Вячеслав Рыбаков. Палец
Понизу текучей шубой полз дым, медлительный и белый, как облака под «Боингом».
Метались встопорщенные лучи лазеров, похожие на перья райских птиц на ветру. Ведущие телеканалы пучились объективами. Дальнее потомство гениальных творений Фарадея, Максвелла, Зворыкина, Винера, Таунса, Прохорова, Басова и многих, многих других, мечтавших помочь людям быть счастливыми, слаженно пахало в одной упряжке.
Потому что счастье, наконец, настало.
Во всяком случае, для Озы.
Ну, почти настало. Вот еще шаг — и…
Оза не боялась споткнуться.
Хотя шла по пояс в облаках. Она знала, как это красиво. Она словно плыла. Сотканное из инея хрупкое платье, молочная река волос… Белоснежное на белоснежном. Смотрите, смотрите — ангел! И упруго стреляющие радуги гарцевали вокруг нее. И все камеры целились в нее. И весь зал смотрел на нее. И миллионы телезрителей. Вот–вот начнется невидимый пандус. С каждым шагом она будет подниматься над облаками; выше, выше всех ангелов, которых нет, есть лишь ее стройные ароматные ноги, возносящиеся в небо — вырастая, всплывая из медленно курящейся белой бездны. Пока, наконец, не окажется в лучах вся, до самого педикюра. Тогда она остановится и в короне фехтующей в ее честь лазерной толчеи станет отвечать на вопросы. Завершающий этап кастинга начался. Хрен знает, сколько конкуренток уже обломалось — участниц не посвящали, да и было это Озе фиолетово. Наверное, сотни. Если не тысячи. Очереди на праймериз были — будто эвакуация началась.
Подъем.
Первый шаг.
Так из утренней дымки восходит солнце.
Когда взошли из дыма коленки, в зале грянули наконец аплодисменты.
Оза пошла еще неторопливей. Она вся горела, сердце билось в горле. Продлись, продлись… блин, как там… Короче, никакой кумар не сравнится.
Взошла.
Аплодисменты выжидательно стихли.
— Добрый вечер, — раздался из поднебесья голос.
Оза сощурилась. Ослепительные лучи били ей прямо в лицо. В темном провале по ту сторону сияния она не видела ни жюри, ни зрителей — так, троица уставленных на нее смутных белых пятен, а за ними провал, огромная тьма. Время от времени в глубине тьмы скользко, едва уловимо отблескивали объективы.
Культурная элита.
И все смотрят на нее.
— Как вас зовут?
А то ты не знаешь, подумала она и сказала:
— Оза.
Это имя она словила в прошлом году на одной из рок–тусовок, чего–то кто–то пел. Дебилы родители в свое время обозвали ее Катей. Отдельное им спасибо еще и за это. С погонялами типа «Катя» только путиноидам подмахивать.
— Аве, Оза, — непонятно прокомментировал другой поднебесный голос, похоже, не главный, дряблый какой–то, стариковский. Оза не знала, как реагировать. Но и никто не отреагировал. Стало быть, просто кто–то из умников в жюри решил повыеживаться, да попал пальцем в небо.
— Расскажите немного о себе, — сказал новый поднебесный голос. Низкий, прокуренный до сипоты, но явно женский.
Оза выдержала паузу. Потупилась, потом стрельнула глазами в сторону богов.
— Даже не знаю, что говорить, — ответила она. И добавила с хорошо отработанным девичьим придыханием: — Я еще так молода…
— Но вы сами зарабатываете себе на жизнь? — спросил главный голос.
— Конечно, но… Пока так, по мелочам. Вообще–то, я учусь.
— Где?
— Факультет этики и социальных коммуникаций Высшей гуманитарной академии Марата Гельминта, — просто сказала Оза. Она знала, что название уже само по себе звучит веско, и потому ни в коем случае нельзя было слишком уж оттопыриваться. А просто: вот, мол, я какая, и что тут особенного? — Второй курс.
— Студентка, — опять явно невпопад прокомментировал дряблый. Так мог бы базлать скособоченный, крошащийся от старости пластинчатый гриб. — Наверняка спортсменка. Красавица. Может, даже комсомолка?
Вот прикалывается, чмо, подумала Оза. И, демонстративно пожав плечами, отбрила, как умела:
— Я свободный человек в свободной стране. А идеологии несовместимы со свободой и общечеловеческими ценностями.
Из черного провала, будто обрушенные средней удачности броском, разрозненными кеглями вывалились хлопки.
— Браво, — сказал главный голос. — Как я погляжу, вам палец в рот не клади.
Оза выставила свой бесподобно длинный, изящный пальчик («У тебя музыкальные руки, тебе надо на пианистку учиться», — в последний год доставала дура–мать). Кокетливо помахала им в сторону белых пятен жюри. Потом медленно провела по губам язычком и сказала:
— А я пальцы в рот и не беру.
По ту сторону сияния председатель жюри, главный редактор мужского журнала «Man's хер–с», беззвучно хихикнул и, не в силах сдержаться, украдкой показал своей соседке, сильно пожилой эстрадной примадонне, мадонне и королеве, большой палец. Певица в ответ кивнула, соглашаясь; грузно колыхнулись, как два мешочка с йогуртом, ее испитые цельнотянутые щеки. Позади, во втором ряду, вполголоса бубнили каждый о своем стремительные властители дум. «Последний этап избрания мисс Прокладка Easy–Lazy стал заметным культурным событием столицы…», «…The impressive rise of peadorasable movements in free Russia…».
— Чудесно, — сказал председатель жюри. — Креативный класс должен пополняться талантливой молодежью. Хорошего слишком много не бывает… А вот скажите нам, Оза, что такое, по–вашему, свобода?
