КИ № 40 06/97
БЕНТОН-РИДЖ, ОГАЙО
Это рука. Так и не скажешь, что она актив, да. Но это рука. Хотите посмотреть? Не противно? Ну вот она. Вот рука. Вот почему меня все зовут Однорукий Джонни. Я эту кличку сам придумал, не то чтобы кто-то надо мной издевался – я сам. Вижу, что вы из вежливости не смотрите. Но ничего, давайте, смотрите. Меня не волнует. Про себя я зову ее не рукой, а Активом. Как бы вы ее описали? Давайте. Думаете, я обижусь? Хотите, чтобы сам описал? Как будто рука передумала в самом начале игры, пока была в мамином животике с остальными моими запчастями. Больше похожа на малюсенький плавничок, такая крохотная, влажная на вид и темнее всего тела. Она кажется влажной, даже когда сухая. Не самый приятный вид. Обычно держу ее в рукаве, пока не настает пора достать и пустить в дело Актив. Заметьте, что плечо нормальное, как и второе. Только рука. Доходит где-то до сосочка у меня на груди, видите? Мелкая сволочь. Вид неприятный. Двигается нормально, я нормально ей двигаю. Если присмотреться, тут на конце такие мелкие пупырышки – можно догадаться, что они хотели стать пальцами, но не сформировались. Когда я был в животике. Другая рука – видите? Нормальная, малость мускулистая, ведь я только ею и пользуюсь. Нормальная и длинная, и правильного цвета, эту руку я всегда держу на виду, а для другой в основном подтыкаю рукав так, будто нет вовсе никакой руки. Но сильная. Рука то есть. Глаза режет, но сильная, иногда я соревнуюсь в армрестлинге, чтобы показать, какая она сильная. Сильный сволочной плавничок. Ну, если решатся дотронуться. Я всегда говорю, что если трогать не решаетесь, то ничего, мне не обидно. Хотите потрогать?
Вопрос.
Нормально. Нормально.
Вопрос.
Вот в чем штука: ну, во-первых, тут хватает девушек. Понимаете, о чем я? У нашего литейного, в «Лейнсе». Там пивнушка прям в одной автобусной остановке. Джекпот – это мой лучший друг, – Джекпот и Кенни Кирк – Кенни Кирк его двоюродный брат, Джекпота, они оба старше меня в литейном, потому что я, в отличие от некоторых, окончил школу, так что вступил в профсоюз позже всех, – они парни смазливые, нормальные. Умеют Обращаться С Дамой, если понимаете, о чем я, и там всегда зависают девчонки. Мы компанией, нашей компанией или группой, мы просто тусим в стороне, пиво пьем. Джекпот и Кенни всегда встречаются то с одной, то с другой, а у тех обязательно есть подружки. Ну знаете. Нас там целая, скажем, целая компания. Улавливаете ситуацию? И я начинаю общаться с той или другой, и через некоторое время первая стадия – я рассказываю им, как получил прозвище Однорукий Джонни, и про руку. Это первая стадия проекта. Проекта перепихнуться при помощи Актива. Описываю им руку, пока она еще в рукаве, и рассказываю так, будто это самая уродливая хреновина в мире. У них тут же такой вид типа Ох Бедняжка, Зачем Ты Так Жесток К Себе, Не Надо Стыдиться Руки. И тэ дэ. Какой я приятный молодой человек и как им грустно слышать, что я так о себе говорю, тем более что я не виноват, что уродился с такой рукой. Как только они так заговорят на этой стадии, следующая стадия – спросить, не хотят ли они на нее взглянуть. Я говорю, как стыжусь руки, но почему-то доверяю им, и они кажутся хорошими, и, если хотят, я раскрою рукав и достану руку и дам им посмотреть на нее, если они думают, что выдержат. Все треплюсь о руке, пока у них уши в трубочку не сворачиваются. Иногда это какая-нибудь бывшая Джекпота, которая идет со мной от «Фрейм Элевен» до «Лейнса» и говорит, какой я хороший слушатель и чувствительный, не то что Джекпот или Кенни, и она поверить не может, что рука так ужасна, как я говорю, и все такое. Или мы зависаем у нее на квартире, в кухне или еще где, и я начинаю: Тут Так Жарко, Я Бы Снял Рубашку, Но Не Могу, Потому Что Стыжусь Руки. Как-то так. Есть несколько стадий. Я никогда не называю ее вслух Активом, уж поверьте. Давайте, потрогайте, где хотите. Одна из стадий – я знаю, что через некоторое время начинаю пугать девушку, это ясно как день, ведь я только и говорю о руке, и какая она влажная, и плавниковая, но и какая сильная, но я готов просто взять и умереть, если какая-нибудь красивая, добрая и идеальная девушка вроде, как мне кажется, нее увидит руку и ужаснется, и ясно, что все эти разговоры начинают их пугать, и они начинают думать про себя, что я какой-то лузер, но деваться им уже некуда, ведь, в конце концов, они сами все это время гнали всякую милую пургу про то, что я молодой человек с тонкой душой, и что мне не надо стыдиться, и не может быть, чтобы рука была такая ужасная. На этой стадии они загнаны в угол, и если бросят со мной общаться, то знают, что я скажу Это Все Из-за Руки.
Вопрос.
Обычно около двух недель, где-то так. А дальше критиничная стадия, когда я показываю руку. Дожидаюсь, пока мы где-нибудь останемся, только я и она, и вываливаю сволочь. Представляю все так, будто это они меня уболтали, и теперь я им доверяю, и они – те единственные, перед кем я могу наконец раскатать рукав и показать. И показываю, как вам сейчас. Есть еще пара дополнительных приемов, как сделать ее даже страшнее, видите? Вот тут, видите? Это потому, что тут даже не настоящий локоть, а только…
Вопрос.
Или какие-нибудь мази или желе вроде вазелина, чтобы она была совсем влажной и блестящей. Точно говорю, далеко не самый приятный вид, когда я вываливаю ее перед ними. Их чуть ли не тошнит от вида, как я ее достаю. А, и парочка сбегает, некоторые могут сдристнуть прямо в дверь. Но большинство? А большинство из них пару раз тяжело сглотнет и говорит «О Она-Она Она Не Такая Уж Страшная», а сами отворачиваются и в лицо мне не глядят, а у меня уже как раз все время такое совершенно застенчивое, испуганное и доверчивое лицо, я даже могу сделать так, например, чтобы губа немножко дрожала. Виие? Виие ах? И рано или поздно, минут где-то через пять, они берут и начинают плакать. Всё, попались, понимаете. Они же, типа, уже загнаны в угол своими же словами, что рука не может быть такой уж уродской и мне не надо стыдиться, а теперь видят, что она уродская, уродская-уродская-уродская, уж я-то постарался, и что им теперь делать? Прикинуться? Блин, милочка, да местные телки думают, что Элвис еще где-то там живой. От них не стоит ждать чудес логики. И каждый раз они тут ломаются. Им еще хуже, когда я спрашиваю О Боже, Что Случилось, почему они плачут, Неужели Из-за Руки, а им приходится говорить Вовсе Не Из-за Руки, приходится, приходится притворяться, что это не из-за руки, просто им очень жалко меня, что я стыжусь, хотя тут нет ничего страшного, так вот им приходится говорить. Частенько пряча лицо в ладонях и плача. Кульминациональная стадия – когда я беру и подхожу к ней, и сажусь рядом, и теперь это я их утешаю. И, как его, важный фактор, до которого я дошел на горьком опыте, – это когда подхожу их обнять и утешить, обнимаю я со здоровой стороны. Больше не показываю Актив. Актив снова в тепле и уюте в своем рукаве. Они разрыдались, а я теперь их обнимаю здоровой рукой и говорю Ничего, Не Плачь, Не Надо, То, Что Тебе Не Противна Рука, Очень-Очень Много Для Меня Значит, Разве Ты Не Видишь, Ты Освободила Меня От Стыда За Руку, Спасибо-Спасибо, и тэ дэ, пока они уткнулись лицом мне в шею и просто плачут и плачут. Иногда и меня до слез доводят. Следите за ходом мысли, да?
Вопрос…
Да я вижу больше пилоток, чем сидушка толчка, блин. Без б. Пойдите и спросите Джекпота и Кенни, если хотите. Это Кенни Кирк назвал ее Активом. Сами спросите.
КИ № 42 06/97
ПЕОРИЯ-ХАЙТС, ИЛЛИНОЙС
Тихие шлепки о воду. Звуки отходящих газов. Тихое невольное кряхтенье. Особый вздох старика у писсуара, как он готовится, как расставляет ноги, целится и испускает вечный вздох, и видно, что сам его не замечает.
Таким было его окружение. Он стоял там шесть дней в неделю. По субботам двойная смена. Звонкая, как иглы и гвозди, моча о воду. Невидимое шуршание газет на голых коленях. Запахи.
Вопрос.
Лучший исторический отель штата. Роскошнейший холл, роскошнейший мужской туалет меж двух побережий, вне всяких сомнений. Мрамор доставлен из Италии. Двери кабинок из выдержанной вишни. Он стоял там с 1969-го. Светильники рококо и резные чаши. Богато и гулко. Гигантская богатая гулкая комната для деловых людей, мужчин с капиталом, мужчин, которые покупают и продают. Запахи. Не спрашивайте о запахах. Разница некоторых мужских запахов, схожесть всех мужских запахов. Все звуки усилены кафелем и флорентийским камнем. Стоны простатиков. Рокот стоков. Резкое отхаркивание скопившейся мокроты, взрывной и фарфоровый плевок. Цокот дорогих туфель по доломитовой плитке. Рык в паху. Отвратительные громоподобные взрывы газа и звук падения в воду. Все такое измельченное из-за перенесенного давления. Твердое, жидкое, газообразное. Все запахи. Запах как окружение. Целый день. По девять часов в день. Стоит в белом, как мороженое «Гуд Хьюмор». Все звуки преувеличены, слегка раскатисты. Мужчины входят, мужчины выходят. Восемь кабинок, шесть писсуаров, шестнадцать раковин. Посчитайте. О чем они думали?
