7. Сокольник
Все шире — круг за кругом — ходит сокол,
Не слыша, как его сокольник кличет…
У. Б. Йейтс [10]
Мать была сокольником.
Стояла на холме и наблюдала за детьми, стремясь оградить их от всего, что казалось ей злом. В закромах ее разума хранились копии наших умов, так что она запросто могла учуять неприятности еще в самом зародыше, подобно тому, как моряки чуют нарождающийся шторм. Еще до того, как отец уехал из Акуре, она то и дело подслушивала за дверью, пытаясь уловить обрывки наших разговоров. Бывало, соберемся мы с братьями в одной комнате, и кто-то один обязательно подкрадется к двери, чтобы проверить, нет ли по ту сторону матери. Если что, мы распахивали дверь — и ловили ее с поличным. Но как хороший сокольник она прекрасно знала нас, своих птенцов, и потому часто успешно за нами шпионила. Она, может, намного раньше поняла, что с Икенной что-то не так, но уж когда он уничтожил календарь М.К.О., почуяла, увидела, ощутила и убедилась: ее старший сын претерпевает метаморфозу. И именно в попытке выяснить, с чего все началось, мать уговорами вынудила Обембе раскрыть подробности той встречи с Абулу.
И хотя Обембе умолчал о том, что было после ухода Абулу, то есть о том, как он, Обембе, рассказал нам, что говорил Абулу, когда над нами пролетал самолет, мать все же охватила чудовищная тревога. Мать то и дело перебивала Обембе, судорожно причитая: «Боже мой, Боже мой», а когда он закончил, встала — кусая губы и заламывая руки. Было видно, что беспокойство съедает ее изнутри. Дрожа всем телом, словно простуженная, мать, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты, а мы с Обембе остались гадать: что с нами сделают братья, если узнают, что мы разболтали наш секрет? И почти тут же мы услышали, как она пеняет им, почему они сразу не рассказали о случившемся. Не успела она выйти из их спальни, как к нам ворвался разгневанный Икенна, желая знать, какой придурок растрепал матери о встрече с Абулу. Обембе стал оправдываться: это мать заставила его во всем признаться; говорил он нарочно громко — чтобы мать слышала и вмешалась. Она и услышала. Пришлось Икенне оставить нас в покое, однако он пообещал наказать нас позже.
Примерно час спустя, немного оправившись, мать собрала нас в гостиной. Она повязала на голову традиционный платок, узел которого свисал с затылка, подобно птичьему хвосту. Это означало, что мать только что молилась.
— Отправляясь на ручей, — заговорила она хриплым надтреснутым голосом, — я беру с собой уду. Наклоняюсь к воде и не разогнусь, пока не наполню сосуд. Затем иду обратно… — Тут Икенна широко и громко зевнул. Мать сделала паузу, пристально посмотрела на него и продолжила: — …иду обратно, к себе домой. Там я опускаю кувшин на пол, но он оказывается пуст.
Она обвела нас взглядом, ожидая, пока до нас дойдет смысл сказанного. Я вообразил, как мать идет к реке, водрузив уду — глиняный кувшин — на голову так, что его со всех сторон поддерживали многослойные кольца враппы. Меня так затянула и тронула эта простая история, а также тон, которым она была рассказана, что мне почти уже не хотелось знать, в чем смысл. Подобные истории, рассказанные в назидание, всегда заключали в себе зерно какого-то смысла, ведь наша мать говорила и думала притчами.
— Вы, дети мои, — снова заговорила она, — утекли из моего уду. Я-то думала, вы со мной, что я несу вас в своем уду, что вы наполняете мою жизнь… — Она вытянула руки и обхватила воображаемый сосуд. — …но я ошибалась. У меня под носом вы ходили на реку и рыбачили там, много недель. Теперь оказывается, что еще дольше вы хранили от меня страшную тайну, а ведь я думала, что вы в безопасности и я пойму, если вам будет грозить беда.
Она покачала головой.
— Вас надо очистить от злых чар Абулу. Сегодня вечером мы идем в церковь, а пока вы все сидите дома, — объявила мать. — Ровно в четыре вместе отправимся на службу.