Оза давно знала, что ответит, если речь зайдет об этом.
— Свобода — это успех. А успех — это свобода. Чем человек свободнее, тем легче ему добиться успеха. А чем он успешнее, тем больше у него свободы.
— Похоже, вы очень мыслящая девушка, — прозвучало в небесах. — Кто ваши родители?
— Ну, отец у меня козел, я его уже совсем не помню, — с подкупающей честностью призналась Оза. — А вот мама… Знаете, что–то в ней такое совковое было. Сама не добилась в жизни ровно ничего, ишачила за гроши и злилась, злилась и ишачила… Но вот советы давать — это она могла по сто раз на дню. То делай, это не делай, то плохо, это нельзя… Совершенно не хотела видеть во мне личность. В конце концов я сгребла деньги, что в доме были, и ушла в свободное плавание. Всем, чего я добилась, я обязана только себе.
«Dig this nice pretty self–made pussy…» — слышалось за спиной у председателя справа. «Успех в таком кастинге — это не просто событие в жизни, это — вся будущая биография, это — судьба. Именно поэтому девушкам пришлось за последние дни пройти столько разнообразных тестов, — слышалось слева. — Наша очаровательная финалистка все их выдержала с честью…»
— Все же давайте надеяться, что ваша мама сейчас видит вас и гордится вами.
—- Ну, наверное, хватит уже, — вполголоса сказал, наклонившись к председателю жюри, старый литератор. — Разболтался…
От одного лишь вида его скисшего лица с намертво пришлепнутой миной снисходительной мудрости потомственного интеллигента хотелось немедленно запеть «Мы сыны батрацкие, мы за новый мир…».
Он снискал когда–то авторитет вялотекущей антисоветской матерщиной в главных диссидентских изданиях и чуть позже — в них же, когда они чудесным образом обернулись прожекторами перестройки. Да так с тех пор и окопался на этой высотке культуры. Пока матюги многажды одобрял из телевизора сам культурный министр освобожденной России, литератор — тогда еще не очень старый — успел с небольшими вариациями несколько раз опубликовать воспоминания о том, как застойная цензура требовала от него в слове из трех букв хотя бы вместо «у» ставить многоточие и как он мужественно и бескомпромиссно, рискуя свободой, а возможно, и самой жизнью, сопротивлялся бессмысленному диктату. «Сотни миллионов жертв сталинских репрессий, говоря «Хуй!» своим палачам в ответ на требования признаний, произносили это слово безо всяких там точечек! — рассказывал он в интеллектуальных телепередачах с такой уверенностью, будто сам был всеми этими палачами. — И я отвечал живодерам русской словесности так же!» «Оглянитесь вокруг, прислушайтесь, — говорил он недавно в интервью для «Би–би–си». — Мы все–таки победили предрассудки. Какой яркой, какой богатой и свободной стала теперь народная речь!»
— Я стараюсь, чтобы наши зрители узнали о ней побольше, — капризно сказал председатель. Он очень боялся, что его раскусят. На самом–то деле он просто оттягивал неизбежное. Именно ему предстояло, протестировав трех финалисток, по результатам выбрать победительницу.
Нездорово раздобревшая королева покачала лохматой головой:
— Котя, прайм–тайм не резиновый. Девочка — прелесть, конечно, но очень затянула подъем. Закругляйся. До «Трех извилин» каких–то полчаса осталось, а в девять уже опять мы со следующей.
— Вы просто молодец, Оза, — принужденно сказал председатель в микрофон. — Ну, произнесите ваш слоган. Я уверен, вы его давно знаете наизусть.
— Конечно, — ответила Оза и слегка сменила позу — чуть согнула колено и выставила его перед другим скромно, как монашка.
— Тогда вперед, моя красавица!
Оза набрала побольше воздуха. Репетировала она рекламный текст, наверное, миллион раз. И, собственно, его пробное провозглашение было одним из этапов предварительного отбора, еще на второй день кастинга. Но сейчас надо было не произнести, не провозгласить, а… создать. Сотворить. Целый мир сотворить какими–то тремя фразами.
Она подняла просветленное лицо и похлопала ресницами, будто вдруг увидела архангела, прилетевшего с благой вестью. Чуть улыбнулась с восхищением: мол, вот оно, наконец–то! Свершилось! Сбылась вековая мечта человечества! Теперь — спасены!
— Прокладки Easy–Lazy — первые в мире гигиенические прокладки с легким фаллоимитирующим эффектом, — словно открывая сердечной подруге главную девичью тайну, доверительно поведала она вполголоса. Потом подпустила немного неподдельного восторга, честной гордости: — Только с прокладками Easy–Lazy я всегда уверена в себе и независима. Только с прокладками Easy–Lazy я энергична, свободна и обольстительна в течение всего дня. — Она умолкла на несколько секунд, готовя слушателя к главному. Слегка повернулась, выставив вперед плечико, глянула над плечом исподлобья и грудным голосом вбила так, что у любого нормального мужика должно было встать: — Ведь я этого достойна.
В задницу бы вам всем, уроды, ваши фаллоимитирующие прокладки, тихонько подумал старый литератор. Но, конечно, не издал ни звука, и даже на донышках глаз его крамола не проблеснула. Теперь он фрондировал аккуратно, отыгрываясь, в основном, на конкурсантках. Он чувствовал: его членство в жюри и так висит на волоске, а терять под старость масло с хлеба ему совсем не улыбалось. Матюгать тоталитарную тиранию и матюгать работодателя — две большие разницы.
— Браво, — сказал из поднебесья хриплый женский голос.
Оза и сама чувствовала, что — браво. И бесстрашно глянула на троицу пятен. Она знала, в чем состоит завершающий айтэм. От него, наверное, и будет зависеть результат; как всегда, дело решится не словами. Один шаг до счастья, последний. Внутри у нее снова задрожало. Не подкачай, сказала она себе.
