Книга: Военный свет
Назад: Дрожь
Дальше: Улица маленьких кинжалов

Звездный Ковш

Задолго до того, как я поступил на работу в Архив, сразу после похорон матери, я снял с полки книжку и нашел в ней листок с нарисованной от руки картой, по-видимому, мелового холма с горизонталями. Почему-то я сохранил этот безымянный рисунок. Спустя годы, работая в Архиве, я узнал, что все, что должно быть написано или напечатано, пишется или печатается на бумаге формата ин-кварто с одинарным интервалом. Это правило должны были соблюдать все служащие – от «Колуна» Милмо до временной стенографистки. Это правило соблюдалось почти во всех подразделениях Секретной службы, от Блетчли-Парка до Уормвуд-Скрабс, часть которой была занята службой разведки, – когда мать отправилась туда, я, в ту пору мальчик, думал, что она идет отбывать срок. Бумагу других форматов использовать не разрешалось. Я понял, что эта сохранившаяся у матери карта как-то связана с разведкой.
В нашем здании была центральная картографическая комната; громадные карты висели на валиках, их можно было стянуть вниз и собрать руками, как пейзаж. Я приходил туда каждый день в обеденный перерыв, садился на пол, ел, и полотнища едва шевелились надо мной – в комнате почти не было движения воздуха. Почему-то мне было покойно там. Может быть, вспоминались те давние обеды с мистером Нкомой и другими и его зажигательные рассказы. Листок с холмом я скопировал на слайд и стал проецировать его на разные карты. Это заняло два дня, и в результате я нашел на карте полный аналог рисунка, с теми же горизонталями. Теперь меловой холм обрел конкретное географическое место, обозначенное на карте. А я уже знал, что мать была ненадолго отправлена туда с маленькой группой – судя по отчету, чтобы нейтрализовать ключевые фигуры в послевоенном партизанском отряде. Один из группы был убит, двое захвачены.
Рисованная карта означала близкое знакомство; мне было интересно понять – чье знакомство, поскольку рисунок, нужный в свое время, хранился в любимой книжке Бальзака. Мать уничтожила почти все, относившееся к тому периоду, когда они занимались бог знает чем, «нейтрализовывали ключевые фигуры». В нашем муравейнике нам часто попадались случаи, когда выжившие в схватках брали на себя бремя мести, иногда передававшееся следующим поколениям. «Какого они были возраста?» – насколько помню, спросила Маккэша мать в ночь нашего похищения.
«Люди иногда ведут себя постыдно», – сказала мать, когда меня и еще троих пятиклассников временно исключили из школы за кражу книг из магазина «Фойлс» на Чаринг-Кросс-Роуд. Теперь, много лет спустя, читая обрывочные документы о тайных политических убийствах, совершавшихся в других странах, я ужасался не только деятельности матери, но и тому, что она приравняла к ней мою кражу. Может быть, не столько осуждая меня, сколько адресуя это себе.
«Что ты такого страшного сделала?»
«Много за мной грехов».
* * *
Как-то днем в мою кабинку постучался человек.
– Вы говорите по-итальянски? В вашем деле так сказано.
Я кивнул.
– Пойдемте со мной. Наш человек с итальянским заболел.
Я поднялся с ним по лестнице в отдел, где сидели сотрудники, владевшие языками. Я не знал его должности, но понятно было, что по статусу он выше меня.
Мы вошли в комнату без окон, и он дал мне тяжелые наушники.
– Кто он? – спросил я.
– Неважно. Просто переводите. – Он включил магнитофон.
Я послушал итальянский голос, поначалу забыв переводить; пригласивший меня замахал руками. Это был допрос – допрашивала женщина. Запись была неважная, гулкая, как будто в пещере. Допрашиваемый был не итальянец и отвечал неохотно. Запись то включали, то выключали, в беседе были пропуски. Допрос явно находился на ранней стадии. Я таких уже наслушался и знал, что его потом прижмут. А пока человек защищался тем, что изображал безразличие. Отвечал расплывчато. Стал говорить о крикете, жаловался на неточности в «Уиздене». Его сбили с этой темы прямым вопросом об истреблении гражданских под Триестом и связях англичан с партизанами Тито.