Вопрос…
Там он и стоит. В акустическом центре. Где раньше была стойка чистильщика обуви. В подготовленном месте между концом раковин и началом кабинок. Место, созданное специально для него. Око бури. Сразу после рамы длинного зеркала над раковинами – раковины из флорентийского мрамора, шестнадцать резных чаш, листья сусального золота на металлических деталях, зеркало из хорошего датского стекла. Где состоятельные мужчины выковыривают выделения из уголков глаз и выдавливают угри, сморкаются в раковины и выходят, не смыв. Он стоял целый день с полотенцами и небольшими футлярами туалетных принадлежностей наготове. В шепоте трех вентиляционных отверстий – слабый намек на бальзам. Тренодия вентиляции неслышна, пока комната не опустеет. Он стоит там и когда пусто. Это его занятие, его профессия. Всегда в белом, как массажист. Простая белая рубашка «Хейнс», белые штаны и теннисные туфли, которые приходилось выкидывать, если посадишь хоть пятнышко. Он принимает чемоданы и пальто, стережет, помнит, где чье, не спрашивая. При такой акустике говорят как можно меньше. Возникает у локтей мужчин, чтобы протянуть полотенце. Бесстрастие до самоустранения. Вот профессия моего отца.
Вопрос…
Хорошие двери кабинок не доходят до пола на полметра – почему так? Откуда такая традиция? Произошла от лошадиных стойл? Слово «stall», кабинка, как-то связано со словом «stable», стойло? Хорошие кабинки дают только визуальное уединение и ничего больше. Что там, они усиливают звуки изнутри, словно рупор. Слышно все. Бальзам подслащает и лишь ухудшает запахи. Под дверями кабинок – дефиле дорогих туфель. После обеда кабинки заняты. Длинная прямоугольная рамка с туфлями. Кто-то притоптывает. Кто-то напевает, говорит вслух сам с собой, забыв, что он не один. Газы, кашель, сочные всплески. Дефекация, экскреция, извержение, облегчение, опростание, испражнение. Характерный грохот роликов с туалетной бумагой. Редкий щелчок ножниц для ногтей или депиляции. Истечение. Эмиссия. Оправление, мочеиспускание, деуринация, транссудация, выделение, катарсис – столько синонимов: почему? что мы пытаемся себе сказать всеми этими словами?
Вопрос…
Обонятельный шум одеколонов, дезодорантов, тоников для волос, восков для усов разных мужчин. Богатый букет иностранного и немытого. Некоторые туфли в кабинках касаются своих напарников нерешительно, опасливо, словно принюхиваясь. Влажный шорох ягодиц на мягких сиденьях. Легкий пульс в каждой чаше унитаза. Маленькие последки, пережившие смыв. Нескончаемое журчание и капель писсуаров. Индольная вонь протухшей пищи, эккринная нота от рубашек, уремический бриз за каждым смывом. Мужчины, что смывают ногой. Мужчины, что дотрагиваются до ручки двери только через салфетку. Мужчины, что влекут бумагу из кабинок за собой, как хвост кометы, пока бумага зажата в анусе. Анус. Слово «анус». Анусы нуворишей пристраиваются над водой в унитазах, сокращаются, куксятся, растягиваются. Мягкие лица грубо перекошены в напряжении. Старики, которым требуется всевозможная жуткая помощь: опустить и усадить чресла мужчины, подтереть мужчину. Тихо, безмолвно, бесстрастно. Обтряхнуть плечи мужчины, обмахнуть мужчину, снять лобковый волос из складки брюк мужчины. За мелочь. На объявлении все сказано. Мужчины, которые дают чаевые, мужчины, которые не дают. Устраниться полностью, иначе о нем забудут, когда дело дойдет до чаевых. Секрет его поведения – появляться лишь по необходимости, существовать тогда и только тогда, когда он нужен. Подспорье без вторжения. Услуга без слуги. Ни один мужчина не хочет знать, что его нюхает другой мужчина. Миллионеры, которые не дают чаевых. Франты, которые побрызгивают в унитаз и дают пятицентовик. Наследники, которые воруют полотенца. Магнаты, которые ковыряются в носу большим пальцем. Филантропы, которые бросают окурки сигар на пол. «Из грязи в князи», которые плюют в раковину. Баснословные богачи, которые не смывают и не задумываясь предоставляют право смывать другому, потому что к этому они привыкли – как говорится, «чувствуйте себя как дома».
Он отбеливал рабочую форму сам, утюжил. Ни слова жалобы. Бесстрастно. Такой человек, что может простоять на одном месте весь день. Иногда там, в кабинках, видны пятки туфель блюющих. Слово «блевать». Само слово. Мужчины, которых тошнит в помещении с акустикой. Все звуки смертных, в которых он стоял каждый день. Попробуйте представить. Мягкая брань мужчин с запором, мужчин с колитом, кишечной непроходимостью, раздраженным кишечником, лиэнтерией, диспепсией, дивертикулитом, язвой, кровавым поносом. Мужчины с колостомами дают ему пакеты на очистку. Конюший человека. Слышит не слыша. Нужно лишь видеть. Легкий кивок, что в мужском туалете и признание, и отсрочка одновременно. Жуткие метастазные ароматы континентальных завтраков и деловых ужинов. Когда мог – двойная смена. Кусок хлеба, кров, детям на учебу. Его ступни отекали от стояния. Его голые ноги – бланманже. Он принимал душ трижды в день, отскребался дочиста, но работа всюду следовала за ним. Ни слова.
На двери сказано все. МУЖЧИНЫ. Я не видел его с 1978-го и знаю, что он еще там, весь в белом, стоит. Прячет глаза, дабы сохранить достоинство клиентов. А его собственное? Его пять чувств? Как звали тех трех обезьян? Его задача – стоять там, будто он не там. Не взаправду. Есть секрет. Смотреть на особое ничего.
Вопрос.
Я узнал это не в мужском туалете, заверяю.
Вопрос…
Вообразите: не существовать, пока не понадобишься мужчине. Быть и все же не быть. Добровольная прозрачность. По необходимости здесь, условно здесь. Как говорится, «жить, чтобы служить». Его профессия. Кормилец. Каждое утро в шесть, поцеловать нас на прощание, на завтрак тост в автобусе. В перерыв он мог поесть по-настоящему. Посыльный сбегает в гастроном. Давление порождает давление. Роскошные отрыжки дорогостоящих обедов. На зеркале остатки себума, гноя и высморканного детрита. Двадцать-шесть-нет-семь лет на одной службе. Степенный кивок, с которым он получал чаевые. Неслышное «спасибо» завсегдатаям. Иногда имя. Все эти массы, что вываливаются из всех этих огромных мягких теплых рыхлых влажных белых анусов, в напряжении. Представьте. Присутствовать при стольких испражнениях. Видеть состоятельных мужчин в самом первобытном состоянии. Его профессия. Профессионал.
Вопрос.
Потому что он приносил работу домой. Лицо, которое он надевал в мужской уборной. Он не мог его снять. Его череп подстроился под лицо. Это выражение, или, вернее, отсутствие выражения. Учтивое и не больше. Начеку, но нигде. Его лицо. Больше чем сдержанное. Словно вечно хранит себя для какого-то грядущего испытания.
Вопрос…
Я не ношу ничего белого. Ни единой белой вещи, всячески вас заверяю. Я либо отправляю потребности в тишине, либо не отправляю. Даю чаевые. Никогда не забываю, что рядом кто-то есть.
Да, и восхищаюсь ли я силой духа этих скромнейших представителей рабочего класса? Стоицизмом? Старосветской выдержкой? Стоять там все эти годы, не пропустив по болезни ни дня, служить? Или я презираю его, гадаете вы, испытываю отвращение, презрение к любому, кто стоит, самоустранившись в миазмах, и выдает полотенца за мелочь?
Вопрос.
…
Вопрос.
А какой, еще раз, был выбор?
КИ № 2 10/94
КАПИТОЛА, КАЛИФОРНИЯ
Милая, нам нужно поговорить. Давно уже нужно. Я хочу… в смысле, мне так кажется. Можешь присесть?
Вопрос.
Так, я почти на все пойду ради тебя, так я о тебе переживаю, и я готов на все, лишь бы тебе не было больно. Меня это очень тревожит, поверь.
Вопрос.
Потому что я переживаю. Потому что я люблю тебя. Настолько, что правда могу быть честным.
Вопрос.
Что иногда я боюсь, что тебе будет больно. И что ты этого не заслуживаешь. В смысле, чтобы тебе было больно.
Вопрос, вопрос.
Потому что, если честно, у меня не очень хорошая предыстория. По чти каждые близкие отношения с женщинами кончались тем, что им как-нибудь было больно. Если честно, иногда я боюсь, что я один из тех, кто использует людей, женщин. Иногда я бо… нет, пошло оно, я буду с тобой честным, потому что я за тебя переживаю, и ты этого заслуживаешь. Милая, предыстория моих отношений показывает, что от меня не бывает ничего хорошего. И в последнее время я все больше и больше опасаюсь, что тебе будет больно, что я могу как-то сделать тебе больно, как, похоже, делал другим, кто…
Вопрос.
Что у меня есть предыстория, паттерн, так сказать, – например, в начале отношений я налетаю очень быстро и сильно, вкладываюсь очень интенсивно и очень сильно, ухаживаю очень интенсивно, влюбляюсь без памяти с самого начала, и очень рано выдаю «Я люблю тебя», и начинаю тут же говорить в будущем времени, и готов сделать и сказать все, чтобы продемонстрировать, как я переживаю, – как следствие, они, естественно, искренне верят, что я правда влюблен – а так и есть, – из-за чего им, видимо, кажется, что их настолько любят и они, так сказать, настолько уверены в ситуации, что можно говорить «Я люблю тебя» в ответ и признаваться, что тоже в меня влюблены. И это не значит – дай мне это подчеркнуть, потому что это святая истинная правда, – не значит, что я вру, когда так говорю.
Вопрос.
Так, «сколько их было» – это не то чтобы необоснованный вопрос или беспокойство, но если ты не против – я просто не об этом пытаюсь с тобой поговорить, – так что, если ты не против, давай пока не будем о количестве или именах, и я попытаюсь абсолютно честно поговорить о том, что меня беспокоит, потому что я переживаю. Я сильно о тебе переживаю, милая. Очень сильно. Знаю, что одних слов мало, но мне очень важно, чтобы ты поверила мне и думала об этом во время нашего разговора – думала о том, что если я что-нибудь скажу или сделаю то, от чего тебе будет больно, то это ни в коем случае не преуменьшает и не опровергает моих слов и не говорит о том, что я не переживаю или что я врал тебе абсолютно каждый раз, когда говорил, что я тебя люблю. Каждый раз. Надеюсь, ты мне поверишь. Ты это заслужила. Плюс это правда.