Дым, клубившийся над подиумом, сам собой куда–то рассосался. Из него, как болотная кочка из предрассветного тумана, всплыла огромная кровать. Что называется — сексодром. С финтифлюшками какими–то…
«Фирма «Tender–touch» — это эксклюзивный поставщик мебели для всех мероприятий конкурса на звание мисс Easy–Lazy, — бубнили за спиной председателя жюри. — Обратите внимание, дорогие зрители, на эту тонкую игру слов. «Тач» по–английски значит «прикосновение», «объятие». А «тендер» — «нежный», «ласковый», «любящий». Но и «заявка на подряд», «предложение о выплате»…» — «»Tender–touch» won the tender for the furniture supplying of Skolkovo …» — в параллель информировали не по–нашему.
— Ну, теперь покажись нам, девочка, как ты есть, — с задушевной хрипотцой велела певица.
Режущий свет обмяк, потом померк. Загадочный полумрак сделал Озу еще прекраснее.
Во всяком случае, она на это надеялась.
Оза выждала, прежде чем повиноваться. Нельзя быть слишком уж послушной. Нельзя, чтобы выглядело, будто разнагишаться перед камерами ей вообще пофиг. Но нельзя быть и тупо агрессивной, как в найт–шоу из Мухосранска. А реально–то стрип–экспириенс у нее был с гулькины муды. Второй же курс только. Оставалось брать юным задором. Ну, и подчеркивать, что это — типа священнодействие.
Ангельское платье потекло с нее словно само собой, открывая потайные сокровища с томительной медлительностью. И невесомо прикорнуло у мерцающих, загадочно сдвинутых ног.
Словно невидимые медведи вырвались из берлог и голодные понеслись по весеннему лесу, ломая и давя сучья, — так затрещали в черном просторе аплодисменты. Вразнобой отстрелялись вспышки особо профессиональных фотографов, которым вечно не хватает света; простегали по глазам и пропали. Совсем совесть потеряли папарацци, к самому ограждению лезут…
Она выждала еще.
Чуть надув губки, заломила руки за спину, расстегнула лифчик и, скомкав, как мячиком храбро ударила им в пол. Только он, конечно, не подскочил. С веселым вызовом глядя в зал, встряхнула грудкой. Острые молодые соски с готовностью попрыгали вверх–вниз и вновь сосредоточенно уставились на жюри. Тогда Оза чуть расставила прямые ноги и как бы в лирической задумчивости глянула выше зрителей, в бесконечность. Яркие губы маслянисто сверкнули, невзначай приоткрываясь — типа никого тут нет, я, мечтательная такая, одинокая, слушаю соловья. Девичьи грезы. Длинные изящные пальчики тронули резинку трусов. Ни одна тургеневская девушка не сумела бы так раздеться даже для самого первого своего революционера. Исполненная вдохновенной покорности, Оза выступила из трусиков одной ногой, потом другой и, щепоткой держа отливающий перламутром полупрозрачный комочек, словно забыла о нем. Не до трусов мне; вот она я, вся твоя. Потом резко сменила режим — засияла, как малышка при виде мороженого, раскрутила трусики в воздухе и кинула в ближайшего оператора. «Лишь бы не в морду!» — успел подумать тот, едва не шарахнувшись от своей камеры; профессионализм победил, кадр не прервался. Впрочем, трусики не долетели; они грациозно завязли в воздухе и тихо слились на пол.
— Что за прелесть, — с одобрительной хрипотцой сказала в микрофон примадонна.
В скулящее от ветра, заляпанное плачущей зернистой слизью окно лупил мокрый снег, летящий из серой балтийской мглы. Пожилой профессор истории, размякший в кресле у телевизора, устало потянулся к бутылке.
Вот так, думал он, выглядели, наверное, невольничьи рынки где–нибудь в Кафе или самом Стамбуле в пору ажиотажного спроса на молодых славянских полонянок.
Но нынче свободой и демократией народу настолько мозги выело, что до подобного глубокомыслия ни единой душе не подняться. Теперь что за деньги — то и свобода. Что за большие деньги — то полная свобода. А что от души, по совести или просто потому, что надо — то рабья кровь или тоталитарный гнет.
Если бы эта дурешка вышла махать трусами посреди улицы просто так, за бесплатно — ее бы в психушку небось свезли. А тут гляньте — культурное событие.
Потому что индустрии прокладок надо увеличивать сбыт. Не то — падение продаж, кризис, безработица, волнения, пролетарии всех стран… А как его увеличишь, если у каждой бабы, хоть ты тресни, всего лишь по одной мохнатке и не больше?
Вот и приходится инновацию за инновацией, одна причудливее другой, высасывать и высасывать из бесконечного пальца.
И так во всем. Зубные щетки, телефоны, автомобили, лекарства… Прогресс. Все для блага человека.
Выведенного специально для потребления благ.
Превращенного в безотказный винтик механизма по переработке мира в мусор, в шлак, сток и выхлоп, побочным эффектом которой является вожделенный рост денежной массы.
В основном у тех, кому всегда мало.
Я этого достойна…
Мы все оказались вот этого достойны.
Кто это — мы? Никаких нас давно уже нет, каждый сам по себе…
Вот те, кто стал сам по себе, и достойны.
Только крылатая, доставляющая радость аскеза, скомпенсированная бескорыстным горением любопытства ко Вселенной и чувством братства, способна сохранить нам нашу планету пригодной для нашей же собственной дурацкой жизни. Но куда там, теперь о таком даже заикаться смешно… Пусти нынешнее человечество хоть на Марс — так и на Марсе скоро песок подорожает.