Я наклонился, остановил магнитофон и спросил:
– Кто он? Хорошо бы знать контекст.
– Вам это не нужно – просто скажите мне, что говорит англичанин. Он работает с нами, нам надо знать, не выдал ли он чего-то важного.
– Когда это?..
– Начало сорок шестого. Формально война закончилась, но…
– Где это происходит?
– Эту запись мы захватили после войны, у одного деятеля из марионеточного правительства Муссолини: дуче уже повешен, но кое-кто из последышей все еще цел. Пленку взяли в окрестностях Неаполя.
Он дал мне знак надеть наушники и включил магнитофон.
Постепенно, после нескольких перерывов в записи англичанин разговорился, но говорил он о женщинах, с которыми знакомился там и сям, о том, в каких кафе с ними бывал, о том, как они были одеты. И удавалось ли провести с ними ночь. Эти сведения он давал свободно, сообщал явно несущественные данные: час прибытия поезда в Лондон, и так далее и тому подобное. Я выключил магнитофон.
– В чем дело?
– Это бесполезная информация, – сказал я. – Он рассказывает о своих романах. Если его взяли за политику, то ничего политического он не раскрыл. Только что ему особенно нравится в женщинах. Кажется, не любит неотесанных.
– А кто любит? Ведет себя умно. Он у нас один из лучших. Интересно это может быть только жене или мужу. – Он снова включил запись.
Теперь англичанин рассказывал о попугае, которого нашли на Дальнем Востоке, птица десятки лет жила в племени, которое вымерло и язык его исчез. Но попугай попал в зоопарк, и оказалось, что он все еще помнит слова. Тогда рассказчик и один лингвист попытались восстановить язык с помощью птицы. Рассказчик явно устал, но продолжал говорить, как будто этим мог отсрочить конкретные вопросы. До сих пор он не сообщил ничего полезного. Допрашивавшая определенно хотела кого-то опознать, выяснить характерные особенности, названия мест, которые можно привязать к карте, город, обстоятельства убийства, сорванной боевой операции. Но потом он заговорил о «печати одиночества» в облике какой-то женщины и еще о какой-то никчемной подробности – расположении родинок на ее плече и шее. И я вдруг сообразил, что видел это ребенком. И рядом с этим спал.
Так, переводя запись допроса, где описывалась, возможно, выдуманная женщина и ученый попугай – все это, поданное пленником как бесполезная информация, – я услышал о расположении родинок на плече матери.
Я вернулся на рабочее место. Но допрос еще звучал у меня в ушах. Я почти не сомневался, что слышал голос мужчины раньше. И даже подумал, что это может быть голос моего отца. Кто еще мог знать этот отличительный признак – необычное расположение родинок, которое пленник шутливо уподобил созвездию Ковша в Большой Медведице?
* * *
По пятницам я садился в шестичасовой поезд на вокзале Ливерпуль-стрит и отдыхал: просто смотрел на ленту пейзажа, бегущую мимо. Это был час сортировки всего, накопившегося за неделю. Факты, даты, мои официальные и неофициальные изыскания отпадали, на их место приходила полуфантазия о матери и Марше Фелоне. Как они шли навстречу друг другу вдали от своих семей, их короткая связь и отступление, а потом стойкая, необычайная верность друг другу. У меня почти не было сведений об их осторожной взаимной тяге, о поездках к темным аэродромам и портам и возвращениях оттуда. Были у меня, в сущности, не сведения, а всего-навсего отрывки какой-то незаконченной старинной баллады. Но я был сыном без родителей и не знал того, чего не дано знать такому сыну, я натыкался только на фрагменты их истории.
* * *
Это была ночная поездка домой из Суффолка после похорон ее родителей. Свет от спидометра падал на ее платье, закрывавшее колени. Черт.
Они выехали в темноте. Всю вторую половину дня она наблюдала за его скромным поведением у могилы и на поминках слушала его застенчивую и душевную речь. Подходили соседи, которых она знала с детства, выражали соболезнования, спрашивали о детях, оставленных дома в Лондоне, – она не хотела везти их на похороны. Приходилось снова и снова объяснять, что муж все еще за морем. «Благополучного возвращения ему». Роуз наклоняла голову.