Вопрос…
Но дело, как кажется, в том, как будто все, что я говорю и делаю, приводит их к мысли, что у нас очень… очень серьезные отношения, и можно даже сказать, что я как-то гипнотизирую их думать в категориях будущего.
Вопрос.
Потому что потом этот паттерн, что ли, кажется, в том, что как только я тебя, так сказать, получил и как только ты так же углубляешься в отношения, как и я, тогда я как будто как-то почти органически не способен напирать до конца, и дойти до конца, и сделать… как там это слово…
Вопрос.
Да, точно, именно его, но должен тебе сразу сказать, даже то, как ты это произнесла, наполняет меня ужасом, что тебе уже сейчас больно и ты не понимаешь, что я пытаюсь сказать, в том духе, в каком я пытаюсь говорить, а именно что я честно настолько за тебя переживаю, что хочу честно поделиться своими тревогами о хотя бы отдаленной возможности, что тебе будет больно, – а это, поверь, последнее, чего я хочу.
Вопрос.
Что, изучив предысторию и сделав какие-то выводы, я, как кажется, вижу, как будто что-то во мне в ранней интенсивной части отношений как-то переключается на ускорение и доводит все точно до момента «да» обязательствам, а потом, но потом почему-то не может напирать до конца и сделать эти обязательства действительно серьезными, в будущем времени, обязательными. Как сказал бы мистер Читвин, я просто не из тех, кто добивает. В этом есть какой-то смысл? Мне кажется, я не очень понятно объясняю. Настоящая боль возникает потому, что эта неспособность подключается только после того, как я делаю, говорю и веду себя во всем так, что на каком-то уровне, как я сам не могу не осознавать, намекаю, будто хочу чего-то действительно обязательного в будущем времени, как и они. Вот как бы такая у меня предыстория в этом плане, если честно, и, насколько я вижу, она показывает парня, от которого, как кажется, для женщин не бывает ничего хорошего, что меня и тревожит. Сильно. Что я, кажется, до определенного момента в отношениях кажусь женщинам совершенно идеальным парнем, пока они не прекращают всякое сопротивление и оборону и посвящают себя любви и обязательствам, и кажется, конечно, будто этого я и хотел с самого начала, и над этим так тяжело трудился, и ради этого так интенсивно ухаживал, – как, отлично знаю, я вел себя и с тобой, – чтобы уже стать серьезней и думать в категориях будущего времени, и появляется слово «обязательство», и вот тогда – и, милая, поверь, это очень трудно объяснить, потому что я сам еще очень далек от понимания, – но тогда, в этот самый момент, насколько я могу разобрать, как правило, что-то во мне как будто включает заднюю, что ли, и теперь вкладывает все ускорение в какой-то отъезд.
Вопрос.
Насколько я сам могу по правде разобрать – я вроде как психую и чувствую, что мне надо включать заднюю и выбираться, вот только обычно я не совсем уверен, не могу точно сказать, правда ли я хочу выбраться или просто почему-то психую, и, даже хотя я психую и хочу выбраться, как кажется, я будто все равно не хочу их потерять, так что я обычно веду себя непоследовательно, говорю и делаю множество вещей, которые вроде бы их путают и дергают туда-сюда и причиняют боль, из-за чего, поверь мне, я всегда в конце концов ужасно себя чувствую, даже в процессе. Из-за этого, скажу тебе по правде, я психую и сейчас, с тобой, потому что дергать тебя туда-сюда и причинять боль – абсолютно последнее, что я…
Вопрос, вопрос.
Святая истинная правда, не знаю. Я не знаю. В этом я еще не разобрался. По-моему, все, что я пытаюсь сейчас сделать, пока мы тут сидим и говорим, – это правда переживать за тебя и быть честным о себе и своей предыстории отношений, и причем на полпути, а не в конце. Потому что предыстория говорит, что, как кажется, как правило, только в конце отношений я, кажется, способен открыться и рассказать о каких-то своих страхах и о своей предыстории причинения боли женщинам, которые меня любят. Она, конечно, причиняет им боль, эта моя внезапная честность, и обрывает отношения, из-за чего я потом боюсь, что, может, это-то и было все время моей подсознательной целью при наконец честном разговоре. Я не уверен.
Вопрос…
Ну, в общем, правда в том, что я ни в чем не уверен. Я просто пытаюсь честно рассмотреть свою предысторию и честно разглядеть то, что кажется паттерном, и вероятность повторения этого паттерна с тобой – а я, поверь мне, готов на все, лишь бы не это. Пожалуйста, поверь, причинить тебе любую боль – последнее, чего я хочу, милая. Этот самый отъезд, неспособность напирать до конца и, как сказал бы мистер Читвин, добить сделку – вот о чем я пытаюсь попробовать быть с тобой честным.
Вопрос.
И чем сильнее и быстрее я вкладываюсь вначале, ухаживаю, и преследую, и чувствую себя полностью влюбленным – интенсивность этой скорости кажется прямо пропорциональной интенсивности и срочности, с которыми, как кажется, я ищу способы выбраться, отъехать. Предыстория показывает, что заднюю я внезапно включаю точно тогда, когда мне начинает казаться, что я их получил. Что бы ни значило «получил» – если честно, я сам не знаю. Как кажется, это значит – когда я точно знаю и чувствую, что теперь они так же глубоко в отношениях и в будущем времени, как и я. Был. До того. Все происходит так быстро. Это страшно. Иногда я даже не знаю, что даже случилось, пока уже не слишком поздно, и я оглядываюсь и пытаюсь понять, почему ей было так больно, это она сумасшедшая, неестественно прилипчивая и зависимая или это от меня не бывает ничего хорошего в отношениях. Все происходит невероятно быстро. А ощущается одновременно и быстро, и медленно, как в автомобильной аварии, когда ты почти будто больше наблюдаешь со стороны, чем сам в ней участвуешь. В этом есть какой-то смысл?
Вопрос.
Мне, кажется, надо постоянно признаваться, что мне правда страшно из-за того, что ты меня не поймешь. Что я непонятно объясню или ты не по своей вине как-то неправильно истолкуешь то, что я говорю, и как-то вывернешь наизнанку, и тебе будет больно. Должен тебе сказать, я тут чувствую непередаваемый страх.
Вопрос.
Ладно. Вот и опасный момент. Десятки раз. Минимум. Может, сорок, сорок пять раз. Если честно – возможно, больше. В смысле – боюсь, намного больше. Похоже, я уже даже не уверен.
Вопрос…
На поверхности, в плане деталей, все очень разные – и отношения, и чем конкретно они кончались. Милая, но я как-то начал понимать, что под поверхностью они в основном одинаковы. Один и тот же основной паттерн. В каком-то смысле, милая, это понимание дарит мне некоторую надежду, потому что, может, это значит, что теперь я способен лучше понять себя и стать с собой честней. Я кажусь каким-то сознательным в этой области. Что, если честно, отчасти вселяет ужас. Интенсивное начало, почти на ускорении, и ощущение, как будто все зависит от того, когда они прекратят оборону и окунутся с головой, и влюбятся в меня так же, как я в них, и потом я психую и включаю заднюю. Признаю, есть что-то страшное в том, чтобы быть сознательным в этой области, как будто кажется, что как будто у меня как-то пропадает все пространство для маневра. Это безумно, знаю, потому что в начале паттерна мне и не нужно никакое пространство для маневра, последнее, что я хочу, – пространство для маневра, а хочу я только окунуться, и чтобы они окунулись со мной, и поверили в меня, и мы были вместе навсегда. Клянусь, я правда почти каждый раз, кажется, верю, что только этого и хочу. Вот почему мне не очень кажется, как будто я мерзавец или что-то такое, или как будто я действительно вру или что-то такое, – хотя все равно в конце, когда кажется, что я уже дал заднюю и внезапно совершенно отъехал из отношений, им всем почти всегда кажется, как будто я врал, как будто, если я говорил до этого правду, то никак не мог бы дать заднюю, что в итоге и делаю. Но я по-прежнему, если честно, не очень думаю, что так делал – врал. Если только я не оправдываюсь. Если только я не какой-то психопат, который что угодно может оправдать и не видит своего даже самого очевидного злодейства или который даже не переживает, но хочет обмануть себя и верить, что переживает, чтобы и дальше считать себя вполне приличным парнем. Все это так невероятно запутано, и это одна из причин, почему я сомневался, стоит ли поднимать с тобой эту тему, – из страха, что не смогу говорить понятно и что ты меня не поймешь и тебе будет больно, – но я решил, что раз я за тебя переживаю, то надо набраться смелости реально вести себя так, как будто я переживаю, ставить любовь прежде мелочных волнений и путаниц.
Вопрос.
Милая, ну конечно же. Только надеюсь, ты сейчас без сарказма. Я в таких потемках и мне так страшно, что, наверное, и не передать.
Вопрос.
Знаю, что надо было раньше рассказать о себе что-то из этого, да и о паттерне. Еще до того, как ты переехала ко мне из такой дали – что, поверь, значит так… потому-то я ведь правда почувствовал, что ты правда переживаешь – за все это, за нас, за жизнь со мной, – и потому-то я тоже хочу так же переживать и быть честным с тобой, как ты со мной. Особенно потому, что, знаю, именно я так старательно лоббировал твой переезд. Учеба, твоя квартира, кошку пришлось отдать – просто, пожалуйста, не пойми неправильно: то, что ты на все это пошла, лишь бы быть со мной, для меня очень много значит, и во многом благодаря этому я правда чувствую, как будто люблю тебя и так сильно переживаю – слишком сильно, чтобы мне не стало страшно, что я тебя дергаю зря или сделаю по ходу дела больно – а это, поверь, учитывая мою предысторию в этой области, так возможно, что надо быть полным психопатом, чтобы не задуматься. Вот что я хочу объяснить так ясно, чтобы ты поняла. В этом есть хоть малейший смысл?
Вопрос.