Рак. Чисто рак.
Первой опухла Европа. И за пять веков прогрызла весь род людской. Если хватит возможностей выбросить метастазы через космос — выбросят не задумываясь, ничего не пожалеют; все разнообразие мироздания, всего его тайны, просторы и красоты перемолотят в две исполинские тоскливые кучи: справа — прибыль, слева — свалка. А посреди будут бешено наяривать жвалами те, кто этого достоин.
Вопрос, где окажутся недостойные. И сохранятся ли такие вообще…
Прогресс подкрался незаметно.
От четкого, бритвой режущего понимания того, что род людской необратимо покатился не туда, хотелось повеситься.
Но он просто налил себе вторую рюмку коньяку.
Все равно после вчерашней презентации новой правительственной программы он был никакой. Крепко поддавшие чиновники по полной воспользовались случаем поучить высоколобых, как тем в процессе очередной оптимизации рассчитаться на первый–второй. Внимать новому помету нескончаемой саранчи реформаторов без бутылки крепкого во лбу было немыслимо. Поэтому сегодняшний день выпал полностью — и, значит, раз уж все равно случилось, можно себе позволить аккуратно похмелиться.
Странным образом это возвращало профессора в детство. Мама, мамочка, я тебе на ушко сейчас что–то скажу, только ты не сердись… У меня опять горло болит. Ну и не ходи сегодня в школу, милый, отлежись в кроватке. Почитай вот капитана Блада…
А правда, подумал профессор, крутя полную рюмку в пальцах. Может, плюнуть на все, вылить коньяк обратно в бутылку, выключить шайтан–дыру и почитать на сон грядущий капитана Блада? Ведь до сих пор, наверное, стоит где–нибудь задвинутый, зажатый, раздавленный Хайдеггерами и Броделями.
Благородство, паруса и лазурный простор… Арабелла! Арабелла!
Но было не оторваться. Не могло же творившееся по ту сторону экрана безобразие кончиться добром. Подспудная надежда дождаться возмездия держала у экрана крепче каких–нибудь там вертухаев или шарфюреров. Как сказал бы опытный пиарщик, захват произошел. Неважно, положительно или отрицательно относится захваченный к тому, чем он захвачен; важно, что он начал переживать и, сам того не ведая, хочет, чтобы переживание длилось.
Сбыт коньяка увеличился еще на две рюмки.
А за следующий час у экрана — еще на три.
Даже балансирующего на проволоке над нищетой профессора истории, если взяться с умом, можно приспособить для экономического роста.
Хриплая стокилограммовая мадонна толкнула председателя троицы локтем в бок.
Тот затравленно обернулся к ней и провел ребром ладони себя по горлу: осточертело, мол, не могу больше. А потом обреченно поднялся.
— Ты «Виагру» — то принять не забыл? — с материнской озабоченностью спросила певица шепотом. Председатель в ответ лишь дернул губами и махнул рукой безнадежно: какая, дескать, «Виагра», тут «Виагрой» уже не обойдешься… И начал спускаться к подиуму, на ходу расстегивая золоченый ремень брюк.
В катастрофе, на самом деле, был виноват запредельно безмозглый папарацци. Впрочем, не он один такой; нынче все как–то стали забывать, что другие люди — живые. Оза все сделала, как надо и, наверное, честно заработала бы право стать лицом Easy–Lazy; она и легла изящно, и коленки расставила робко и преданно — так, что захватывало дух. Но в самый ответственный момент она не зажмурилась, а, наоборот, широко открыла глаза, чтобы напоследок окатить председателя восхищенным взглядом; и тут пробравшийся таки за ограждение идиот попытался крупным планом поймать это удивительно ей удавшееся беззаветное лицо. Плазменный плевок вспышки выжег ей глаза, казалось, до самого затылка; она конвульсивно дернулась под тяжелым Котей, как раз ткнувшимся ей в самую середку, и тут ее скрутило свирепой судорогой внизу живота.
Боль была дикая.
Но первым истошно заорал Котя.
Потому что man's хер–с заклинило.
Оза плохо помнила, что творилось потом. Перелом был внезапен и дик, его невозможно было осознать. Все происходило как в бреду. Как не с ней. Кто–то что–то пихал ей прямо в зад, чтобы отмякли сведенные мышцы; кто–то дрожащими руками колол укол… Председателя скоро высвободили, но успокоиться он уже не мог.
— Кто тебя подучил? — орал он, тряся посреди подиума съежившимся травмированным отростком. — Томишевская из «Часа prick»? Она, да? Или эта пара ублюдков из «Доброго пидора» ? Говори! Урою, сука!
И, неловко лягая тех, кто пытался его оттащить, наотмашь бил Озу по лицу, не задумываясь над тем, что уже по крайней мере два десятка именитых зрителей независимо друг от друга, повизгивая от восторга, в реальном времени грузят прикольное видео в «Ю–тьюб».
Представитель фирмы–производителя Easy–Lazy не силен был в русском и понимал с пятого на десятое, но, сидя в первом ряду, тихо млел от счастья. О таком старте рекламной кампании на новом рынке можно было только мечтать. После просмотра любая нормальная женщина на всю жизнь предпочтет фаллоимитацию. А смотреть–то будут все. Потом суды пойдут… На фотографа подадут или на председателя жюри за нанесение побоев… Или, наоборот, председатель жюри на девчонку… Все равно. На каждом процессе по сто раз вынуждены будут повторять: Easy–Lazy, Easy–Lazy… Вобьют так, что не вышибешь.
После особенно сильного удара Оза отключилась окончательно.