Позже она видела, как Фелон под громкий смех гостей переносил полную до краев чашу с пуншем с шаткого столика на более устойчивый. Почему-то ей было покойно как никогда. Часов в восемь вечера, когда все разошлись, она поехала с Фелоном в Лондон. Ей не хотелось ночевать в пустом доме. Они сразу же въехали в туман.
Пять миль они ползли, останавливаясь перед каждым перекрестком, и почти пять минут простояли на железнодорожном переезде: ей почудился гудок поезда вдалеке. Если поезд и гудел, то далеко, тоже из предосторожности.
– Марш?
– Что?
– Хотите, я сяду за руль? – Она повернулась к нему, платье натянулось на бедрах.
– До Лондона три часа. Можем остановиться.
Она включила лампочку.
– Я могу повести. Илкетшолл. Где это на карте?
– Где-то в тумане, наверное.
– Ладно, – сказала она.
– Что ладно?
– Давайте остановимся. Они разбились… я не в силах вести машину.
– Я понимаю.
– Можем вернуться в Уайт-Пейнт.
– Я покажу вам мой дом. Вы давно его не видели.
– А. – Она покачала головой, но ей было любопытно.
Он развернулся в три приема – дорога была узкая, к тому же туман – и поехал к дому, давно перестроенному.
– Заходите.
В доме было холодно. «Свежо», – сказала бы она, если бы дело было утром, но была глухая ночь, нигде ни проблеска света. Электричества в доме не было, только дровяная печка, на которой он готовил, она же и отапливала дом. Фелон развел огонь. Потом приволок матрас из невидимой комнаты – там не прогреется, сказал он. Все это было сделано за пять минут. Она не произнесла ни слова, только наблюдала за ним – сколько позволит себе этот всегда осторожный человек, всегда осторожный с ней. Ей самой не верилось в то, что происходит с ними сейчас. В комнате уже было слишком тесно. Она привыкла видеться с Фелоном вне стен.
– Марш, я замужняя женщина.
– В вас ничего нет от замужней женщины.
– А вы, конечно, знаете замужних женщин.
– Да. Но в вашей жизни он не занимает никакого места.
– Это кончилось давно.
– Вы можете спать здесь у печки. Мне необязательно.
Долгое молчание. В голове у нее сумбур.
– Кажется, вам тоже не помешает в тепле.
– Тогда я хочу, чтобы вас было видно.
Он подошел к печке, приоткрыл дверцу, и комната осветилась.
Она подняла голову и посмотрела ему в лицо:
– Тогда и вы останьтесь.
– Нет. Я неинтересен.
Она представила себе, как выглядит сейчас при неверном свете из топки, в платье с длинными рукавами, оставшемся на ней с похорон. Чувство было странное. Что-то заползло под рассудок. И ночь к тому же – сплошной туман, мир невидим, безымянен.

 

Она проснулась окутанной. Под шеей – его ладонь.
– Где я?
– Вы вот здесь.
– Да. Кажется, я здесь. Неожиданно.
Она уснула и снова проснулась.
– А как же похороны? – спросила она.
Ее голова касалась его плеча. Она знала, что в комнате будет холодно.
– Я их любил, – сказал он. – Как и вы.
– Я, наверное, не об этом. А спать с их дочерью. И после похорон?
– Думаете, они вертятся в гробах?
– Да! И, кроме того, что теперь? Я знаю о ваших женщинах. Отец называл вас бульвардье.
– Ваш отец был сплетник.
– Думаю, после сегодняшней ночи мне надо держаться от вас в стороне. Вы слишком важны для меня.
Даже в этой осторожной, отфильтрованной версии происходившего между ними есть сомнение и даже неопределенность в отношении того, как это на самом деле могло быть, о чем мог быть разговор; как-то слабо это рифмуется с их биографиями. Кто из них и почему разорвал отношения, начавшиеся той ночью у печки?