Все не так просто. По крайней мере, не для меня. И поверь, для себя я не то чтобы совершенно приличный парень, который никогда не ошибается. Если честно, парень получше, наверное, рассказал бы о паттерне и предупредил бы даже до того, как мы переспали. Потому что я знаю, что меня потом мучила совесть. Когда мы переспали. Несмотря на то как невероятно волшебно, восторженно и правильно это было, ты была. Наверное, совесть мучила потому, что это я так старательно лоббировал переспать так быстро, и хоть ты совершенно честно сказала, что тебе идея переспать так быстро не нравится, и хоть я даже тогда тебя уважал, и сильно переживал, и хотел уважать твои чувства, но все же меня так невероятно влекло к тебе – такая почти неотразимая вспышка влечения – и все это так нахлынуло, что – хотя это даже, сам знаю, было совершенно необязательно, – я слишком быстро окунулся с головой и, наверное, давил и торопил тебя тоже окунуться и переспать – хотя, по-моему, где-то в глубине и понимал, наверное, как неудобно и совестно мне будет потом.
Вопрос.
Я непонятно объясняю. Я не могу передать. Ладно, вот теперь я правда психую, что тебе уже больно. Прошу, поверь мне. Я же начал разговор о предыстории и о том, что, боюсь, может случиться, как раз потому, что не хочу, чтобы это случилось, да? Потому, что я не хочу внезапно дать заднюю и пытаться исчезнуть после того, как ты от столького отказалась и переехала сюда, когда у меня… когда у нас все стало так серьезно. Я только надеюсь, ты сможешь понять: раз я рассказываю о том, что обычно происходит, то это как бы доказывает, что я не хочу, чтобы это же случилось и с тобой. Что я не хочу становиться вспыльчивым или придирчивым, или отъезжать и пропадать на целые дни, или быть откровенно неверным так, чтобы ты гарантированно узнала, или пользоваться любой другой трусливой подлянкой, какими пользовался раньше, чтобы выбраться из отношений, в которые просто месяцами интенсивного преследования и стараний уговаривал другого человека окунуться вместе со мной. В этом есть какой-то смысл? Ты можешь поверить, что я честно в каком-то смысле пытаюсь тебя уважать, вот так вот предупредив о себе? Что я пытаюсь быть честным, а не нечестным? Что я решил: лучший способ свернуть с паттерна, при котором тебе станет больно и одиноко, а мне так погано на душе, – попытаться быть честным хоть раз? Даже притом, что надо было это сделать раньше? Даже хотя я признаю, что, может быть, ты даже истолкуешь эту мою попытку как нечестную, словно я пытаюсь вроде как нагнать страху, чтобы ты уехала к себе, а я выбрался из отношений? Чего, по-моему, я не хочу, но если быть совершенно честным – я не могу быть на сто процентов уверенным? Рискнуть с тобой? Ты понимаешь? Что я стараюсь любить тебя, как только могу? Что мне страшно, вдруг я вообще не умею любить? Что я боюсь – может, я органически неспособен ни на что, кроме как преследовать, соблазнять и потом сбегать – окунуться с головой, а потом давать заднюю, – что я неспособен быть честным? Что я никогда не стану добивающим? Что я, похоже, психопат? Можешь представить, чего мне стоит все это рассказывать? Что мне страшно, вдруг после того, как я тебе все рассказал, меня так замучают совесть и стыд, что я даже не смогу глаз на тебя поднять или находиться рядом – знать, что ты знаешь обо мне все, и постоянно бояться из-за того, о чем ты все время думаешь? Что даже возможно, что моя честная попытка свернуть с паттерна непоследовательного поведения и отъезда – просто еще один способ отъезда? Или попытка убедить отъехать тебя, раз я тебя уже получил – может, в глубине души я такой трусливый подлец, что даже не хочу идти на обязательство давать заднюю самому, что хочу как-то толкнуть на это тебя?
Вопрос. Вопрос.
Это обоснованные, совершенно понятные вопросы, милая, и, клянусь тебе, я изо всех сил постараюсь ответить на них честно, насколько возможно.
Вопрос…
Но только есть еще одно, что, мне кажется, я должен сперва тебе сказать. Итак, впервые я начинаю с чистого листа, впервые открылся. Мне страшно, но я скажу. Потом будет твоя очередь. Но слушай: это плохо. Боюсь, тебе может стать больно. Это, боюсь, прозвучит совсем плохо. Можешь сделать одолжение и как-то приготовиться, и пообещать не реагировать пару секунд, пока я говорю? Можем поговорить до того, как ты отреагируешь? Обещаешь?
КИ № 48 08/97
ЭППЛТОН, ВИСКОНСИН
В свои апартаменты я их приглашаю на третьем свидании. Важно понимать, что, хотя у нас только третье свидание, между нами должна существовать некая ощутимая близость, благодаря которой я почувствую, что они подчинятся. Возможно, «подчинятся» [сгибает поднятые пальцы, обозначая кавычки] не самое удачное выражение. Я имею в виду, пожалуй, [сгибает поднятые пальцы, обозначая кавычки] подыграют. То есть согласятся на контракт и последующие действия.
Вопрос.
Равно не могу я объяснить и как чувствую эту таинственную близость. Это ощущение, что готовность подчиниться не исключена. Мне однажды рассказывали об австралийской профессии, известной как [сгибает поднятые пальцы] определитель пола цыплят, в…
Вопрос.
Прошу, пока потерпите немного. Определитель пола. Так как курицы имеют куда большую коммерческую ценность, нежели самцы, петухи, кочеты, видимо, чрезвычайно важно определить пол только что вылупившегося цыпленка. Дабы узнать, расходовать ли капитал на уход или нет, понимаете ли. Видимо, петухи на открытом рынке стоят сущие гроши. Однако половые признаки вылупившихся цыплят целиком внутренние, и невооруженным глазом невозможно понять, курица или петух данный цыпленок. Во всяком случае, так мне рассказывали. Однако же профессиональный определитель пола тем не менее может понять. Пол. Он проходит по выводку вылупившихся цыплят, осматривая каждого исключительно на глаз, и сообщает птицеводу, каких цыплят оставить, а какие – петухи. Петухи впоследствии погибают. «Курица, курица, петух, петух, курица» – и так далее и тому подобное. Видимо, в Австралии это имеет место. Профессия. И они почти всегда правы. В догадках. Птица, в которой определили курицу, на самом деле вырастает в курицу и окупает вклад птицевода. Однако чего определитель пола не может, так это объяснить, откуда он знает. Пол. Видимо, часто эта профессия патрилинейная, передается от отца к сыну. Австралия, Новая Зеландия. Дайте ему только что вылупившегося цыпленка – скажем, молодого петуха, – и спросите, откуда он знает, что это петух, и профессиональный определитель пола, видимо, лишь пожмет плечами и скажет: «Как по мне, так это петух». Несомненно добавив «приятель», как мы с вами добавили бы «друг мой» или «сэр».
Вопрос.
Так как я не могу привести более уместной аналогии. Возможно, какое-то таинственное шестое чувство. Не то чтобы лично я прав в ста процентах случаев. Но вы бы удивились. Вот мы на оттоманке, выпиваем, наслаждаемся музыкой, легкой беседой. Имеется в виду, это уже третье свидание, поздний вечер, после ужина и, возможно, фильма или танцев. Я большой любитель потанцевать. На оттоманке мы сидим не рядом. Обычно я на одном конце, а она на другом. Хотя это всего лишь полутораметровая оттоманка. Не самый длинный предмет мебели. Однако суть в том, что между нами нет особой интимности. Неформальная обстановка, но не более. В течение времени, ранее проведенного в обществе друг друга, участвует и играет важную роль сложный язык тела, но не буду утомлять вас деталями. Итак. Когда я почувствую, что момент подходящий – на оттоманке, в комфорте, с напитками, возможно, в аудиоцентре что-то из Лигети, – я скажу, без какого-либо определенного контекста или вступления как таковых: «Что скажешь, если я тебя свяжу?» Всего шесть слов. И только. Кто-то резко отказывает на месте. Но малый процент. Очень малый. Возможно, даже шокирующе малый. Я знаю, что ответят, уже во время вопроса. Почти всегда знаю. Опять же, не могу детально объяснить откуда. Всегда наступает миг полного молчания, давящего. Вам, конечно, известно, что у социального молчания бывают разные текстуры, и эти текстуры сами по себе могут немало сказать. Молчание возникает вне зависимости, откажут мне или нет, был ли я прав по поводу [сгибает поднятые пальцы, обозначая кавычки] курочки или нет. Ее молчание, его вес – совершенно естественная реакция на подобное изменение в текстуре доселе легкой беседы. И здесь внезапно обостряются романтическое напряжение, намеки и язык тела первых трех свиданий. Изначальное или ранние свидания – фантастически богатый материал с психологической точки зрения. Несомненно, вам об этом известно. Как и любой ритуал ухаживания, игра, пока оба присматриваются друг к другу, примеряются. Итак, после моих слов всегда возникает пауза на восемь ударов сердца. Они должны дать вопросу [сгибает пальцы] осесть. Кстати говоря, это выражение моей матери. Дать чему-либо [сгибает пальцы] осесть, и так получилось, что это почти идеально для описания происходящего.
Вопрос.
Жива-здорова. Живет с моей сестрой, ее мужем и их двумя маленькими детьми. Очень даже жива. Равно не… уверяю, я не обманываю себя, будто низкий процент отказов связан с моей ошеломляющей привлекательностью. Подобные вещи устроены иначе. Более того, именно по этой причине я предлагаю подобную возможность в такой смелой и, видимо, безыскусной манере. Я сторонюсь любых попыток очаровать или смягчить. Потому что знаю, и очень хорошо, что их ответ на предложение зависит от заложенных в них внутренних факторов. Кто-то захочет поиграть. Некоторые нет. Больше ничего не имеет значения. Единственный настоящий [сгибает пальцы] талант, в каком я без лишней скромности сознаюсь, – способность их измерять, просвечивать, чтобы… отсюда такой перевес на третьих свиданиях, если угодно, [сгибает пальцы] курочек, нежели чем [сгибает пальцы] петухов. Я применяю эти птичьи тропы как метафоры – ни в коем случае не чтобы характеризовать субъектов, но скорее чтобы подчеркнуть мою неподдающуюся анализу способность узнавать, интуитивно, на первом же свидании, готовы ли они – если угодно, [с. п.] созрели ли для предложения. Связать их. И именно так я его и преподношу. Не приукрашиваю и не стараюсь выставить [несколько раз с. п.] романтичней или экзотичней, чем оно есть. Теперь что касается отказов. Отказы очень редко враждебны, очень редко, и только в тех случаях, если данный субъект на самом деле желает подыграть, но находится во власти конфликтов или эмоционально не готов принять это желание и потому вынужден применить враждебность, чтобы убедить себя, что такого желания или близости не существует. Иногда это называют [с. п.] кодированием отвращения. Его очень легко различить и расшифровать, и потому почти невозможно принять враждебность на свой счет. С другой стороны, редкие субъекты, насчет которых я просто ошибся, чаще смеются, иногда заинтересовываются и задают много вопросов, но в конце концов просто прямо и недвусмысленно отклоняют предложение. Это петухи, которых я перепутал с курочками. Бывает. По моим последним подсчетам, мне отказали в чуть более чем пятнадцати процентах случаев. На третьем свидании. На самом деле число несколько завышено, поскольку включает враждебные, истерические или оскорбленные отказы, которые происходят – по крайней мере, на мой взгляд – которые происходят не из-за того, что я ошибся с [с. п.] петушком.