Очнулась она не от боли, а от вони. Лишь попытавшись шевельнуться, едва не вскрикнула и поняла, что превратилась в один громадный разбухший синяк; вроде бы — без увечий, но отбивную из нее состряпали от души. И разило гадостно. Типа застарелым теплым дерьмом, точно рядом прела загаженная яма. Гнилой капустой еще, может быть. Или это она сама обдристалась? Вроде нет… Сухо. И тепло. Да–да, был момент, что стало очень холодно… Ну конечно, в сугробе. Ее же из машины в сугроб кинули голую, как была. Отоварили напоследок еще пару раз и вывалили. Да, это вспоминается… А сейчас тепло. Спертое тепло, гнилое. Дрянь какая–то кинута сверху, старая шуба, что ли… Тоже вонючая.
И, срываясь на что–то каменное или бетонное, равномерно, как метроном из документальной бодяги про блокаду Петербурга заградотрядами НКВД, хрупали капли.
И бубнили неподалеку два голоса — мужской и женский.
— Нет, просто он хороший мальчик, помнит старого препода, — говорила женщина. Голос был, будто у рекламной доброй бабушки с уютным домиком в деревне. — Преподшу, точнее. Как вписался в коллектив на коллайдере, пишет иногда, рассказывает коротенько, что там и как. Ну и, наверное, ему интересно, что я в ответ промурлычу. Осенью я им довольно верно, как оказалось, прикинула один из любопытных вариантов мюонного распада с нарушением изотопической симметрии. Вот он теперь поблагодарил.
Извращенцы какие–то, с ужасом поняла Оза.
— Ты не рассказывала, — ответил мужской голос. Оза обмерла. Мужик говорил с сильным акцентом. Похоже, урюкским. Таджик–маджик… К гастарбайтерам я попала, что ли? Ну, эти отха–рят во все дырки. Вот исключительно таджиков мне и не хватало сегодня для чувства глубокого удовлетворения. Полный пиздец с легким фаллои–митирующим эффектом…
— К слову не приходилось, — сказала уютная бабка.
— Так ты что, даже теперь продолжаешь?
— По привычке, наверное. Приятно думать над тем, чего нельзя купить или продать. Познание как таковое. Чувствуешь себя такой чистой… высокой, легкой… Как летнее облако над лугом. И не хочешь, а голова сама иногда…
Урюк вздохнул.
— У меня после бомбежки отшибло. Выбрался из развалин… Помню одно: на север, на север! Там не найдут! Успел, проскочил, пока амеры чек–пойнтс на вашей границе не наладили… Узнали бы физика — не пропустили… — Запнулся. — Толпы, толпы… И все на север. А над дорогами — опять то дроны, то «апачи»… Косят по живым… Такое я только у вас видел в фильмах про сорок первый год. Вот, — грустно усмехнулся он, — до самой Москвы добежал. До самой юности… — Помолчал. — Чем фермион от бозона отличается, и то вспомнить не могу.
— Ну, хотя бы тем, что у бозона спин целый, а у фермиона — полуцелый.
Вот же херня, недоуменно подумала Оза.
— Не успели мы… — с болью проговорил урюк. — Совсем немножко не успели.
— Не бери в голову, Бахрам, — мягко ответила бабка. — Успели бы — было б еще хуже.
— Откуда ты знаешь?
— А вот знаю. Женская интуиция.
— Тоже мне, — с грубоватой ласковостью проворчал урюк, — какая нашлась Сьюзен Кэлвин…
Старушечий голос тихонько засмеялся. Как будто ручеек прожурчал.
Что еще за Сьюзен, подумала Оза недоверчиво. Ни поп–дивы, ни модели с таким именем в мире не было, она могла ручаться.
Бабка сказала чуть нараспев:
— Нет, я не робот, я другой, еще неведомый избранник. Как он — гонимый миром странник. Но только с русскою душой, — запнулась и добавила: — Вернее, уже неведомый.
Мужской голос хмыкнул. Как–то грустно хмыкнул. Но как–то… восхищенно. Урюк на бабку запал, что ли ?
О чем они? Слова типа понятны, а смысла нет. В натуре, обдолбанные сидят.
Оза решилась приоткрыть глаза.
От удара тусклого света под черепом бултыхнулась боль.
Допотопная лампочка в скособоченном чехле из крупноячеистой проволочной сетки, желтая, как моча, немощно освещала низкий давящий потолок и тесные стены в разводах плесени и потеках; белили их, наверное, лет сто назад, еще при каком–нибудь Сталине, да и то, прикинуть, порабощенные европейские гитлеровцы, изнемогшие от русского голода до полной потери трудоспособности. Тянулись коричневые сырые трубы, оплетенные всклокоченной рыжей драниной… Ага, с одной из труб и капает. Трубы отопления.
Подвал.
Оза лежала на куче тряпья, укрытая помойной синтетической шубой. Увидела свое плечо — ив глаза ей бросилось, что ссадины густо замазаны йодом. Получается, подумала она, эти тормоза меня спасли, что ли?
— Пойду посмотрю, как там наша девочка, — будто услышав мысли Озы, сказала невидимая бабка.
— Я только что проверял, — ответил урюк. Интонация у него была — я горный орел, не суетись, женщина, мужчина уже все сделал. Ну понятно, черный. — Спит. Реакция на стресс, наверное.
Бабка вздохнула.
Кап… Кап…
— Кем же надо быть, чтобы молоденькую вот так, — тихо сказала бабка. — Этой феечке по цветам ходить, и чтобы стебли не гнулись. А пальчики длинные, тонкие… Наверное, скрипачка. Или пианистка…
И эта туда же, раздраженно подумала Оза. Все дебилки на свете сговорились, что ли?
— Может, будущий нейрохирург? — предположил урюк.