Она давно не была с мужчиной так, как в ту ночь. Что это будет значить для него – оставить ее теперь, думала она. Будет это как пустячный исторический эпизод из его рассказов, когда маленькое войско отошло от каролингского пограничного города учтиво и в молчании, или все вокруг них посыплется с треском и долгим эхом? Ей надо оставить его раньше, поставить караул на мосту через реку, чтобы ни он, ни она не могли пройти; показать, что после этого неожиданного явления друг другу продолжения не будет. Она должна жить своей жизнью.
Она повернулась к Фелону. Она редко звала его Маршем. Почти всегда Фелоном. Но ей очень нравилось имя Марш. Оно звучало так, словно он будет идти и идти вперед, и остановить его и до конца понять трудно, и она промочит ноги, на нее налипнет грязь и репьи. Думаю, тогда, после ночи у печки, она решила для надежности вернуться к себе такой, какой еще была, отделиться от него – словно боль всегда часть желания. Нельзя давать себе волю. Но она подождет еще немного, когда окончательно рассветет, и он, радостный любовник, снова станет непонятным для нее, загадкой. На заре она услышала сверчка. Стоял сентябрь. Она будет помнить сентябрь.
* * *
Во время допроса Фелона итальянкой есть момент, когда допрашивающие отворачивают слепящую лампу, свет проскальзывает по ее лицу, и он, человек, мгновенно схватывающий обстановку, успевает отчетливо увидеть женщину. Кто-то сказал о нем: «Этот странный рассеянный взгляд ничего не упускает». Он замечает оспины на ее лице и сразу понимает, что она не красавица.
Нарочно они показали ему допрашивающую? Догадались ли, что у него есть слабость к женскому полу и можно спровоцировать его на легкий флирт? И мелькнувшее женское лицо – как на него подействует? Как он отреагирует? Умерит ли это его игривость? Смягчит ли его или добавит уверенности? И если столько уже о нем знают, что посадили в темноте напротив него женщину, то это перемещение яркой лампы было намеренным или же случайным? «Исторические исследования неизбежно игнорируют роль случайностей в жизни», – так нам говорят.
Но Фелон всегда готов столкнуться со случайностью – будь то новая стрекоза или неожиданное проявление характера – и отреагировать на нее, правильно или неправильно. Он открыт новому, он широкоплеч, шумен в обществе незнакомых – и все, чтобы побороть свою скрытность. Экспансивность его – пережиток юности, когда он познавал мир. В энергии его больше от любознательности, чем от беспощадности. Поэтому ему нужен был рядом безжалостный исполнитель, тактик – и эти качества он нашел в Роуз. Он понимает, что нужен им не он, а она, невидимая, но регулярно слышимая Виола – женщина, которая перехватывает их секретные радиосообщения, голос, докладывающий об их передвижениях и стоянках.
И, однако, Фелон – тоже полупрозрачное зеркало. Тысячи людей слушают по радио добродушного ведущего передачи «Час натуралиста», рассуждающего о весе орла или происхождении термина «салат пошел в стрелку» так, словно он разговаривает через забор с соседом, не думая, что его могут слышать где-нибудь в далеком Дербишире. Всем он знаком, хотя и невидим. В «Радио-Таймс» его фотографии не было, только карандашный рисунок мужчины, идущего в отдалении, так что опознать его невозможно. Время от времени он приглашает в подвальную студию Би-би-си специалиста по полевкам или конструктора искусственных мушек, чтобы быть при них скромным слушателем. Но аудитория предпочитает слушать его самого. Она привыкла к его лирическим отступлениям, когда он откапывает строку Джона Клэра «Вдруг рябинника свист и терновника шорох» или декламирует стихотворение Томаса Гарди о гибели мелких животных на семидесяти полях, где происходила битва при Ватерлоо.
Ходы кротов раздавлены колесами,
Жаворонков яйца разбросаны, их владельцы разлетелись,
И дом ежа раскрыт траншеей,

Улитка спряталась от страшного копыта,
Но все равно раздавлена железным ободом.
Червяк спросил, что там наверху,
И зарывается поглубже от этой жути,
И думает, что будет цел.

Это его любимое стихотворение. Он читает его медленно и без нажима, словно в ритме животных.