Мать смотрела на нас, желая убедиться, что мы поняли сказанное ею. Тут из ее комнаты раздался веселый смех Дэвида, который остался там вместе с Нкем.
Мать уже встала и хотела вернуться к себе, но тут Икенна что-то произнес ей вслед.
— А? — переспросила она, резко обернувшись. — Икенна, isi gini — что ты сказал?
— Я сказал, что не пойду с тобой в церковь ни на какое там очищение, — ответил Икенна, переходя на игбо. — Терпеть этого не могу: стоят все эти люди, нависают над тобой, типа зло изгоняют. — Он вскочил из кресла. — Короче, не хочу. Не сидит во мне никакой бес. Все со мной хорошо.
— Икенна, ты что, рассудка лишился? — спросила мать.
— Нет, мама, просто не хочу никуда идти.
— Что? — прокричала мать. — Ике-нна?
— Так и есть, мама, — ответил он. — Мне просто неохота, — он замотал головой, — неохота, мама, biko — пожалуйста. Не хочу идти ни в какую церковь.
Тут со своего места понялся Боджа, который не общался с Икенной с того самого дня, как они поспорили из-за сериала.
— И я не хочу, мама, — сказал он. — Не хочу идти очищаться. Ни мне, ни кому-либо из нас очищение не требуется. Я никуда не пойду.
Мать раскрыла было рот, но слова провалились назад ей в горло — точно человек, что падает с вершины лестницы. Пораженная, она попеременно взирала то на Икенну, то на Боджу.
— Икенна, Боджанонимеокпу, разве мы вас ничему не научили? Вы хотите, чтобы пророчество безумца сбылось? — На раскрытых губах ее набух пузырек слюны и лопнул, когда она заговорила снова: — Икенна, посмотри: ведь ты уже принял его. Откуда, по-твоему, такие перемены в твоем поведении? Ведь ты уже веришь, что тебя убьют братья. И вот ты стоишь передо мной и мне в лицо заявляешь, что тебе не нужны молитвы. Что тебе не нужно очиститься. Неужели годы воспитания, годы наших с Эме усилий ничего вам не дали? А?
Последнее предложение мать прокричала, вскинув руки в театральном жесте. Икенна, тем не менее, с решительностью, с какой можно и врата железные сокрушить, ответил:
— Я знаю только, что никуда не пойду. — Видимо, слова Боджи придали ему еще больше смелости, и он вернулся к себе в спальню. Когда за ним захлопнулась дверь, Боджа встал и отправился в противоположном направлении — в комнату, которую мы делили с Обембе. Мать опустилась в кресло и погрузилась на дно кувшина собственных раздумий. Сидела она, обхватив себя руками, а ее губы двигались, как будто она беззвучно повторяла имя Икенны. Из родительской спальни доносились громкие топот и смех: Дэвид гонял мяч, одновременно пытаясь в одиночку изобразить шумное приветствие стадиона. Под его крики Обембе подошел к матери и сел рядом с ней.
— Мама, мы с Беном пойдем, — сказал он.
Мать взглянула на него сквозь слезы.
— Икенна… и Боджа… теперь чужие нам, — запинаясь, проговорила она и покачала головой. Обембе придвинулся ближе и похлопал ее по плечу длинной худой рукой. — Чужие, — повторила мать.
Все время, что оставалось до похода в церковь, я сидел и думал о происходящем, о том, что Икенна сотворил с собой и с нами из-за видения безумца. Я ведь совершенно забыл о встрече с Абулу, особенно после того как Боджа предупредил нас с Обембе, чтобы мы молчали и никому о ней не рассказывали. Как-то я спросил у Обембе, почему Икенна нас больше не любит. И брат ответил: все из-за той отцовской порки. Тогда я поверил ему, но сейчас стало очевидно, что я был не прав.