Оза передернулась. Еще не хватало — в чужих мозгах ковыряться. Ей представились склизкие бугристые внутренности головы, типа серые дрислявые какашки. Ее чуть не вырвало.
— Ив снег бросили. Она ведь замерзла бы, если б не мы… Что с людьми сделалось?
— Аллах вас наказал, — жестко проворчал урюк. — Соблазнились на барахло — вот и получили.
— А вас тогда за что?
Урюк молчал некоторое время, а потом глухо сказал:
— За гордыню. Ислам, ислам… Какая разница. Надо было сразу после шаха проситься к вам в Варшавский договор. И как братья, плечом к плечу оборонять смысл от бессмыслицы.
— Ох ты какой боевой…
— Люди делятся не по вере. И не по знаниям. Люди делятся на тех, кто хочет от жизни смысла и кому все равно. На тех, кто думает, что должен что–то миру, и тех, кто уверен, будто это весь мир ему должен. Мы ведь могли не вилять, не выгадывать, не надувать щеки, а просто стать с вами в строй. Да хоть пустить вас к заливу. Да хоть вашу и нашу нефть объединить, взять под совместный контроль. Ваши тогдашние ракеты и наш тогдашний пыл! Мы бы их по миру пустили со всеми их шмутками!
— Шмотками, — поправила бабка.
— Ну, шмотками… — Он помолчал. — Что, сильно забыл русский?
— Совсем не забыл, лучше многих наших говоришь… Но вот… Не знаю, Бахрам. Это у вас там, может, Аллах… Может, я ошибаюсь, прости, но мне со стороны так видится, он только и знает, что карать. А у нас, пойми, Всевышний испытания посылает. И непременно лишь такие, какие по силам. Просто очень постараться надо. На пределе. И все будет.
Сектанты, поняла Оза. По коже у нее побежали мурашки.
Урюк саркастически фыркнул.
— Ты что же, думаешь, у них там разделение труда на производстве? Иисус экзаменует, посылает испытания, а совсем никудышных, кто не выдержал, волокут к Аллаху на экзекуцию? Смешные вы, русские. Всех вам, даже самых разных, надо собрать в одну семью, накормить поровну и каждому дать долю общего дела… Ну подумай ты головой! О чем ты говоришь, какие теперь испытания по силам? Как постараться? — в голосе его прорезался горестный стон. — Поздно! У вас говорят — кто не успел, тот опоздал. Не вписались мы в поворот, мало резали…
— Ты так их ненавидишь?
— А разве ты — нет? После всего?
Тишина.
Кап.
Кап.
— Помнишь, князь Болконский у Толстого говорит: они разорили мой дом, они оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все по моим понятиям.
Надо же, подумала Оза. Оказывается, князья при царе тоже жили по понятиям. А поцреоты все мозги проебли: девяностые, девяностые… Гонево голимое.
— Но вот ненависти… — задумчиво сказала бабка. — Ненависти почему–то нет.
— Женщина… — процедил урюк. Шовинист, вскинулась Оза. И, невольно дернувшись, вновь получила раскаленные всплески боли по всему телу. Замерла. Боль, пульсируя, медленно уползла.
— Врага надо ненавидеть, — отрезал урюк. — Иначе не победить.
— Наверное, — равнодушно ответила бабка. — Хотя… Что такое победа? Прости, но ведь спасаться ты прибежал к нам, а не мы к тебе.
— Напрасно ты это сказала, — тихо ответил урюк после паузы. — Потому что мне придется ответить, и ты можешь обидеться.
— Ответь, — смиренно попросила бабка.
— Нас им пришлось бомбить. А вас им даже бомбить не понадобилось.
Некоторое время голоса молчали. Потом бабка сказала:
— Бахрам, думаю, аптека уже открылась. Надо девочке что–нибудь от ушибов купить. И солкосерил… Что с нашего йода толку. У меня еще деньги были какие–то, сейчас поищу.
— Я пойду, — решительно сказал урюк. — У тебя коленки как подушки, еле ходишь ведь…
Мягко прожурчал солнечный ручеек ее уютного тихого смеха.
— Вах, прямо Рустам. Теперь я о Сухрабе и Рустаме вам расскажу правдивыми устами…
— Да уж… — Урюк помолчал, а потом проговорил задумчиво: — Когда палящий вихрь пески взметет и плод незрелый на землю собьет — он прав или не прав в своем деянье? Зло иль добро — его именованье?
— Вот именно, — сказала бабка. — Куда ты пойдешь, плод незрелый? Коснись что… У тебя ни документов, ни регистрации. Начнут выяснять, задержат, а если докопаются, кто ты… Это счастье, что мы на второй же твой московский день на помойке встретились.
— Это может у вас тут счастье, — сварливо поправил урюк. — А я точно знаю, что нас Аллах свел. Уж если я тебя не забыл, он и подавно. Без него таких совпадений не бывает.
— Ну вот и отлично, — мягко сказала бабка. — Вот и посиди тут. А я…
Раздалось натужное кряхтенье.
— Смотри — встала, — со сдержанной гордостью сказала она. — Как пух от уст Эола.
— Я пойду, — сказал урюк отметающим возражения тоном. — Аптека близко, я помню. Там еще большой рекламный щит висит: «Учиться — легко!» Он от угла уже виден.
Бабка долго молчала. Слышно было, как она тяжело дышит.
— Учиться должно быть трудно, — сказала она. — Иначе как был дураком, так и останешься… Ну, хорошо, — сдалась она. — Денежку вон там посмотри. Сам. Вон–вон, под ящиком.
Разговор прервался. Раздались грузные шаги, стукнуло дерево о цементный пол, что–то щелкнуло, что–то зашуршало; потом — опять шаги. Оза боялась шевельнуться, боялась даже скосить взгляд туда, откуда слышались звуки. Мужик сейчас уйдет, лихорадочно соображала она. Линять надо, пока он по аптекам таскается. Или повременить?