Вопрос.
Опять же, пожалуйста, обратите внимание, что я не обладаю и не претендую на обладание специальными знаниями о птицеводстве или профессиональном уходе за выводком. Этими метафорами я только подчеркиваю видимую необъяснимость моей интуиции по поводу перспективных участников [с. п.] игры, которую я предлагаю. Равно, пожалуйста, обратите внимание: до третьего свидания я их не касаюсь и никак с ними не заигрываю. Равно на этом третьем свидании я, огорошив предложением, не бросаюсь на них и никак к ним не подвигаюсь. Я предлагаю резко, но без угрозы, сидя на своем конце полутораметровой оттоманки. Я ни в коей мере не принуждаю. Я – не дон жуан. Я знаю, в чем суть контракта, и суть не в соблазнении, завоевании, половых сношениях или алголагнии. Суть только в моей жажде символически высвободить определенные внутренние комплексы, произошедшие из крайне неровных детских отношений с матерью и сестрой-близнецом. Это не [с. п.] садо-мазо, и я не [с. п.] садист, и я не заинтересован в субъектах, которым нравится [с. п.] боль. Мы с сестрой, кстати говоря, двуяйцевые близнецы и во взрослом возрасте вообще друг на друга не походим. Итак, суть того, что я делаю, когда внезапно, непредвиденно предлагаю отвести их в другую комнату и связать, можно как минимум отчасти описать фразой из теории мазохистского символизма Маркезани и Ван Слайка как предложение сценария контракта [не с. п.]. Критический фактор здесь – я равно заинтересован как в контракте, так и в самом сценарии. Отсюда резкая формальность моего предложения, смесь агрессии и благообразия. Они взяли ее к себе после серии небольших, но несмертельных инсультов, мозговых, когда она уже не могла жить одна. Она отказалась даже принять в расчет специализированное учреждение. Для нее даже не стояло такого вопроса. Сестра, конечно, немедленно пришла на выручку. У мамочки своя комната, а дети сестры теперь живут вместе в одной. Комната на первом этаже, чтобы не было необходимости преодолевать лестницу – крутую и без коврика. Должен сказать, я в точности знаю все обстоятельства.
Вопрос.
Легко понять, уже на оттоманке, что все случится. Что я правильно оценил близость. Лигети – творчество которого, как вам, несомненно, известно, абстрактно почти до атональности, – обеспечивает идеальную атмосферу для предложения сценария контракта. Свыше восьмидесяти пяти процентов субъектов принимают предложение. [с. п.] Покорность субъекта не вызывает никакого [с. п.] хищнического азарта, потому что дело вовсе не в покорности. Отнюдь. Я спрашиваю, как они относятся к идее, что я их свяжу. Возникает наэлектризованное и тяжелое молчание, в воздухе над оттоманкой накапливается напряжение. В этом напряжении висит вопрос, пока, comme on di, не [с. п.] осядет. В большинстве случаев они резко меняют положение на оттоманке, словно чтобы выпрямить осанку, [с. п.] расправить плечи и так далее – этот подсознательный жест предназначен передать власть над ситуацией и независимость, подтвердить, что только они во власти решать, как ответить на предложение. Он произрастает из страха и неуверенности в связи с тем, что, по-видимому, какая-то слабость или уступчивость в их характере привела меня к выводу, что они отличные кандидаты для [несколько раз с. п.] доминирования или бондажа. Психологическая динамика людей завораживает: первый, подсознательный вопрос субъекта о том, что же в ней могло спровоцировать такое предложение, привести мужчину к мысли, что подобное возможно. Другими словами, они рефлексивно озабочены самопрезентацией. Но надо оказаться в комнате с нами, чтобы оценить очень, очень сложную и завораживающую динамику, сопровождающую наэлектризованное молчание. На поверку же в своем обнаженном утверждении власти над ситуацией это внезапное изменение позы, по сути, передает чистое желание поддаться. Принять. Подыграть. Другими словами, любой жест утверждения [с. п.] власти означает – в этом наэлектризованном контексте – курочку. Видите ли, в сильно стилизованном формализме [с. п.] мазохистской игры контракт и организация ритуала таковы, что видимое неравенство власти на самом деле целиком одобрено и независимо.
Вопрос.
Спасибо. Это показывает, что вы действительно следите за моими словами. Что вы сообразительный и настойчивый слушатель. Равно и я изложил не очень изящно. Если вы и я, например, отправимся ко мне в апартаменты и войдем в контрактные отношения, по которым я вас свяжу, – это настоящая [с. п.] игра по той причине, что она в корне отличается от случая, если я каким-то образом заманю вас к себе домой и там тут же наброшусь, одолею и свяжу. Это уже никакие не игры. Игра в том, что вы свободно и независимо соглашаетесь, чтобы вас связали. Цель контрактной природы мазохистской или [с. п.] бондажной игры – я предлагаю, она соглашается, я предлагаю что-то еще, она соглашается – это формализовать структуру власти. Ритуализировать ее [с. п.]. Игра – подчинение бондажу, передача власти другому; но [с. п.] контракт – так сказать, [с. п.] правила игры, – контракт гарантирует, что отречение от власти – вопрос свободного выбора. Другими словами, это подтверждение, что человек достаточно уверен в концепции собственной власти и ритуально передает эту власть другому человеку – в данном примере мне, – который затем снимет с вас слаксы, свитер и нижнее белье и привяжет запястья и лодыжки к столбикам старомодной кровати атласными ремешками. Вас я, конечно, для этого разговора использую лишь в качестве примера. Не подумайте, что я действительно предлагаю вам какую-либо возможность контракта. Я вас едва знаю. Не говоря уже о контексте и объяснениях, которые сам только что предоставил, – обычно я действую совсем не так. [Смех.] Нет, дорогая моя, вам нечего бояться.
Вопрос.
Ну, разумеется, боитесь. Моя мать была, по общему мнению, прекрасным человеком, но, скажем так, неуравновешенного темперамента. Неустойчивая и неуравновешенная в домашней и повседневной рутине. Неустойчивая в отношениях с двумя своими детьми, особенно со мной. Отсюда я унаследовал определенные психологические комплексы, связанные с властью и, возможно, доверием. Регулярность случаев покорности почти потрясает. Как только плечи расправляются и вся поза становится прямой, откидывается и голова, и теперь она сидит очень ровно и, кажется, почти удаляется из пространства беседы – все еще на оттоманке, но удаляется, насколько может, в стриктуры пространства. Это видимое удаление, которое, по идее, должно передавать шок и удивление и таким образом показывать, что она решительно не тот человек, кому хоть раз приходила в голову возможность, что у нее попросят разрешения ее связать, на самом деле означает глубоко заложенную амбивалентность [с. п.]. Конфликт. Под ним я имею в виду, что возможность, доселе существовавшая только внутренне, потенциально, абстрактно, в подсознательных фантазиях или подавленных желаниях субъекта, внезапно воплотилась вовне и приобрела вес осознанности, стала [с. п.] реальной возможностью. Отсюда завораживающая ирония: язык тела должен передать шок, и, разумеется, шок передает, но, разумеется, шок совсем иного рода. А именно шок абреакции из-за подавленных желаний, вырвавшихся из своих стриктур и проникнувших в сознание, но из внешнего источника, от конкретного другого – при этом от мужчины и партнера для брачного ритуала, а следовательно, всегда готов для переноса. Таким образом, фраза [не с. п.] оседает куда благоприятнее, чем можно изначально вообразить. Конечно, подобное проникновение может потребовать времени, только если имеется [с. п.] сопротивление. Или, например, вам, несомненно, известно замшелое клише – [с. п.] я не верю своим ушам. Оцените его уместность.
Вопрос…
Мой собственный опыт показывает, что это клише не значит: [несколько раз с. п.] Я не верю, что эта возможность теперь существует в моем сознании. Скорее что-то вроде: [несколько раз все более раздражающе с. п.] Я не могу поверить, что эта возможность происходит из внешней по отношению к моему сознанию точки. Это тот же шок, задержка в несколько секунд на усвоение или обработку материала, которая бывает, когда слышишь внезапные плохие новости или когда случается необъяснимое предательство со стороны близкого и авторитетного для тебя человека, и так далее и тому подобное. Эта пауза, молчание от шока – время, в течение которого перекраиваются целые психологические карты, и в течение этой паузы малейший жест или аффектация со стороны субъекта может раскрыть куда больше, чем любое количество банальных бесед или даже клинических экспериментов. Могли бы раскрыть.
Вопрос.
Я имел в виду женщину или девушку, не абстрактного [с. п.] субъекта.
Вопрос.