Потом, пока мать одевалась в церковь, я смотрел на этажерку в гостиной. Взгляд мой коснулся полки, до самого пола покрытой одеялом пыли и паутины. То были знаки отсутствия нашего отца: пока он жил дома, мы еженедельно по очереди убирались на полках. Прошло всего несколько недель с его отъезда, и мы забросили это занятие, а матери не хватало настойчивости, чтобы принудить нас к уборке. Без отца дом как будто бы сделался больше: словно по волшебству, некие невидимые строители раскрыли его, точно он был бумажный, и раздвинули стены. Когда отец жил с нами, одного его присутствия — даже когда он сидел, уткнувшись в газету или книгу, — хватало, чтобы соблюдались строжайшие правила и мы сохраняли то, что он называл «приличием». Думая о братьях, о том, как они отказались идти в церковь и освободиться от чар или от того, что ими казалось, я затосковал по отцу, и мне отчаянно захотелось, чтобы он вернулся.
Тем вечером я и Обембе отправились с матерью в церковь — Ассамблею Бога, — что располагалась через дорогу, тянувшуюся аж до самой почты. Дэвида мать взяла на руки, а Нкем усадила за спину в слинг из враппы. Чтобы кожа у младшеньких не запрела и не началась потница, мать покрыла их шеи таким слоем присыпки, что они блестели, как у кукол.
Церковь представляла собой просторный зал, по углам которого с потолка спускались провода с лампами. За кафедрой стояла молодая женщина в белом одеянии — кожа у нее была куда светлее, чем у жителей наших краев, — и с иностранным акцентом пела «Великую благодать». Мы бочком продвигались по проходу между скамей; я то и дело натыкался на внимательные взгляды прихожан, и мне стало казаться, что за нами все наблюдают. Подозрения усилились, когда мать подошла к сидевшим позади кафедры пастору с женой и старейшинам и что-то шепнула главе нашей церкви. Наконец, когда девушка в белом допела, пастор — в рубашке с галстуком и брюках на подтяжках — поднялся на амвон.
— Братья и сестры! — произнес он так громко, что колонки возле нас заглохли, и пришлось слушать его голос из динамиков на другой стороне зала. — Прежде чем я продолжу доносить до вас слово Божье, позвольте рассказать о том, что я сейчас узнал: дьявол в обличье Абулу, одержимого бесами самопровозглашенного пророка, который, как все вы знаете, принес столько вреда жителям нашего города, вошел в дом нашего дорогого брата Джеймса Агву. Вы все его знаете, он муж нашей дорогой сестры Паулины Адаку Агву. Кое-кто из вас даже знает, что у него много детей, которых, по словам нашей сестры, уличили в рыбалке на берегу Оми-Алы на Алагбака-стрит.
Удивленная паства едва слышно зашепталась.
— К этим детям подошел Абулу и говорил ложь, — продолжал пастор Коллинз, чуть ли не крича и не выплевывая слова в микрофон. — Братья и сестры, вы сами знаете, что ежели пророчество — не от Бога, то оно — от…
— …дьявола! — в унисон прокричала паства.
— Воистину. А ежели пророчество от дьявола, его надлежит отвергнуть.
— Да! — хором соглашалась толпа.
— Я вас не слышу, — потрясая кулаком, выплюнул в микрофон пастор. — Я говорю: ежели оно от дьявола, то его НАДЛЕЖИТ…
— …отвергнуть! — завопили прихожане, да с таким жаром, словно это был боевой клич. Маленькие дети, которых привели на службу — в том числе и Нкем, — заплакали, должно быть, испугавшись диких криков.
— Мы готовы его отвергнуть?
Паства согласно взревела; громче других звучал голос матери — она продолжала кричать, даже когда остальные замолчали. Я заметил, что из глаз у нее снова текли слезы.
— Так встаньте же и отвергните это пророчество во имя Господа нашего Иисуса Христа.
Люди повскакивали со скамей и ударились в восторженные, истовые молитвы.
* * *
Сколько мать ни старалась исцелить Икенну, усилия пропадали впустую. Пророчество глубоко повлияло на него и, обратившись безумием, со всей силой и яростью, как разгневанный зверь, принялось крушить все вокруг: ломать стены, срывать с них картины, потрошить шкафы и опрокидывать столы — до тех пор, пока все, чем был и чем стал Икенна, не превратилось в жуткий бардак. Страх смерти, которую напророчил Икенне Абулу, стал для моего брата осязаем. Он теперь жил в этом страхе, как в отдельном мире, как в клетке, откуда нет выхода и за пределами которой больше ничего нет.