Сама–то я в какой форме? Не поняла еще… Вот он свалит, и попробую встать. Бабку, если что, я точно уделаю, она, похоже, калека или типа того…
Шаги резко замерли.
— Опусти руку, — сказал урюк. — Думаешь, я не чувствую? Не вздумай мне спину перекрестить на дорожку. Я мусульманин.
Замирающее шарканье шагов утянулось в неведомую глубину подвала, и стало совсем тихо.
Кап.
Кап.
Оза несколько мгновений собиралась с духом, а потом села. Перевела дыхание. Ничего, совместимо с жизнью. Могло быть хуже. Покрывавшая ее вонючая дрянь свалилась с плеч, она оглядела себя. Да, нехило уделали… Интеллигенты, блин. И неожиданно для себя хихикнула. Этому говнюку теперь до конца дней пизда с зубами сниться будет.
Из–за огибающих угол стены лохматых труб показалась бабка.
Она, верно, услышала, как зашуршали тряпки и пошла посмотреть. Некоторое время она и Оза молча глядели друг на друга.
Бабка была маленькая, замотанная в какие–то серые лохмотья. Лицо ее было тоже серым, одутловатым. И шелушилось. И на губе ярко гнил герпес.
Она неуклюже, по–утиному, шагнула вперед.
Остановилась в двух шагах. До Озы докатилась волна кислой вони.
Оза вжалась спиной в шершавую стену.
— Очнулась? — ласково спросила подземная карга. — Вот и молодец, вот и умница. Попить хочешь?
Пить — тут?
А покушать из унитазика?
— Ты кто? — ошалело спросила Оза.
Бабка улыбнулась.
— Бомжиха, — просто ответила она.
— А… А этот? С кем вы терли?
— В смысле — разговаривали?
— Ну… угу.
— Это сокурсник мой. Пять лет на физмате вместе… — бабка запнулась. — Давно. Шесть геологических эпох назад. Тогда у нас было чему иностранцев учить. Потом он домой вернулся, я тут науку двигала, он там… Теперь вот свиделись. Ломтик счастья под старость… А ты кто?
Оза даже растерялась от такого вопроса.
— Ты что, телевизор не смотришь?
Бабка добродушно, уютно засмеялась. Ну точно — домик в деревне. Только засраный.
— Вот наши телевизоры, — сказала она, похлопав ладошкой по замотанной в растрепанную ветошь капающей трубе.
— Гонишь… — потрясенно сказала Оза.
— Сообщить–то про тебя кому? Дом–то твой где, девочка?
— Да я… Да я звезда! Я чуть не стала лицом прокладок Easy–Lazy!
Бабка задумчиво наклонила голову набок. Точно курица. Долго молчала, что–то соображая.
— Так это тебя за прокладки так?
Оза не ответила. Смотрела на ведьму, не моргая.
— Знаешь, — осторожно сказала бабка. — Вообще–то, лицо — это… у людей…
Замолчав, она подошла почти вплотную к Озе. Озу замутило всерьез. Бабка порылась в лохмотьях у себя на груди, выпростала откуда–то из смердящих глубин маленький крестик и, не снимая с шеи, протянула, на сколько цепочки хватило, в сторону Озы.
Ну, точно фанатичка, с бешенством подумала Оза. Сейчас зомбировать начнет. Теперь понятно, на кой я сектантам понадобилась. Оза много читала в сети про зомбирование. Поддашься — прощай, свобода.
— Вот что я тебе скажу, — проговорила вонючая ведьма. — Господь милостив. Я, как тут поселилась, это точно поняла. Поцелуй крестик и покайся немножко. Ну немножко совсем. Скажи: Господи, не то я делаю, но ты верни мне лицо человеческое.
Целовать?
Губами? Вот то, что висело под ее тухлой рваниной? Касалось зловонной дряблой кожи, наверное, теплое от нее?
А вши–то, вши?!
Бабка сделала еще шаг.
Оза ничего не успела подумать — сработали отвращение и гадливость. И страх. Ее руки сами пружинисто взлетели и отпихнули бабку что было сил.
А та оказалась неожиданно легкой. Будто наполовину состояла из намотанного вкривь и вкось тряпья, а живая сердцевинка под многослойными лохмотьями была девичьи стройной. Лицо бабки потешно исказилось от удивления; размахивая руками в тщетных попытках удержать равновесие — серой молнией брызнул в сторону на лопнувшей цепочке крестик — она, заваливаясь, пробежала назад несколько торопливых кренящихся шагов и с коротким глухим стуком приложилась затылком об ту самую капающую трубу. Охнула коротко и бессильно, будто квакнула. И сползла на пол.
Кап.
Кап.
— Эй… — осторожно позвала Оза.
Кап. Кап. Кап.
Оза облизнула губы.
А пить–то правда хочется, вдруг поняла она.
— Эй, бабка, — позвала она снова. — Хорош слезу давить, подымайся.
Кап.
Тишина.
Кап.
По грязному полу из–под кудлатой седой головы поползло что–то вишневое, отблескивающее.
Ептыть, подумала Оза.
В смятении она вскочила, заметалась. Боли она уже не чувствовала, не до боли было. Мужик вот–вот придет… Прямо так бежать, что ли? Она еще раз наскоро оглядела себя. Эх, трусы мои, трусы, как же вы мне шли… Ладно, лишь бы выбраться — не последние трусы в жизни. Драная, с проплешинами, в ороговелых стеклянистых струпьях шуба оказалась как нельзя кстати. Застегнется? Ага, застегнулась. На единственную пуговицу. Хорошо хоть одна уцелела, все–таки не буду пузом сверкать по январской Москве. Мужик вроде вон туда ушел, там шаги затихли, слева. Озу трясло. Скорей, скорей…
Железная дверь подалась, и тухлая теснина разлетелась простором — будто нарыв лопнул. От опалившего кожу сладкого воздуха закружилась голова.