* * *
Женщина за слепящей лампой все время меняет направление вопросов, чтобы поймать его врасплох. Он держится своей линии – ни в чем не признаваться, кроме неверности и обмана женщин, может быть, рассчитывая, что раздражение сделает ее близорукой. На протяжении всего разговора он отделывался шутками, но я подозревал, что они посадили за лампой искушенную женщину, и она задает простые вопросы, позволяя ему думать, что он сбивает ее со следа подробностями интимного свойства. Но сколько выцеживала она из его выдумок? Ей нужен портрет женщины, которую они считают виновницей. Иногда вопросы слишком очевидны, и оба смеются: он – над ее хитростями, она – скорее задумчиво. Он утомлен, но по большей части угадывает, что прячется за ее вопросом.
– Виола, – повторяет он, когда она впервые произносит ее имя.
И поскольку Виола – имя вымышленное, он пытается представить следователям вымышленный портрет.
– Виола скромная, – говорит он.
– Из каких она мест?
– Думаю, из сельской местности.
– Откуда?
– Трудно сказать. – Будто спохватившись, что проговорился, он идет на попятный: – Юг Лондона?
– Но вы сказали, из сельской местности? Эссекс, Уэссекс?
– А, вы читали Гарди?.. Кого еще вы знаете? – спрашивает он.
– Мы знаем ее почерк. Но один раз перехватили ее голос, показалось, что выговор прибрежный, но конкретнее не можем определить.
– Думаю, юг Лондона, – повторяет он.
– Нет, мы знаем, что нет. У нас есть специалисты. Когда вы приобрели свой выговор?
– Да о чем это вы?
– Вы всегда так говорили? Самоучка? Разница между ее выговором и вашим не в социальном ли происхождении? Ведь она говорит не так, как вы, правда?
– Слушайте, я почти незнаком с этой женщиной.
– Красивая?
Он смеется.
– Наверное, да. Родинки на шее.
– На сколько она моложе вас, как думаете?
– Я не знаю, сколько ей лет.
– Денмарк-Хилл знаете? Некоего Оливера Стрэйчи? Длинный карнизный нож?
Он молчит. Удивлен.
– Знаете, сколько людей убито коммунистическими партизанами – вашими новыми союзниками – под Триестом? Сколько сотен там погибло… сброшены в карстовые провалы… сколько, думаете?
Он не отвечает.
– Или в деревне моего дяди?
Жарко; он рад, когда они ненадолго выключают весь свет. Женщина продолжает говорить в темноте:
– Так вы не знаете, что было в той деревне? В деревне моего дяди. Четыреста жителей. Теперь – девяносто. Почти все убиты за одну ночь. Девочка все видела, она не спала – и, когда заговорила об этом на другой день, партизаны увели ее и убили.
– Откуда мне знать?
– Женщина, которая называет себя Виолой, была радисткой, передаточным звеном между вашими людьми и партизанами. Это она направила их в ту ночь. И в другие места – в Раину, Суму и Гаково. Она передала им информацию: расстояние от моря, заблокированные пути отхода, дорогу к цели.
– Кто бы она ни была, – говорит Фелон, – она всего лишь передавала инструкции. Она не знала, что за этим последует. И, может быть, не знала даже, что произошло.
– Может быть – но известно нам только ее имя. Не генерала, не командира – только ее позывной. Виола. Больше никаких имен.
– Что произошло в тех деревнях? – спрашивает в темноте Фелон. Хотя знает ответ.
Прожектор снова включили.
– Знаете, как мы это называем теперь? Кровавая осень. Когда вы стали поддерживать партизан, чтобы ускорить разгром Германии, всех нас – хорватов, сербов, венгров, итальянцев – вы зачислили в фашисты, в союзники немцев. Простые люди стали военными преступниками. Многие из нас были вашими сторонниками, теперь стали врагами. Поменялся ветер в Лондоне, какие-то политические шепотки – и все перевернулось. Наши деревни сровняли с землей. От них следов не осталось. Людей связывали проволокой, чтобы не сбежали, и выстраивали перед рвом. Старые распри стали оправданием казни. Уничтожены и другие деревни. Сивац. Адорян. Партизаны стягиваются к Триесту, чтобы загнать нас в город и там истребить. Итальянцев. Словенцев. Югославов. Всех. Всех нас.