Я слышал, что человек, чьим сердцем овладел страх, слабеет. Так стало с моим братом, ведь когда страх овладел его сердцем, он много чего лишился: мира, благополучия, отношений, здоровья и даже веры.
В школу Икенна стал ходить один, без Боджи. Вставал рано, часов в семь, и убегал, даже не позавтракав, — лишь бы не пересекаться с Боджей. Потом стал пропускать обеды и ужины, если мать готовила эба или пюре из ямса — блюда, которые едят все вместе, из одной посуды. Он начал чахнуть: его ключицы теперь заметно выпирали, отчетливей выделялись скулы, а белки глаз сделались бледно-желтыми.
Это не укрылось от матери. Она протестовала, просила, запугивала — все без толку. Однажды, незадолго до конца учебного года — в первую неделю июля — она заперла входную дверь и стала требовать, чтобы Икенна позавтракал перед школой. Подавленный — в тот день был экзамен, Икенна умолял выпустить его:
— Разве тело — не мое? Какая тебе забота, поем я или нет? Оставь меня в покое. Дай мне самому решать, что делать.
Он не выдержал и заплакал, но мать не выпускала его, пока он не согласился поесть. Он ел омлет с хлебом, ругая ее и нас всех, говоря, что все в этом доме его ненавидят. Он поклялся однажды — очень скоро — покинуть эти стены и больше не возвращаться.
— Вот увидите, — пригрозил он, утирая глаза тыльной стороной ладони. — Скоро все это завершится, и вы от меня избавитесь. Вот увидите.
— Сам знаешь, это не так, Икенна, — возразила мать. — Мы все тебя любим: я люблю тебя, братья любят тебя. Ты поступаешь так с собой из страха. Страха, который взрастил и выпестовал сам, своими руками. Икенна, ты сам решил поверить в пророчество безумца, этого бродяги, которого даже человеком назвать стыдно. Он ведь не больше, чем… С кем бы я сравнила его? Он не больше, чем рыба. Нет, он даже не больше, чем головастики, которых вы ловили на реке. Головастики. На днях на рынке рассказывали, как он в поле наткнулся на стадо коров. Телята сосали мамкино вымя, и Абулу тоже присосался! — Мать с отвращением перед описанной картиной сплюнула. — Разве можно верить человеку, сосущему коровье вымя? Нет, Икенна, ты сам себя моришь. Тебе некого винить. Даже когда ты отказался молиться за себя, мы молились за тебя. Так что не смей винить никого за то, что по своей воле живешь в пустом страхе.
Икенна слушал, слепо глядя в стену перед собой. На какое-то мгновение даже показалось, что он осознал свою глупость, что слова матери проникли в его измученное сердце и черная кровь страха вытекла оттуда. Икенна молча ел завтрак за общим столом — впервые за долгое время, а закончив, пробормотал: «Спасибо». Мы всегда благодарили родителей за еду, но Икенна уже давно этого не делал. Посуду он отнес на кухню и помыл; мать всегда учила нас мыть посуду, а не оставлять ее на столе или — как поступал в последнее время Икенна — у себя в комнате. Затем он отправился в школу.
Когда он ушел, в гостиной появился Боджа, который уже почистил зубы и ждал, пока Обембе выйдет из ванной. На бедрах у Боджи было полотенце, которым они с Икенной пользовались вместе.
— Боюсь, он исполнит угрозу и уйдет из дому, — сказал он матери.
Мать в это время мыла тряпкой холодильник. Не отрываясь от своего занятия, она покачала головой. Затем, нагнувшись так, что были видны только ноги под дверцей, сказала:
— Не уйдет. Куда ему податься?
— Не знаю, — ответил Боджа. — Просто боюсь, и все.
— Никуда Икенна не денется. Страх не будет длиться вечно, он пройдет, — уверенно проговорила мать. В тот момент она, похоже, и сама в это верила.
