.
Наконец:
– Тут вы исходите из предположения, что обе выгодные точки, тогда и сейчас, в то же время не правомерны?
«Правомерны», – повторил я мысленно.
Не очень-то точное слово. Не то для того, как я понимаю время.
– Но все они реальны, – говорит д-р Робертсон. – Каждый момент нашего прошлого, он все равно там, в вас. Он пребудет всегда. Оказывая свое влияние. Меняя вас как личность в каждый момент. Ад одного момента, он глубже моментального рая. Это рай – завтрашний ад.
Это примерно правильно.
– Лаура? – говорю я тогда, закрыв глаза. В надежде.
Д-р Робертсон не говорит ничего. Наверное, ее это стесняет. «Его».
Это меня не останавливает. Один ночью у себя в спальне, говорю либо с пользующим меня врачом, либо с вялым, занудным созданием, которое, возможно, Бог, – в этом никакого стыда нет.
Переношу телефон к другому уху и рассказываю своей жене, чего никогда не рассказывал ей прежде, что я всегда держал в себе вроде позорной тайны, того, чем вовсе не был готов делиться.
А теперь вот могу.
В моем детстве, понимаешь, был этот гигантский пес.
– Ты, возможно, видела его, – говорю я ей. – Тогда он был на всех мешках с собачьим кормом. Ты бы не поверила своим глазам, он походил на этого невообразимого гиганта, не знаю даже, как он…
– Как его звали? – спрашивает д-р Робертсон голосом, точь-в-точь как у Лауры.
– Роджер, – говорю, улыбаясь.
Он был добрым псом, насколько было известно.
И уже слабее, почти шепотом, произношу:
– Ты помнишь, как Аманда была маленькой девочкой?
Она все еще во мне, Лаура. Все-все: все до единой улыбки, все до единого дня, что мы провели здесь, в Вечной Форелии.
Приезжай проведать меня как-нибудь в выходные, если хочешь.
Можем вспомнить старые времена.
Может быть, даже сумеем отправиться туда.
Назад: День 11
Дальше: Восполнение Джон Лэнган