У настоящих петушков – тех редких, которых я не распознал, – эти паузы шока самые короткие. Они вежливо улыбнутся или даже рассмеются, а потом прямо и недвусмысленно отклонят предложение. Никакого скандала, никакого кудахтанья… [Смех.] Простите за каламбур – [с. п.] петух, кудахтанье. Во внутренних психологических картах этих субъектов хватает пространства для возможности бондажа, и они свободно оценивают ее и свободно отвергают. Им просто неинтересно. Ничего страшного, что я принял петушка за курочку. Опять же, мне неинтересно заставлять, или умасливать, или убеждать против воли. Я определенно не собираюсь умолять. Суть вовсе не в этом. Я знаю, в чем. В… и суть не в том, чтобы заставлять. Другие – длинная, взвешенная, чрезвычайно наэлектризованная пауза, постуральный и аффективный шок: уступят они или возмущенно оскорбятся – это все равно курочки, игроки, это те, кого я распознал верно. Когда они откидывают голову… но смотрят они на меня не отрываясь, смотрят на меня, [с. п.] вглядываются и так далее, со всей пристальностью, что ассоциируется с принятием решения, [с. п.] доверять ли тебе. Теперь, с [с. п.] доверием связано множество различных моментов – не разыгрываешь ли ты, или серьезен, но притворяешься, что разыгрываешь, чтобы предвосхитить стыд, если они возмутятся или почувствуют отвращение, или ты искренен, но предлагаешь абстрактно, в качестве гипотетического вопроса – вроде [с. п.] Что бы ты сделала, будь у тебя миллион долларов? – чтобы получить информацию об их характере для размышлений перед четвертым свиданием. И так далее и тому подобное. Или это действительно серьезное предложение. Даже когда… Они смотрят на тебя, потому что пытаются тебя прочесть. Присмотреться, так как из предложения следует, что ты, видимо, уже к ним присмотрелся. Вот почему я предлагаю всегда резко и неприкрыто, когда формулирую возможность контракта, пренебрегаю остроумием, или подводкой, или подготовкой, или колоратурой. Я хочу передать как можно понятнее, что предложение серьезное и конкретное. Что я открываю свое сознание для них и для возможности отказа или даже отвращения. Вот почему на их напряженный взгляд я отвечаю своим бесстрастным взглядом и не говорю ничего, чтобы приукрасить, усложнить, переиначить или прервать их осмысление собственной внутренней психической реакции. Я заставляю их признаться перед собой, что и я, и мое предложение абсолютно искренние.
Вопрос…
Но, опять же, пожалуйста, обратите внимание, что я ни в коем случае не кажусь агрессивным или угрожающим. Вот что я имею в виду под [с. п.] бесстрастным взглядом. Я предлагаю не с жутким или похотливым настроением, не выказываю нетерпения, или нерешительности, или конфликта. Равно не выказываю агрессии, угрозы. Это чрезвычайно важно. Вам, несомненно, известно из собственного опыта, что естественная подсознательная реакция, когда чей-то язык тела предполагает удаление или отклонение назад, – это автоматически придвинуться ближе, чтобы компенсировать и сохранить изначальные пространственные отношения. Я сознательно избегаю этого рефлекса. Это чрезвычайно важно. Нельзя нервно ерзать, придвигаться, облизывать губы или поправлять галстук, пока оседает подобное предложение. Однажды на третьем свидании у меня на лбу начали раздражающе дергаться мускулы – эти тики, припадки возникали и утихали на протяжении всего вечера, но на оттоманке показалось, что я быстро поднимал и опускал одну бровь в похотливом настроении, а в психически наэлектризованной паузе после внезапного предложения это погубило всю задумку. И ведь субъект даже с оговорками нельзя было назвать петушком – это была курочка, или я никогда не видел курочки, – и все же непроизвольный тик брови пресек всю возможность, да так, что субъект не только ушла в столь неистовом конфликтном отвращении, что забыла сумочку, и не только так и не вернулась за сумочкой, но даже отказалась ответить на несколько моих звонков, когда я просто собирался вернуть сумочку в каком-нибудь нейтральном общественном месте. Тем не менее это разочарование преподало ценный урок о том, насколько деликатен период внутренней обработки и картографии после предложения. Трудность с матерью заключалась в том, что по отношению ко мне – к старшему ребенку, старшему из двойняшек, что немаловажно, – ее неустойчивые воспитательные инстинкты бросались из крайности в крайность, [с. п.] то горячо, то холодно. Она могла быть очень, очень, очень теплой и материнской, а потом в мгновение ока разозлиться из-за какой-то реальной или воображаемой безделицы и совершенно лишить меня своего расположения. Она становилась холодной, не желала меня видеть и отказывала всем попыткам с моей стороны получить знаки расположения и утешения, иногда прогоняла меня в спальню и запрещала выходить на жестко определенный период времени, пока сестра и дальше наслаждалась неограниченной свободой передвижения по дому и дальше получала материнское расположение и тепло. Потом, когда жесткий период ограничения подходил к концу – и я имею в виду ровно тот самый миг, когда кончался мой [с. п.] тайм-аут, – мамочка открывала дверь и тепло обнимала меня, промокала мои слезы рукавом и заявляла, что все прощено, все снова хорошо. Эта волна утешения и заботы снова соблазняла меня [с. п.] доверять ей, почитать ее и уступать эмоциональную власть, оставаясь уязвимым к очередной катастрофе, когда бы ей ни захотелось снова остыть и смотреть на меня с таким выражением, будто я лабораторный подопытный, которого она впервые видит. Боюсь, этот цикл постоянно повторялся на протяжении всех наших детских отношений.
Вопрос.
Да, подчеркнутый тем, что она была по призванию профессиональным врачом, психиатрическим социальным работником, занималась тестами и диагностическими упражнениями в санатории соседнего города. Свою карьеру она возобновила в тот же миг, как мы с сестрой еще практически малышами попали в школьную систему. Мне известно, что образ матери поистине господствует над моей взрослой психологической жизнью, заставляет снова и снова предлагать и проходить ритуалы контракта, в которых свободно отдается и принимается власть, ритуализируется подчинение, уступается и возвращается контроль, все по моей воле. [Смех.] Или, скорее, субъекта. Воле субъекта. Также, именно благодаря наследию матери, я точно знаю, что значит мой интерес к тщательной оценке субъекта и внезапному предложению на третьем свидании связать ее атласными узами, – откуда он происходит, выводится. Бо́льшая часть раздражающего педантичного жаргона, с которым я описываю ритуалы, также происходит от моей матери – она куда заметнее, чем добрый, но подавленный и едва ли не кастрированный отец, повлияла на речь и поведение своих детей. Моей сестры и меня. Мать обладала степенью магистра клинической социальной работы [несколько раз с. п.], она была одной из первых женщин-диагностов со степенью на севере Среднего Запада. Моя сестра – домохозяйка и мать, и к большему она не стремится, по крайней мере сознательно. Например, [с. п.] оттоманка – так мамочка называла и софу, и двухместный диван в нашей гостиной. Софа в моих апартаментах – со спинкой и подлокотниками, а потому, конечно, технически является софой или диваном, но я как-то подсознательно продолжаю называть ее оттоманкой. Подсознательная привычка, и, кажется, я не могу ее преодолеть. Более того – уже бросил и пытаться. Некоторые комплексы лучше принять и просто уступить им, нежели чем одной силой воли бороться с имяго. Мамочка – а она, конечно, как вам известно, в конце концов, была человеком, который по профессии ограничивал и исследовал людей, испытывал их, ломал их и подчинял воле того, что власти штата полагали стандартом психического здоровья, – довольно бесповоротно сломала и мою волю в самом раннем возрасте. Я это принял и достиг с этим гармонии, и воздвиг сложные структуры, чтобы символически примириться с этим и как-то искупить. Вот в чем суть. Ни муж моей сестры, ни мой отец никогда не занимались птицеводством. Отец до инфаркта был рядовым менеджером в страховой индустрии. Хотя, конечно, термин [с. п.] «цыпленок» часто используется в нашем подотделе – детьми, с которыми я играл и воссоздавал различные примитивные ритуалы социализации, – для описания слабой, трусливой личности; личности, чью волю можно легко подчинить интересам других. Возможно, я подсознательно применяю птицеводческие метафоры для описания ритуалов контракта в качестве символического утверждения собственной власти над теми, кто – парадоксально – самостоятельно соглашается мне подчиниться. Без какой-либо помпы мы проследуем в другую комнату, в постель. Я очень возбужден. Теперь в моей манере сквозит отчасти более командное, авторитетное поведение. Но не жуткое и не угрожающее. Некоторые субъекты признались, что чувствовали [с. п.] угрозу, но могу вас заверить, никакой угрозы не подразумевалось. Сейчас транслируется определенная властная команда, основанная единственно на контрактных отношениях: я информирую субъекта, что собираюсь ее [не с. п.] проинструктировать. Я излучаю опытность – и это, допускаю, людям с определенной психологической конституцией может показаться угрожающим. Все, кроме самых закаленных птичек, начинают спрашивать, чего я от них хочу. Я же, со своей стороны, совершенно умышленно исключаю из своих инструкций слово [с. п.] «хочу» и его аналоги. Суть не в том, что я выражаю желания, прошу, умоляю или уговариваю, – я только информирую. Суть вовсе не в этом. Теперь мы в спальне – маленькой, в ней господствует двуспальная кровать со столбиками в эдвардианском стиле. Гипотетически сама кровать, что кажется огромной и обманчиво прочной, может транслировать определенную угрозу в свете контракта, в который мы вступили. Я всегда формулирую так: [не с. п.] Вот что ты сделаешь. Ты делаешь то-то и то-то, и так далее и тому подобное. Говорю, как стоять, и куда повернуться, и как смотреть на меня. Предметы одежды удаляются в определенном, очень конкретном порядке.
Вопрос.
Да, но порядок не так важен, как то, что он есть и что ему следуют. Нижнее белье всегда идет последним. Я горячо, но необычно возбужден. Моя манера отрывистая и командная, но не угрожающая. Все по-деловому. Кто-то нервничает, кто-то притворяется, что нервничает. Некоторые закатывают глаза или язвительно подшучивают, чтобы убедить самих себя, что они лишь [с. п.] подыгрывают. Они складывают одежду и оставляют в ногах кровати, откидываются, лежат на спине, стирают с лица любые признаки аффектации или выражений, пока я снимаю свою одежду.
Вопрос.