Мать не бросала попыток исцелить и защитить Икенну. Помню, одним воскресным днем к нам пришла Ийя Ийябо. Мы как раз ели стручковую фасоль, маринованную в соусе на пальмовом масле. Я заметил, что на улице, рядом с нашим домом, собирается толпа, но нас учили не выбегать и не смотреть на подобные сборища, как поступали прочие дети. Отец предупреждал: у кого-то в толпе может оказаться оружие, и если вдруг начнут стрелять, то нас могут ранить. Вот мы и остались дома — иначе мать наказала бы за проступок или доложила о нем отцу. На следующий день Бодже предстояло пройти два теста: по социологии и истории — двум предметам, которые он терпеть не мог, и потому он сделался вспыльчив. Все ругал исторические личности из учебника, называл их «мертвыми идиотами». Мы с Обембе решили не докучать ему, не вертеться около, когда он в таком состоянии, и сидели в гостиной вместе с матерью. Тогда-то к нам и постучалась соседка.
— А, Ийя Ийябо, — сказала мать, вскакивая на ноги.
— Мама Ике, — приветствовала нашу мать женщина, которую я по-прежнему ненавидел за донос.
— Садись поешь, мы как раз кушаем, — сказала мать.
Нкем протянула к торговке ручонки, и та тотчас же подняла ее.
— Что там случилось? — спросила мать.
— Адеронке, — ответила соседка. — Адеронке убила мужа.
— E-woh! — вскричала мать.
— Wo, bi o se, shele ni — вот как это случилось, — начала соседка. С матерью она частенько переходила на йоруба, которая этот язык понимала прекрасно, но — не считая себя его знатоком — предпочитала на нем не разговаривать. Вместо этого она просила нас говорить на нем от ее имени. — Бийи снова напился и пришел домой голый, — снова переключилась на пиджин Ийя Ийябо. Схватившись за голову, она принялась тоскливо ерзать.
— Прошу тебя, Ийя Ийябо, успокойся и расскажи все.
— Ее pikin, Оньиладун, болен. Муж пришел, она его просила дать денег на лекарство, а он ее давай бить-бить, да pikin — тоже бить.
— Chi-neke! — ахнула мать, прикрывая рот руками.
— Bee ni — так и было, — сказала Ийя Ийябо. — Адеронке страшно, говорит: он бил pikin, говорит: испугалась его, пьяного, говорит: сейчас убьет, думала, вот и шарахнула его стулом.
— Ах, ах, — сбивчиво проронила мать.
— А он умер, — сказала Ийя Ийябо. — Взял вот и умер.
Соседка сидела на полу, упершись затылком в дверь, покачиваясь и подергивая ногами. Мать, парализованная ужасом, обхватила себя руками, а я, набив рот едой, совершенно забыл ее проглотить. Ога Бийи мертв! А ведь я знал его. Он напоминал козла. Безумцем он не был, но — почти всегда пьяный — рычал и ходил, еле переставляя ноги. Мы встречали его по утрам, по пути в школу — еще трезвого; зато вечером он уже шатался по улицам датый.
— Знаешь, — сказала Мама Ийябо, утирая слезы, — вряд ли она понимала, что творит.
— Ты о чем? — спросила мать.
— Na это все тот псих Абулу. Сказал: тебя убьет, что больше всего ценишь. И вот жена взяла да и убила его.
Ошарашенная, мать обернулась и посмотрела на нас с Боджей и Обембе, прямо в наши широко раскрытые глаза. Послышался скрип стула, тихонько приоткрылась дверь соседней комнаты, и кто-то вошел в гостиную. Даже не оборачиваясь, я догадался, кто это. Догадались все — и мать, и мои братья, — что пришел Икенна.
— Нет-нет, — громко сказала мать. — Не говори этих глупостей, не говори такого в моем доме.
— А что…
— Сказано тебе: не говори! — прокричала мать. — Ты правда веришь, что этот полоумный видит будущее? Как?!
— Но, Мама Ике, — забормотала соседка, — na все говорят, что он…
— Нет, — отрезала мать. — Где сейчас Адеронке?
— В участке.
Мать покачала головой.
— Ее арестовали, — добавила Ийя Ийябо.
