Книга: Дети Лавкрафта
Назад: Вечная форелия Стивен Грэм Джонс
Дальше: День 11

День 1

Вряд ли я соберусь рассказать д-ру Робертсон об этом аспекте моего выздоровления. На данной стадии. Ей и без того хлопот хватает. Так, говорю, моя мама делала, когда я был маленьким, так и Лаура делала, когда мы поженились, так же всякий раз поступали и Аманда с Тэдом, когда денег выпрашивали.
Впрочем, ни один из этих фактов ни для кого из них.
Ни один из них не поймет. Ну… мама, может быть. Если на то пошло, она бы поняла, о чем я толкую. Она же в конце концов была там, когда мне было девять лет и когда все это случилось.
А вот д-ра Робертсон я стараюсь не обременять беспокойствами обо мне больше одного часа до обеда по вторникам. Мне не по душе думать, что она думает обо мне, когда я не с ней рядом. От этого у меня возникает ощущение, будто шагаю я сквозь длинный строй рентген-аппаратов, где, как я знаю, мне положено шагать нормально: знаю я, что не положено мне выказывать никаких признаков отклоняющегося поведения, только если хоть когда-то в истории такое вообще получалось, то для меня это новость.
Чем меньше материала я даю доктору для составления вопросов, тем больше я, зажатый в свинцовый кулак, способен придерживать в себе.
Как Роджер.
Вот уж это имя в ближайшее время я ей не назову.
Роджер – это большой датский дог из моего детства. Он умер еще до того, как я пошел в пятый класс. Конец рассказа.
Кроме как.
На днях ночью… ладно, д-р Робертсон, вчера ночью… я пробирался обратно в постель, наведавшись в ванную комнату. В моей комнате здесь, в хижине, темно, как вы понимаете. Аманда, помню, когда девочкой была, называла это «тьмой в горах». Для нее это означало, что стоит темнота, при которой все ж видны очертания, как она выражалась, призраки вещей, поскольку их реальные сущности погружены в сон. Ей пять лет было. По ее выходило, что звезды и лунный свет придают деревьям, валунам, машинам и кушеткам иные очертания. Впрочем, вчера ночью никакой звездный или лунный свет в мою спальню не проникал. Всего лишь неуверенное голубое свечение цифр на моем цифровом будильнике.
Показывало 2:12.
Я запомнил, потому как разбирался с отдельными черточками этих угловатых цифр, составленных из мерцающих маленьких жидкокристаллических черточек, будто вывернутых наизнанку костей самих чисел.
Если вы поупражняетесь, как я, если вам известны те семь долек, из каких может образоваться на дисплее любая цифра от нуля до девяти, вы их с первого взгляда сочтете.
Цифра 2 состоит из пяти костей: двух вертикальных (верхняя правая, нижняя левая) и трех по бокам, словно верхняя-средняя-нижняя ступени, – а цифра 1 – из двух костей, состыкованных наверху концами одна с другой, и наклонена вправо на манер курсива, но никак не подающая.
Пунктуация не в счет, само собой: маленькое двоеточие, оно светится, как и цифры, но никогда ни на что не переключается. Когда бы на него ни глянуть, оно всегда будет тем же двоеточием, каким и всегда. Так что его и видеть-то не обязательно.
Иное дело цифры.
Фокус в том, что нужно сосчитать общее их число до того, как цифры переменятся, иначе придется устанавливать и складывать их сызнова в течение шестидесяти секунд, а это почти пятьдесят восемь секунд сущей скуки.
«2:12» получается двенадцать: по две вертикальные кости на цифру, это шесть, и еще по три горизонтальные на каждую двойку. Это одно из редких элегантных сочетаний, в которые его название: «двенадцать» – совпадает с числами. От такого легкая дрожь удовольствия пронизывает, я хочу сказать. Будто становится видна тайная архитектура реальности. Нечетко-логический алгоритм, ответственный за каждое действие до последнего, метафизическая основа того, что Тэд мог бы назвать обширным простором вселенной… Тэд, старшекурсник-астрофизик.
Как бы то ни было, именно поэтому я и помню, сколько было времени: я уже все сложил и руку вытянул к маячившей тенью опоре посреди комнаты. Когда рука дотянулась до нее, я понял, что остался лишь поворот, точка опоры, а там опять постель и еще четыре часа блаженства.
Когда-то, когда мочевой пузырь у меня был молод и эластичен, я и знать не знал свою спальню так близко, в такой интимной темноте.
Впрочем, прошлым не проживешь.