Фелон спрашивает:
– Как называлась та первая деревня? Деревня вашего дяди.
– У нее больше нет названия.
* * *
Роуз и солдат быстро двигались по пересеченной местности, мокрые, потому что то и дело переходили вброд речки, спешили, чтобы успеть к пункту назначения до темноты, не зная точно, где он. Еще несколько лощин, подумала она – и сказала солдату. Шли почти наобум. Они не могли взять коротковолновую рацию, им выдали только наспех приготовленные фальшивые удостоверения. У сопровождающего был пистолет. Они искали холм с хижиной у подножья и через час, наконец, ее увидели.
Те, кто был там, удивились их появлению. Когда Роуз с солдатом, мокрые, дрожащие, вошли, их встретил Фелон, опрятный и совершенно сухой. Несколько секунд он молчал, а потом сказал с досадой:
– Что вы тут делаете?
Роуз отмахнулась от вопроса – потом. Она увидела еще двоих, мужчину и женщину, знакомых, они подошли к ней. В ногах у Фелона лежал вещевой мешок, и Фелон кивнул на него с почти комической индифферентностью, как будто единственной его задачей здесь было предоставить им одежду.
– Берите все, что вам надо, – сказал он. – Обсохните. – И вышел.
Они поделили одежду. Солдат взял плотную рубашку. Роуз – пижаму и твидовый пиджак Фелона. Она часто видела на нем этот пиджак в Лондоне.
– За каким чертом вы здесь? – спросил он, когда она вышла наружу.
– Нашу волну прослушивают – поэтому мы ушли из эфира. С вами нельзя было связаться. Поэтому я пришла сама. Они прослушивали наши сообщения. Знают, где вы находитесь. Меня послали сказать вам, чтобы вы уходили.
– Роуз, здесь вам опасно оставаться.
– Вам всем здесь опасно оставаться. Вот в чем дело. Им известны ваши имена, известно, куда вы направлялись. Они захватили Конноли и Джейкобса. Утверждают, что им известно, кто такая Виола. – Она говорила о себе в третьем лице, как будто их могли подслушивать.
– Мы заночуем здесь, – сказал он.
– Зачем? Потому что у вас здесь девушка?
Он засмеялся:
– Нет. Потому что мы сами только что пришли.

 

Они сидят у печи. Разговор у них был осторожный: каждый не знает, что известно другим. Каждый постоянно соблюдает границу между собой и остальными: если кого-то из них схватят, он не сможет выдать задачи и маршруты других. Больше никто не знает, что она – Виола. Что ее спутник – ее телохранитель. Солдат был недоверчив; два дня в пути она пыталась разговорить его, но он не сказал даже, где вырос. Цели их похода он не знал. Только что должен охранять эту женщину.
После еды они с Фелоном вышли из дома, чтобы поговорить; солдат тоже вышел, и она попросила его отойти, оставить ее с Фелоном наедине. Он отошел, закурил сигарету, и она смотрела, как за плечом у Фелона разгорается и гаснет розовый огонек. Из домика доносился смех.
– Зачем? – произнес Фелон с усталым вздохом недоумения. Это даже не прозвучало как вопрос. – Вас зачем посылать?
– Никого другого вы бы не стали слушать. И вы слишком много знаете. Если вас схватят, под ударом все. Правила войны больше не действуют. Вас будут допрашивать как шпиона, а потом вы исчезнете. Сегодня мы немногим лучше террористов. – Она сказала это с горечью.
Фелон не отозвался, он искал аргумент, зацепку, чтобы вернуться к спору. Роуз положила руку ему на плечо, и они стояли в темноте совсем неподвижно. На его плечах мерцал слабый отсвет от печи. Покой вокруг, затишье, как давним, давним вечером в Суффолке; сипуха, белая, с громадной головой, бесшумно спустилась на землю рядом с ними, схватила мелкое животное – мышь? землеройку? – словно соринку с травы, и плавно взлетела на темное дерево, не прервав дугу полета.