— Идем поговорим снаружи, — позвала ее мать.
Соседка поднялась на ноги, и они с матерью — и увязавшейся следом Нкем — вышли на улицу. Икенна же остался стоять на месте, и взгляд его был пуст, словно у куклы. Потом он вдруг схватился за живот и устремился в ванную, где его громко стошнило в раковину. Тогда-то и началась его болезнь, страх лишил его здоровья. Кажется, что именно рассказ о смерти соседа-пьяницы окончательно убедил Икенну в непогрешимости пророческих способностей Абулу — и дым появился там, где огня еще не было.
Спустя несколько дней, субботним утром, мы все завтракали за общим столом, ели жареный ямс и кукурузное пюре. Икенна забрал свою порцию к себе в комнату, а потом вдруг выбежал, кряхтя и хватаясь за живот. Не успели мы ничего сообразить, как извергнутая пища приземлилась на плиточный пол позади синего кресла, которое мы называли Отцовским троном. Икенна торопился в ванную, но не совладал с силой, что гнала его опорожнить желудок. На полпути он рухнул на колено, скрывшись по пояс за спинкой кресла, и его снова стошнило.
— Икенна, Икенна! — кинулась к нему из кухни мать и попыталась его поднять. Икенна стал возражать, говорить, что все хорошо, хотя сам был бледен и выглядел нездорово.
— Что с тобой, Икенна? Когда это началось? — спросила мать, когда он наконец-то успокоился, но больше Икенна говорить ничего не стал.
— Икенна, ну почему ты не скажешь? Почему? Почему же?
— Не знаю, — пробормотал он. — Пусти, пожалуйста. Мне надо умыться.
Мать выпустила его руку, и Икенна пошел в ванную. Боджа произнес ему вслед:
— Бедный Ике.
Я повторил за ним, и Обембе — тоже. Давид сказал то же самое. И хотя Икенна никак не ответил на выражение сочувствия, дверью он хлопать не стал — аккуратненько закрыл на защелку.
Боджа тут же метнулся на кухню и вернулся с веником — пучком пальмовых волокон, туго перетянутых шнуром, — и совком. При виде его расторопности мать растрогалась.
— Икенна, ты живешь в страхе, что тебя убьет один из братьев, — стараясь перекричать шум воды, обратилась мать к нашему брату, — но ты посмотри на них…
— Нет-нет-нет, Nne, не говори, прошу тебя… — принялся умолять Боджа.
— Оставь, дай мне сказать ему, — ответила мать. — Икенна, выйди и посмотри на них. Просто выйди и посмотри…
Боджа возражал, что Икенна не захочет слушать, как он убирает рвоту с пола, но мать была непреклонна.
— Посмотри, как братья плачут о тебе, — продолжала она. — Смотри, как они прибирают за тобой. Выйди и взгляни на своих «врагов», как они заботятся о тебе, даже против твоей воли.
Наверное, из-за ее речи Икенна в тот день так долго проторчал в ванной. Но вот наконец он вышел, с полотенцем на бедрах. Боджа к тому времени все убрал и даже протер тряпкой пол, стену и спинку кресла — в тех местах, где подсыхала рвота. А мать все спрыснула антисептиком. Потом она заставила Икенну сходить к врачу, пригрозив, что в случае отказа позвонит отцу. Все, что касалось здоровья, отец воспринимал очень серьезно; Икенна знал об этом и потому сдался.
К моему ужасу, спустя несколько часов мать вернулась одна. Оказалось, у Икенны брюшной тиф, и его положили в больницу, прописали внутривенные уколы. Мы с Обембе в страхе расплакались, и мать принялась утешать нас, говоря, что завтра же Икенну выпишут и все с ним будет хорошо.
Однако меня не оставлял страх, что с Икенной скоро случится беда. В школе я ни с кем не общался, дрался, когда меня задирали, пока наконец не заработал порку. Редкое дело, ведь я, вообще-то, был ребенком покладистым и слушался не только родителей, но и учителей: жутко боялся телесных наказаний и всячески старался их избегать. Однако с братом моим творилось что-то неладное, и от горя я исполнился негодования. Особенно это чувство вызывала у меня школа и все, что было с ней связано. Пропала надежда на спасение брата; я боялся за него.