Это я прямо с языка д-ра Робертсон снял. Ей нравится помахивать в воздухе карандашом с ластиком на конце для обозначения размеренности ее важных суждений. Как палочка дирижера: и размеряет, и подчеркивает. Она никогда в том не признается, но я вполне уверен, что это форма постгипнотического внушения. Безусловно, официально никаких сеансов гипноза не проводилось. Модуляции ее голоса, впрочем, постоянные его взлеты и падения, то, как она никогда не выделяет в речи слова голосом, но все равно умудряется придавать им значимость… думаю, это достаточно завораживает меня в такт ее карандашу-ластику, чтобы внедрить мне в разум ее жизненные поучения безо всякого моего позволения.
Ее оружие в борьбе за мое здоровье не столько разговоры, сколько промывание мне мозгов, я хочу сказать.
Впрочем, это ведь помогает, разве нет?
Впервые переступая порог ее кабинета, я был в прискорбном состоянии. Никаких попыток к самоубийству, никакого злоупотребления алкоголем или наркотиками (экстравагантностью я никогда не отличался), однако, когда остался одиноким, что неожиданно случилось со мною в сорок один год, одиноким впервые за двадцать лет, то демоны, нашептывавшие мне со времен незапамятных, стали единственными, кого я слышал. Никаких «голосов», вроде как собака велит мне убить своего соседа, или еще чего в том же духе. Скорее необходимость остаться в комнате перевести дух после того, как все остальные ушли, и я мог бы раз и навсегда пересчитать швы на панелях и удержать мир от того, чтобы взорвать самого себя.
Это способно снежным комом разрастись в голове, вызывая всяческие виды непродуктивного поведения.
Ни одного из которых во мне больше и следа нет.
Все же Лаура беспокоится, да и дети названивают, похоже, довольно часто, чтоб я не заподозрил заранее составленного расписания или, по крайней мере, перепасовки звонков. «Нынче твоя очередь. Нет, я только в среду звонила. Как насчет мамы?»
Впрочем, за этим составлением сценариев для людей, не находящихся непосредственно с вами рядом, и т. д. и т. п. – д-р Робертсон.
Думает ли она хоть изредка, что, когда я в очередной раз слышу ее так называемый совет, она лезет мне в башку, как Павлов в мозг собаки, что это лишь еще одна черта в моем представлении об ушедших в себя людях, ну?
Ее вероятная реакция: это пьеса для одного актера, дружочек. И вы же один-единственный в публике.
Мы никогда не собеседуем с ней в диалоге – она и я. Может быть, потому-то так и получается. Может быть, ее голос у меня в голове заслуживает большего доверия, чем мой собственный.
Не то чтоб и глазам своим я тоже вполне доверяю. После вчерашней ночи.
Вот он я: довольный суммой «двенадцати», сложившейся в голове, рука моя только-только коснулась шершавого столба, какой держит крышу хижины, и тут я вижу его за ножками кровати, у электрической розетки, на которой остались горелые отметины еще с тех пор, когда Аманда еще не перестала совать повсюду монетки.
А вижу я заднюю часть большого бледного пса – лежит себе и спит.
Звали его Роджер.
Мама бы вспомнила.
Это было летом между моим четвертым и пятым классом.
Поскольку мама моя была ветеринарным фельдшером, мне приходилось убираться в ветклинике дважды в неделю за доллары, которые я, наверное, и так от нее получал бы.
Впрочем, делал я это не ради денег.
Мне нравилось двигаться молчаливо мимо сидевших в клетках животных. Кошки с собаками по большей части, но иногда случалось и нечто экзотичное – попугай, игуана. Один раз попалась луговая собачка: кто-то попытался приручить эту земляную белку, пока зверек не стал кусачим.
Вы думаете, мол, подобное увлечение должно бы привести меня после школы в ветеринарный колледж, да только мама с успехом от этого меня отвратила. Убедила меня: мол, для приятного в работе ветеринара я подойду, а вот для чего другого в ней я не гожусь, для такого, из-за чего владельцам не разрешают оставаться в кабинете.
Об этом другом: как раз из-за него Роджер и остался на всю ночь.
Имя его мы все знали по простой причине: он был знаменитостью. Большие датчане, они псы крупные и тощие, а он был еще того крупнее и худее. Когда пес вставал на задние лапы, то мог спокойно положить передние на плечи моему отцу. Даже особо и не стараясь.
О нем писали, его фото печатали в газетах и журналах и даже на одной упаковке с собачьей едой.
Быть крупным, впрочем, псу это порой дорого обходится. Роджер стал слабеть в бедрах на много лет раньше, чем ему такое полагалось бы по старости.