Было черно и безлюдно. Мела поземка — дымила над сугробами, струилась призрачно поперек дороги. Мерзнущие в ряд кусты размахивали голыми ветвями. Где–то поодаль, в щелях, сиял рыжим светом и бурлил мерцающими облаками выхлопов какой–то проспект, но тут, между однообразными спальными коробками, не шевелилось ни души. Горели зимние окна, разноцветные, как елочные игрушки, и оттого словно бы праздничные. Но это только казалось, будто за каждым — уют и счастье; там просто копошились, скандалили и свирепо делили свои крохи одинаковые серые люди. Жрут трудяги, завтракают торопливо. На работу свою тупую хотят. Оскальзываясь не чующими холода босыми ногами по утоптанному снегу, Оза без единой мысли добежала до угла огромного унылого многоквартирника — и тут ее осенило. Она даже остановилась.
В американское посольство надо гнать, вот что.
Она торопливо принялась озираться. Таблички на домах давно стали необязательной роскошью, но Озе повезло; и улица, и номер. Ага, вот я где, ну надо же… Никогда бы не подумала, что совсем рядом от нормальной жизни такие подвалы… Она повторила про себя адрес дважды. За выявление укрывшегося в России иранского физика ей ножки будут целовать. Исламский атомный терроризм — это вам не кот начихал. Да мне, поняла Оза с восторгом, Пурпурное сердце навесят! А уж с Пурпурным–то сердцем я точно стану лицом прокладок! Не отвертятся!
Придерживая рукой разлетающуюся на бегу шубу, она брызнула за угол, и едва не налетела на темного и неподвижного, как памятник, высокого мужчину. Отшатнулась. Тот смотрел на нее. Высокий, смуглая морда в черной щетине. Глаза страшные. Азер, похоже. Блин, ну сколько можно приключений на одну жопу…
— Может, Катя и права, — задумчиво сказал азер, и Озу поначалу ожгло лишь от имени.
А потом она узнала этот голос. И этот акцент.
Она попятилась.
— Может, и правда, — держа руки в карманах, медленно продолжал подвальный урюк, — в кого твой народ верил, пока рос и мужал, и становился народом, тот у тебя и бог. Может, и правда это тебе ваш Христос просто испытание посылает. По силам.
Он вынул правую руку из кармана, и Оза с изумлением увидела болтающийся в его коричневой волосатой пятерне тот самый крестик на порванной цепочке, который только что, вот только что совала ей в нос бабка.
Урюк поднял руку с крестиком в сторону Озы.
— Может, — проговорил урюк, — у вас тут надо просто перестать корчить из себя взрослую и умную, заплакать и сказать, как в детстве: прости, я больше не буду. И сразу станет ясно, что дальше.
Оза отступила еще на шаг. Ничего он мне на улице не сделает, подумала она. Тут не подвал, я просто удеру. Я быстро бегаю, а он старый, как тушка в мавзолее.
Собрав губы в гузку, она неторопливо, с наслаждением подняла руку и победоносно оттопырила средний палец.
Урюк подождал еще мгновение, а потом перестал жечь ее фанатичным азиатским взглядом и равнодушно отвернулся. Неторопливо спрятал руку с крестиком в карман. Оза поняла, что победила.
Так ее и нашли, когда рассвело.
Вернее, ее нашли бы, если бы искали. Но ее никто не искал. На нее просто наткнулись.
Полицейский мент Филипчук со товарищи прибыл на место обнаружения тела в начале одиннадцатого («Слушай, Михалыч, выезжай, тут девчонка странная прижмурилась… В лохмотьях, но с педикюром–маникюром. Красотка, но вроде как мутантка, что ли… Побитая, но ссадины обработаны — и причина смерти, вообще–то, непонятна пока…»).
На потерпевшей и впрямь была лишь убогая, плешивая синтетическая шуба еще советских времен. Филипчук в молодости намучился в похожей: то зуб на зуб не попадает, то в собственном поту плаваешь, будто килька в томате. И малейшим ветерком продувается насквозь, по потным ребрам то и дело сквозняки ходили. Откуда девчонка выкопала эту рухлядь…
А ведь я бы, наверное, согласился день–деньской преть и мерзнуть в такой рогоже, ни с того ни с сего подумал Филипчук. Только бы не рыться день–деньской в присыпанном блестками то фальшивого, то краденого золота дерьме, в которое превратилась жизнь.
Но поезд ушел. Ройся и поменьше думай.
Как бы это чтоб и не в рогоже, и не в дерьме? Кто бы научил?
Но — по–честному, а не как все эти…
Ладно. По боку. Я на работе.
Распахнутые полы во всю длину открывали неловко выложенные на снег стройные ножки, которые уже никого не порадуют; а жаль. Как говорил незабвенный Володя Шарапов, могла бы счастливым сделать хорошего человека… Впрочем, на любителя. Огромные и оловянные, как у Барби, глаза обиженно глядели в косматое столичное небо — словно оттуда, обманув в лучших чувствах, напоследок показали неприятный сюрприз. На груди, прямо у горла, лежала правая рука с нечеловечески длинными суставчатыми пальцами, а средний, самый тянутый, самый долговязый, недососанной чурчхелой торчал из собранных в гузку губ. Точно — мутантка. Чернобыльский ежик. Некоторое время Филипчук, тоскливо посвистывая сквозь зубы, смотрел на труп. Потом сказал: — Охрененно секси. И группа начала работать.