Иногда, а иногда нет. Возбуждение горячее, но не совсем генитальное. Сам я раздеваюсь прозаично. Без церемоний, равно без спешки. Я излучаю власть. Некоторые на полпути трусят, как цыплята, но очень, очень немногие. Те, кто желает продолжать, – продолжают. Ограничения здесь очень абстрактные. Ленты из черного атласа, заказаны по почте. Вы бы удивились. Пока они следуют каждому запросу, команде, я произношу короткие фразы для позитивного поощрения, как-то: Хорошо и Хорошая девочка. Я говорю, что узлы с двойными петлями и автоматически затянутся, если они будут бороться или сопротивляться. На деле нет. На деле не бывает никаких узлов с двойными петлями. Критический момент наступает, когда они лежат передо мной обнаженными, привязанные к четырем столбикам кровати за лодыжки и запястья. Им неизвестно, что стойки декоративные и отнюдь не прочные, и, без сомнения, их можно сломать в решительной попытке освободиться. Я говорю: Теперь ты целиком в моей власти. Помните, что она обнажена и привязана к столбикам, распластана. Я стою без одежды у ног кровати. Затем я сознательно меняю выражение лица и спрашиваю: Тебе страшно? Здесь в зависимости от их поведения иногда я меняю это на: Тебе не страшно?
Это критический момент. Это момент истины. Весь ритуал – возможно, лучше сказать «церемония», так многозначительнее, потому что мы – конечно, вся суть, от самого предложения и до конца, в церемонии – и кульминацией здесь служит ответ субъекта на эту реплику. На «тебе страшно?». Требуется взаимное признание. Она подтверждает, что в этот момент целиком в моей власти. А также должна сказать, что доверяет мне. Должна подтвердить, что не боится, что я предам или злоупотреблю уступленной мне властью. Во время этого обмена репликами возбуждение на абсолютном пике, достигает непрерывной кульминации, которая длится точно столько же, сколько я извлекаю из нее эти заверения.
Вопрос.
Прошу прощения?
Вопрос.
Я ведь уже говорил. Я пла́чу. В этот момент я пла́чу. Вы вообще обращаете хоть какое-то внимание, пока развалились себе там? Я ложусь подле них и пла́чу, и объясняю психологические истоки игры, и каким она отвечает потребностям. Я разоблачаю все уголки души и молю о сострадании. Редкий субъект не растроган до самой глубины души. Они утешают меня, как могут, скованные моими узами.
Вопрос.
Произойдет ли в итоге сношение или нет – вопрос. Это непредсказуемо. Заранее никак не узнать.
Вопрос…
Иногда надо просто следовать настроению.
КИ № 51 11/97
ФОРТ ДОДЖ, АЙОВА
Я всегда думаю: «А если не получится»? А потом всегда думаю: «Ой бля, не смей так думать». Потому что если думать, то и не получится. Не то чтобы часто не получалось. Но меня это пугает. Всех пугает. Если кто скажет, что нет, он тот еще. Все всегда боятся, что не получится. Потом я всегда думаю: «Я бы и не переживал, если бы ее не было». Потом я злюсь. Я как будто думаю, что она чего-то ждет. Что если бы она не лежала там, не ожидала, не гадала и как бы не оценивала, то со мной бы ничего не случилось. Потом я вроде как злюсь. Я так злюсь, что мне уже похер, могу я или нет. Как будто я хочу ей доказать. Как будто я такой: «Ну ладно, сучка, сама напросилась». И потом все уже хорошо.
КИ № 19 10/96
НЬЮПОРТ, ОРЕГОН
Почему? Почему. Ну, не только потому, что ты красивая. Хотя ты красивая. А потому, что ты такая чертовски умная. Да. Вот почему. Красивых девчонок пруд пруди, но не – эй, давай признаем: по-настоящему умные люди – редкость. Любого пола. Ты сама знаешь. По-моему, для меня самое главное – твой ум.
Вопрос.
Ха. Пожалуй, это возможно, с твоей точки зрения. Пожалуй, есть такое. Но только подумай сама: разве эта возможность пришла бы в голову девушке, не будь она такой офигенно умной? Разве дурочка что-нибудь заподозрит?
Вопрос.
Так что в каком-то смысле ты подтвердила мою мысль. Так что можешь верить, что я не вру, и не бояться, что это какой-то подкат. Точно?
Вопрос…
Ну иди сюда.
КИ № 46 07/97
НАТЛИ, НЬЮ-ЙОРК
Да всё, что я… или подумай о Холокосте. Холокост хороший? Ни хрена. Кто-нибудь считает, что хорошо, что он был? Ни хрена. Но ты когда-нибудь читала Виктора Франкла? «Человек в поисках смысла» Виктора Франкла? Великая, великая книга. Франкл попал в лагерь во время Холокоста, и книга основана на этом опыте, она о его опыте жизни на Темной Стороне человечества и о сохранении человечности перед лагерными унижениями, насилием и страданием, напрочь человечность срывающими. Это совершенно великая книга, а теперь подумай: если бы не было Холокоста – не было бы «Человека в поисках смысла».
Вопрос.
Да все, что я хочу сказать, что надо быть поосторожней с типичными реакциями по отношению к насилию и унижению и в случае женщин. Типичные реакции – это в любом случае большая ошибка, вот что я хочу сказать. Но я хочу сказать, что особенно в случае женщин, где они в результате ведут к крайне ограниченному, снисходительному отношению, что, мол, они такие хрупкие и ломкие и их так просто уничтожить. Будто их надо в вату завернуть и беречь больше всего на свете. Вот это и есть типичная реакция и снисходительность. Я говорю о достоинстве и уважении, а не об отношении, будто они там хрупкие куколки или кто-то там еще. Всех иногда ранят, мучают и ломают, с чего это женщины такие особенные?
Вопрос.
Да все, что я говорю, – кто мы такие, чтобы говорить, будто инцест, насилие, мучения или что-то в этом духе не могут иметь для человека в будущем и каких-то положительных аспектов? Не то что так всегда и бывает, но кто мы такие, чтобы говорить, будто этого не бывает никогда, словно это само собой разумеется? Не то что всех надо изнасиловать или замучить, не то что в процессе это не ужасно, негативно и неправильно, тут без вопросов. Этого никто не говорил. Но только в процессе. В процессе изнасилования, мучений, инцеста или насилия. А как насчет потом? Как насчет дальнейшего, как насчет общей картины, когда ее разум справляется с тем, что с ней произошло, приспосабливается к тому, чтобы справиться, к тому, что это стало ее частью? Да все, что я говорю, – ведь вполне возможно, что бывают случаи, когда это расширяет тебя. Делает тебя больше, чем ты была. Более цельным человеческим существом. Как Виктора Франкла. Или вот та поговорка: то, что тебя не убивает, делает сильнее. Думаешь, тот, кто это сказал, поддерживал изнасилования женщин? Да ни черта. У него просто не было такой типичной реакции.
Вопрос…
Я не говорю, что нет такого понятия – жертва. Я просто хочу сказать, – что мы иногда любим узко смотреть на миллионы разных вещей, что делают из человека того, кто он есть. Я хочу сказать, что мы иногда так бессознательно и снисходительно относимся к правам, идеальной справедливости и защите людей, что даже не остановимся и не вспомним, что никто не бывает только жертвой и ничего не бывает только негативным и только несправедливым – почти ничего. Да все… что возможно, что даже самое ужасное окажется позитивным фактором в том, кто ты есть. И что ты есть – а именно полноценный человек, а не просто… представь, что тебя изнасиловала целая куча мужиков, унизила и забила почти до смерти, например. Никто не говорит, что это хорошо. Я этого не говорю, никто не говорит, что уроды, которые это сделали, не должны сесть в тюрьму. Никто не предполагает, что ей это понравилось, пока происходило, или что это должно было произойти. Но давай вспомним еще о двух вещах. Во-первых – потом она узнает о себе то, чего не знала раньше.
Вопрос.
Она узнает, что самое ужасное, самое унизительное, что она могла только представить, только что по правде произошло. И она выжила. Она еще здесь. Я не говорю, что она в восторге, я не говорю, что она из-за этого в восторге, или что она в отличной форме, или что скачет от радости из-за того, что это произошло, но она еще здесь, и она это знает, и теперь она знает кое-что еще. В смысле, по правде знает. Ее представление о себе и о том, что она может выдержать и пережить, теперь больше. Шире, масштабнее, глубже. Она сильнее, чем думала в глубине души, и теперь знает об этом, знает, что она сильная совсем не в том смысле, как об этом говорят родаки или как какой-нибудь оратор на школьном собрании заставляет всех снова и снова повторять «ты Личность ты Сильный». Я просто говорю, – что она уже не та, я говорю, в каком отношении она уже не та… вот если она все еще боится, когда идет в полночь до машины по подземной парковке или еще где-то, что на нее нападут и изнасилуют, то теперь она этого боится совсем по-другому. Нет, она не хочет, чтобы это опять произошло, групповое изнасилование, ни черта. Но теперь она знает, что ее это не убьет, что она переживет, ее это не уничтожит и не сделает, ну, недочеловеком.
Вопрос…
И плюс, теперь она больше знает о человеческом состоянии, страдании, ужасе и унижении. В смысле, мы все признаем, что страдание и страх – часть жизни и существования, по крайней мере, на словах мы это знаем, про человеческое состояние. Но она теперь по правде знает. Я не говорю, что она в восторге. Но подумай, насколько больше теперь ее мировоззрение, насколько шире и глубже картина мира в голове. Она понимает страдание совершенно по-другому. Она больше, чем была. Вот что я говорю. Стала больше человеком. Теперь она знает то, чего не знаешь ты.
Вопрос.
Вот и сработала типичная реакция, вот об этом я и говорю, взять все, что я сказал, и профильтровать через свое узкое мировоззрение, и сказать, будто я говорю: «О, так те, кто ее изнасиловал, сделали ей одолжение». Потому что я не это говорю. Я не говорю, что это хорошо, или правильно, или должно было произойти, или что ей не совершенно пиздецово, или что ее не сломали, или что это обязательно должно было произойти. Когда бы в мире женщину ни насиловали или ни избивали, если бы я был рядом и мог решить «продолжать» или «прекратить», я бы все прекратил. Но вот я не смог. Никто не смог. Иногда вот случаются совершенно ужасные вещи. Вселенная и жизнь все время ломают людей, устраивают им полный пиздец. Поверь, я знаю, сам там был.
Вопрос.