Когда я увидел его через оставленную открытой дверь смотровой, его готовили уже к четвертой операции.
Чтобы вскрыть пса безопасно, как полагается, маме пришлось обрить ему зад одноразовой бритвой, какой мой отец брил себе лицо. Ей пришлось выбрить, по сути, весь крестец, от самого подреберья до основания хвоста.
От этого пес стал каким-то серо-розовым в пятнышках, как у больших датских догов.
Я перестал мести, когда увидел его через дверь.
Перестал мести, просто стоял и смотрел во все глаза.
Поначалу подумал, что в клинику, может быть, попал сильно располневший леопардовый тюлень. Еще и альбинос. Или, может, детеныш бегемота, тот, который отбелился в желудке у кита. А потом его отрыгнули в кабинете Дока Бранда. Для вскрытия? Потом я пришел к заключению, что это вообще не может быть животным, разве нет? Это же шляпка какого-то доисторического гриба, только он сейчас умирает, поскольку его срезали с грибной ножки, или ствола, или что там у грибов бывает.
Что сразу не пришло мне в голову, так это «собака». Вот о чем я речь веду.
Это захватывало. Я, наверное, улыбался просто от новизны ощущения, от жгучей неожиданности. По крайней мере, до тех пор, пока мама не схватила меня сзади за левую руку, у самого плеча почти, и не протащила меня до самой регистратуры.
Впрочем, смотреть я не переставал. И это дало мне понять, отчего, отчитывая меня, мама переходила на шипение и шепот.
Док Бранд тоже сидел в той комнате. Не на своем черном вращающемся табурете, а в одном из кресел владельцев домашних животных. Галстук у него был распущен, на согнутой ноге валко стоял стакан с чем-то, который он придерживал пальцами.
Он уже не плакал, плакал он раньше.
«Это потому, что он знает, – шипела мама, во взгляде ее сливались жар и печаль – не по Роджеру, я это понимал, а по Доку Бранду.
Что знал Док Бранд, в чем убеждали его все годы медицинского колледжа и пять лет практики, так это в том, что есть предел и терпению пса. Даже такого большого, как Роджер. Даже такого знаменитого пса, как Роджер. Мелькать в газетах и журналах – возможно, такое и обессмертит твое имя, но никак не защитит тебя от смерти.
Вот это: Док Бранд, плачущий в смотровой один на один с гигантским псом, – и было тем, от чего берегла меня мама, не желая, чтоб я шел в ветеринары.
Как я говорил, она беспокоилась.
Сейчас бы она еще больше беспокоилась, если б узнала, что Роджер вернулся.
В ту ночь у себя в спальне в хижине я сделал то, что на моем месте сделал бы любой, увидев крестец гигантского мертвого пса у себя в комнате, безо всяких прелюдий: я закрыл глаза, обдумывая все заново.
А вот чего я не сделал, так это не убрал руки с опоры. Впрочем, не стану обольщаться: то был попросту инстинкт. Всегда хватаешься за что-то, когда страх одолевает.
Что я увидел или что я припомнил, когда закрыл глаза (а ведь проходили годы и годы, когда мне, кажется, и не приходилось задумываться об этом), так это утро после ночного осмотра Роджера. Утро после одиночного дежурства Дока Бранда.
По расписанию операция Роджера была назначена на девять часов. Длившийся всю ночь осмотр нужен был для стабилизации внутренних органов, для полного очищения желудка, для того, чтобы успокоить пса.
В семь пятнадцать, когда я только-только поливал молоком хлопья, завыли, проносясь мимо, первые сирены.
Потом их будет больше. Потом только они и будут. Целыми днями.
После третьего проезда мама, выразительно глянув на отца, отправилась обычным своим путем к ветклинике, где собирались все.
То, что произошло, как узнали мы вместе со всеми, слушавшими новости по радио, произошло с Доком Брандом. А возможно, и с Роджером. Во всяком случае, пса там не было. Не попал он и под подозрение, если вообще пес может стать подозреваемым.
Чтобы уйти после окончания работы Доком Брандом, Роджеру пришлось бы воспользоваться ключами Дока Бранда либо от входной, либо от задней двери. Ни на той, ни на другой не было никаких щитков, на которые большой датский дог-переросток мог бы подналечь или куда мог бы просунуть свою морду. Не было поблизости и никакой собачьей конуры, через которую он мог бы пролезть.