– Если вы наткнетесь на ее гнездо, увидите: они едят кого угодно. Там будет голова кролика, останки летучей мыши, жаворонка. Они могучие. Размах крыла у них – вы видели – сколько… почти четыре фута? А берешь в руки… ничего не весит при такой силе.
– Как вам удалось взять ее в руки?
– Один мой брат нашел убитую электричеством. Дал мне подержать. Она была большая, с роскошным оперением, будто рубчатым по краю, и ничего не весила, совсем ничего. Когда он дал мне ее подержать, руки сами собой поднялись – я приготовился принять тяжесть… Вам не холодно, Роуз? Может быть, войдем? – Когда он вдруг перешел к настоящему, она вспомнила, где находится: хижина, где-то недалеко от Неаполя.
Огонь в печи почти погас. Она завернулась в одеяло и легла. Слышно было, как возятся, устраиваясь поудобнее, другие. Раньше она сказала Фелону, что плохо представляет себе их местоположение; тогда он быстро набросал карту на листке бумаги. Теперь она мысленно пробежала взглядом по наброску – от дома к двум возможным местам эвакуации. Одним из них была гавань, где в случае осложнений надо было найти женщину по имени Кармен. Пахло их распаренной одеждой у печи; шерстяной пиджак Фелона колол голое тело. Слышался шепот. В прошлом году, работая с Фелоном, она заподозрила, что он в отношениях с Хардвик, женщиной, которая сейчас была в доме. Роуз слышала приглушенные голоса и шевеление в том углу, где лег Фелон. Она заставила себя мысленно вернуться к карте и проделать предстоящий путь с телохранителем. Проснулась она с рассветом.
Привычка рано вставать сохранилась у нее с тех времен, когда они с Фелоном ходили охотиться на птицу и рыбачили на реке. Она села, посмотрела в темный угол комнаты и увидела, что Фелон смотрит на нее, а женщина спит рядом. Она вылезла из одеяла, собрала высохшую одежду и вышла, чтобы не переодеваться у всех на глазах. Через минуту следом за ней вышел тактичный телохранитель.
Когда она вернулась в дом, Фелон уже встал, проснулись и остальные. Она отдала ему пиджак. Тяжелую, плотную ткань его она ощущала телом всю ночь. Во время короткого завтрака Фелон был почтителен с ней, словно она, а не он была главой группы. Началось это раньше, когда он смотрел на нее из своего угла, а она представляла себе, чем он занимался там, в темноте, с другой женщиной.
Через несколько дней Фелона схватят и будут допрашивать, как она и предупреждала.
* * *
– Вы ведь женаты?
– Да, – лжет он.
– Кажется, вам легко с женщинами. Она была вашей любовницей?
– Всего раз ее видел.
– Она была замужем? Дети?
– В самом деле, не знаю.
– Чем она вас привлекла? Своей молодостью?
– Не знаю чем. – Он пожимает плечами. – Может быть, походкой.
– Что такое «походка»?
– Это как человек ходит, его движения. Людей узнаешь по походке.
– Вам нравится «походка» у женщин?
– Да. Да. Нравится. Вообще это единственное, что я о ней помню.
– Должно быть, что-нибудь еще… ее волосы?
– Рыжие. – Он доволен своей быстрой выдумкой. Хотя, может быть, слишком быстрой.
– Когда вы сказали недавно «родинка», я поняла, что это какая-то местность?
– Ха!
– Вы меня сбили. Что это такое?
– Ну… знаете, это такие… на коже.
– А! Одна или две родинки?
– Я их не считал, – спокойно говорит он.
– В рыжие волосы не верю, – говорит она.
Сейчас Роуз уже должна быть в Неаполе. В безопасности, думает Фелон.
– И думаю, что она очень привлекательна. – Женщина смеется. – Иначе вы не старались бы это скрывать.
И его, к удивлению, отпускают. Им нужен не он, а к этому времени они уже обнаружили и опознали Виолу. Не без его помощи.
Назад: Дрожь
Дальше: Улица маленьких кинжалов