И мне кажется, что вот это и есть реальная разница. Между тобой и мной. Потому что, по правде, дело тут не в политике, феминизме или в чем-то таком. Для тебя это все умозрительно, ты думаешь, мы говорим умозрительно. Тебя там не было. Я не говорю, что с тобой никогда не происходило ничего плохого, ты вполне ничего, и, уверен, ты в жизни наверняка тоже сталкивалась с унижением или всякой такой херней. Я говорю не об этом. Мы говорим о совершенном насилии, страдании и ужасе в духе «Человека в поисках смысла» Франкла. Реальной Темной Стороне. И детка, ты – я вот по одному твоему виду могу сказать, с тобой – никогда. Иначе ты бы даже не носила то, что носишь, уж поверь.
Вопрос.
Что ты можешь признать, что веришь, что «Да, окей, человеческое состояние пронизано ужасным отвратительным человеческим страданием, но пережить можно почти все, чего уж там». Даже если ты по правде в это веришь. Ты веришь, а если я скажу, что я не просто верю, а знаю? Как, меняет смысл того, что я говорю? А если я скажу, что мою жену изнасиловали? Теперь уже не так уверена в себе, да? А если я расскажу тебе славную историю о шестнадцатилетней девочке, которая пришла не на ту вечеринку не с тем парнем и его друзьями и в итоге ее – с ней сделали все, что могут сделать четыре парня в плане насилия. Шесть недель в больнице. А если я скажу, что она до сих пор два раза в неделю ходит на диализ, так сильно ей досталось?
Вопрос.
А если я скажу, что она ни в коем случае не напрашивалась, не наслаждалась, ей не понравилось и теперь не нравится, что у нее осталось полпочки, и если бы она могла отмотать время и все остановить, она бы остановила, но ты спроси ее, если бы она могла влезть себе в голову и все забыть или, ну, стереть из памяти запись произошедшего, как думаешь, что она скажет? Ты так уверена, что знаешь? Что она хотела бы, чтобы ей никогда не пришлось, ну, структурировать разум и справиться с тем, что с ней произошло, или внезапно узнать, что мир может сломать так запросто – на раз. Узнать, что другой человек, эти парни, могут смотреть на тебя, как ты лежишь, и на самом глубинном уровне думать, что ты вещь, не человек – вещь, секс-кукла, или боксерская груша, или дырка, просто дырка, куда можно засунуть бутылку «Джека Дэниэлса» так глубоко, что почкам пиздец, – если она скажет после этого опыта, во всем совершенно негативного, что теперь хотя бы понимает, что это возможно, что люди так могут.
Вопрос.
Видеть тебя как вещь, что они тебя могут видеть как вещь. Знаешь, что это значит? Это ужасно, мы знаем, что это умозрительно ужасно и что это неправильно, и мы думаем, что все знаем о правах человека, и человеческом достоинстве, и как ужасно отнимать у кого-то человечность, вот как мы это называем – чья-то человечность, а произойди это с тобой – и вот теперь ты по правде знаешь. Теперь это не просто идея или повод выдать типичную реакцию. Произойди это с тобой – и ты реально почувствуешь Темную Сторону. Не просто умозрительную тьму – настоящую Темную Сторону. И теперь ты знаешь ее мощь. Совершенную мощь. Потому что если можно по правде видеть кого-то как просто вещь, то с ним можно делать что угодно, никаких запретов: человечность, достоинство, права и справедливость – никаких запретов. Да все… а если она скажет, что это как короткая дорогая экскурсия на ту сторону человеческого существования, о которой все говорят, будто о ней знают, но, по правде, даже представить не могут – не по правде, только если там побываешь. Да это все расширило ее мировоззрение, – что, если бы я так сказал? Что ты скажешь? И ее личность, как она сама себя понимает. Что теперь она понимает, что ее можно воспринять как вещь. Ты видишь, как много это меняет – срывает, как много это срывает? С твоего «я», с тебя, с того, что ты считала собой? Все срывает. И что потом останется? Как думаешь, можешь хотя бы представить? Это как писал Виктор Франкл в своей книге, что в самое худшее время в концлагере, когда у тебя отнимают свободу и приватность с достоинством, потому что ты голый в перепоненном лагере, и приходится ходить в туалет на глазах у всех, потому что больше нет никакой приватности, и твоя жена умерла, и твои дети голодали, а ты мог только смотреть, и у тебя не было ни еды, ни тепла, ни одеял, и к вам относятся как к крысам, потому что для них ты по правде крыса, ты не человек, и тебя могут вызвать, и увести, и пытать – научные пытки, показать, что они могут отнять даже твое тело, даже твое тело уже не твое – это враг, это вещь, с помощью которой тебя пытают, потому что для них это просто вещь, и они проводят над ней лабораторные эксперименты – это даже не садизм, они не садисты, потому что они-то не думают, что пытают человека, – когда все, что ты представлял основой того, что ты считаешь собой, срывают, и теперь остается только… так что остается, что-нибудь вообще остается? Ты еще жив, значит, то, что осталось, – это ты? А что это? Что ты теперь значишь? Видишь, и вот теперь начинается самое интересное, теперь, когда ты сам узнаёшь, что ты такое. Чего большинство людей с достоинством, человечностью и правами и всем таким никогда не узнают. Что в мире возможно. Что автоматически ничто не священно. Вот о чем говорит Франкл. Что после страданий, ужаса и Темной Стороны открывается то, что остается, и вот тогда ты знаешь.
Вопрос.
А если я скажу, что она сказала, что вовсе не насилие, не ужас, не боль и всякое такое – то… что самое важное – уже потом, когда она пытается, ну, структурировать разум, вместить то, что произошло, в свой мир, – что самое ужасное, самое тяжелое – знать теперь, что она тоже может, если захочет, думать о себе так? Как о вещи. Что возможно думать о себе не как о себе или даже не как о человеке, а как о вещи, прямо как те четыре парня. И как это было легко и мощно, так думать, даже во время насилия, просто отделиться от себя и, ну, взлететь к потолку, и вот ты смотришь сверху, как с какой-то вещью делают вещи все хуже и хуже, и эта вещь – ты, и это ничего не значит, нет ничего, что это автоматически значит, и в этом есть очень концентрированная свобода и сила – когда никаких запретов, и у тебя все отняли, и, если хочется, можно делать что угодно с кем угодно, даже с собой, потому что, по правде говоря, какая разница, потому что кого это волнует, потому что ты все равно только вещь, в которую засовывают бутылку «Джека Дэниэлса», и какая разница, бутылку или не бутылку, какая разница, если это член, или кулак, или вантуз, или вот моя трость – каково это, быть вот такой? Думаешь, можешь представить? Думаешь, можешь, но ты не можешь. А если я скажу, что она теперь может? А если я скажу, что она может, потому что с ней это произошло и она совершенно точно знает, что возможно быть просто вещью, но просто, как и Виктор Франкл, с этой минуты каждую минуту за минутой, если захочешь, ты можешь выбрать быть чем-то большим, ты можешь выбрать быть человеком, так, чтобы «быть человеком» что-то значило? Что тогда ты скажешь?
Вопрос.
Да я спокоен, за меня не волнуйся. Это как у Франкла, осознать, что все не автоматически, что это вопрос выбора – быть человеком со священными правами, а не вещью или крысой, и большинство людей, такие самодовольные со своим безусловным рефлексом, живут как во сне, а сами даже не знают, что надо реально выбирать для себя, что ничего больше не имеет значения, когда весь, ну, реквизит и бутафория, благодаря которым просто самодовольно расхаживаешь и думаешь, что ты не вещь, сорваны и сломаны, потому что внезапно вдруг мир понимает тебя как вещь, все вокруг думают, что ты крыса или вещь, и теперь решать только тебе, только ты можешь выбрать, что ты нечто большее. А если бы я сказал, что даже не женат? Тогда что? А тогда начинается самое интересное, можешь мне поверить, детка, просто поверь, все, кто не испытал такое совершенное насилие, после чего всё то, что, как они думали, автоматически дается при рождении, чтобы самодовольно жить и думать, будто они автоматически больше, чем вещь, сдирается, сминается, запихивается в бутылку «Джека Дэниэлса» и засовывается тебе в жопу четырьмя бухими мужиками, для которых насилие и твои мучения – только повод для веселухи, способ убить пару часов, ничего особенного, никто из них наверняка ничего даже не вспомнит, – так вот никто, с кем этого никогда по правде не происходило, не достигает потом такой ширины, не знает всегда в глубине души, что всегда есть выбор, что это ты делаешь себя собой с той секунды, каждую секунду за секундой, что единственный, кто думает каждую секунду, что ты хотя бы личность, – это ты, и можно перестать так думать в любой момент и, когда захочешь, можно просто стать вещью, которая жрет-трахается-срет – пытается уснуть – ходит на диализ – получает квадратные бутылки так глубоко в жопу, что она рвется, от четырех мужиков, которые заехали коленом тебе по яйцам, чтобы ты нагнулся, которые тебя даже не знают и даже впервые видят или которым ты даже ничего не сделал, чтобы у них была причина двинуть тебе коленом и изнасиловать или чтобы напроситься на такое совершенное унижение. Которые даже не знают, как тебя зовут, которые все это с тобой делают и даже не знают, как тебя зовут, у тебя даже нет имени. У тебя нет имени автоматически, это не то, что просто есть, понимаешь. Никто не понимает, что необходимый выбор – это даже иметь имя, выбор – быть больше чем просто машиной, запрограммированной на разные реакции, когда с тобой что-нибудь вытворяют, чтобы провести время, пока не наскучит, и что это все потом решать тебе, каждую секунду, – а если бы я сказал, что это случилось со мной? Была бы разница? Для тебя, пронизанной всей твоей любимой политикой типичных реакций насчет умозрительных жертв? Так обязательно быть женщиной? Ты думаешь, может, ты думаешь, что лучше представишь, если это женщина, потому что у нее внешняя бутафория больше похожа на твою, так что легче представить ее человеком, которого насилуют, а если это кто-то с членом и без сисек – то для тебя это уже не по правде? Как вот если бы как бы в Холокосте были не евреи, если бы в Холокосте был просто я? Как думаешь, это бы кого-нибудь волновало? Думаешь, хоть кого-то волновал Виктор Франкл, кто-нибудь восхищался его человечностью, пока он не выдал всем «Человека в поисках смысла»? Я не говорю, что это произошло со мной, или с ним, или с моей женой, или вообще произошло, но если бы произошло? А если бы это произошло с тобой? Прямо сейчас? Изнасилование бутылкой? Думаешь, будет какая-то разница? Почему? Что ты такое? Откуда знаешь? Ни хрена ты не знаешь.