А то, что выпало Доку Бранду… такое никак не могло быть делом клыков и когтей. Вообще-то, от Дока Бранда мало что осталось, но то, что осталось, было в основном размазано по стене. Рукой! И не просто абы как размазано к тому же. Осталось что-то вроде узора, вроде буквы, только вот из никому не известного алфавита.
Во всех книгах о нераскрытых тайнах «Убийство на псарне» (так его стали называть) обычно ставилось довольно высоко.
Не из-за счета жертв («одна»), а из-за других особенностей. И первая из них та, что Роджер, знаменито огромный дог, пропал. Тогда (и всегда после) очевиден был вопрос: Роджера вывели на поводке или его вынесли?
Некоторые полагали, что его украли, вроде как для пополнения чьей-то частной коллекции чучел. «Вот стоит большая-большая собака». Роджер был бы приличной диковиной для толпы зевак сразу после обеда. Сквозь пелену сигарного дыма, да после трех-четырех рюмок, да с огоньками, мигающими в его стеклянных глазах, он мог бы даже смотреться как живой, разве нет?
Однако как раз мама-то и указала нам, что это ахинея. Из Роджера никак не получилось бы добротного чучела. Не с его обритостью.
«А ну как и остальное его тело тоже обрили, чтоб в масть?» – с улыбкой предположил отец, потому как на самом деле ничего из этого не рвало ему сердце: в нем всегда находилось место для ревности ко всему под маркой «Док Бранд». Если верить маме, то вызывалось это тем, что у Дока Бранда профессиональный ранг был выше: «Д-р» побивает «Директора производства». Усугублялось дело и тем, что порой мама цитировала Дока Бранда при решении дел домашних. Чем подрывала отцов авторитет, делала его не столько хозяином дома, сколько просто мужчиной, оказавшимся в тот момент рядом.
За все последующие годы, к тому же принимая во внимание поведение Лауры под конец нашего супружества, я, как понимаете, должен был пораскинуть мозгами о поздних часах, когда мама частенько работала с Доком Брандом. И что эта работа могла бы за собою повлечь, а могла и не повлечь. Смогла бы или не смогла его койка в кладовой выдержать вес двоих людей – в движении.
И я гадал, задумывался ли о том же отец. Или надо ли ему было задумываться. Когда они развелись (я тогда в десятом классе учился), и впрямь однажды услышал, как за закрытой дверью в рев прозвучало имя Дока Бранда: рявкнуло так, что в тот же миг свара стихла, – только это значения не имеет.
Еще одной особенностью «Убийства на псарне» была та нечитаемая буква, размазанная на высокой белой стене смотровой-2, которая в точности отразилась зеркально на обратной стороне той стены в смотровой-1.
Вот этого никто объяснить так и не смог.
В книгах и таблоидах утверждалось, что есть свидетельства, объясняющие случившееся тем, что кровь проступила сквозь стену. Обычно в таких «судэкспертных» описаниях фигурировала снятая с электропроводки изоляция, предположительно перенесенная с виновной стены во время ремонта. Белую проводку, теперь запятнанную кровью, когда та большая темно-красная буква прошлась с одной стены на другую, то ли толкали, то ли тащили силы, какие и представить-то невозможно.
Другая версия: убийца Дока Бранда попросту прошел с обагренными кровью руками из смотровой-2 в смотровую-1 и сам (или сама) размазал (-ла) по стене не поддающуюся прочтению букву в точности наоборот. И не только в точности наоборот, но и в точности в соответствии, размер в размер, с расположением и в пропорциях буквы в смотровой-2.
Добиться этого, как утверждают доморощенные детективы, было бы сродни тому, как с первой попытки одним движением руки нарисовать идеальный круг с завязанными глазами.
Мама этого никак не объясняла.
Вот что, вкратце, стояло за моими словами о том, что в темноте я увидел у своей кровати крестец Роджера.
А вот о чем я совсем не собираюсь сообщать д-ру Робертсон: при той величине, что была у Роджера, лежать вот так на полу значило бы, что его передняя часть с головой вместе были разрезаны толстой внешней стеной хижины.
Роджер лежал бы на полу моей хижины, грея живот теплом ковра, который положила у кровати Лаура в первый наш год вместе, зато морда его торчала бы снаружи в ночи. Что пес высматривал бы, вообразить не могу.
А вот то, о чем я даже самому себе не рассказываю: когда я наконец-то завершил движение и, используя для опоры столб, устремился под защиту постели, я, сами понимаете, сделал в уме моментальный снимок электронных часов, просто чтобы убедиться, что мне не придется выводить иную сумму.
Часы показывали 2:11.
Назад: Вечная форелия Стивен Грэм Джонс
Дальше: День 11