Яд, лишив Икенну здоровья и благополучия, далее забрал веру. Три раза подряд он пропустил воскресную службу, сказываясь больным, и еще одну — из-за того, что пролежал две ночи в больнице. И вот утром, перед очередным походом в церковь — видимо, осмелев после новостей о том, что отец отправился на трехмесячное обучение в Гану и в это время не сможет навещать нас, — он заявил, что остается дома.
— Уж не ослышалась ли я, Икенна? — переспросила мать.
— Нет, не ослышалась, — с нажимом отвечал Икенна. — Послушай, мама, я — ученый и в Бога больше не верю.
— Что? — вскричала мать и попятилась, словно наступила на колючку. — Что ты сказал?
Икенна не решался повторить свои слова и только хмурился.
— Я тебя спрашиваю: что ты сказал? — сказала мать.
— Я говорю, что я ученый, — ответил мой брат; слово «ученый» ему пришлось произнести на английском, ведь в игбо нет такого понятия. Голос его при этом звучал вызывающе.
— И? — Последовала тишина, и мать поторопила Икенну: — Ты договаривай. Закончи это гнусное предложение. — Направив палец ему прямо в лицо, она повысила голос: — Послушай меня, Икенна, уж чего мы с Эме никогда не потерпим, так это ребенка-атеиста. Никогда!
Она цыкнула и защелкала над головой пальцами, чтобы не накликать этакой беды.
— Значит так, Икенна, если хочешь оставаться членом нашей семьи и есть с нами за одним столом, то поднимайся с кровати, а не то мы с тобой влезем в одни брюки.
Угроза подействовала. Выражение «влезем в одни брюки» мать употребляла лишь тогда, когда гнев ее достигал предела. Она сходила в свою комнату и вернулась, намотав на запястье один из старых отцовских ремней, готовая пороть Икенну — чего она, кстати, почти никогда не делала. При виде ремня Икенна вылез из кровати и поплелся в ванную мыться и готовиться к службе.
На обратном пути из церкви Икенна шел впереди — чтобы мать не цеплялась к нему на людях. Да и просто потому, что она обычно давала ему ключи от ворот и входной двери. Сама она после службы редко шла домой сразу: либо оставалась с малышами в церкви на собрание прихожанок, либо шла к кому-нибудь в гости, либо что-то еще. Как только мать скрылась из виду, Икенна ускорил шаг. Мы шли за ним молча. Икенна зачем-то выбрал самую длинную дорогу, по Иджока-стрит, на которой жили бедняки, в дешевых домах — большей частью без отделки — и деревянных лачугах. В этом грязном районе практически на каждом углу играли дети. На широкой площади с колоннами скакали маленькие девочки. Мальчик — не старше трех, скрючившись, сидел над пирамидкой из коричневатых колбасок, которая все продолжала расти. Когда мягкая и зловонная пирамидка была готова, он побежал играть дальше — тыча в землю палкой и не обращая внимания на рой мух, вьющихся вокруг его зада. Мы с братьями сплюнули в грязь и тут же, повинуясь глубинному инстинкту, поспешили затоптать плевки сандалиями. Боджа так еще и принялся обзывать мальчишку и его соседей: «Свиньи, свиньи». Обембе, пока затаптывал свой плевок, отстал. Делали мы все это потому, что у игбо есть такое поверье: если беременная женщина наступит на плевок мужчины, он навсегда останется импотентом. Как я это понимал в те годы, у него должно было волшебным образом исчезнуть достоинство.
Улица и впрямь была грязная, и здесь жил с родителями наш друг Кайоде — в недостроенном двухэтажном доме, где полностью доделали только пол. Над верхним этажом высились бетонные столбы, из которых, подобно костям, торчали прутья арматуры. По двору были разбросаны замшелые строительные блоки. По всему каркасу дома и в дырках кирпичных стен гнездились ящерицы и сцинки. Они бегали повсюду. Кайоде рассказывал, что однажды мать нашла дохлую ящерицу в бочке с питьевой водой на кухне. Рептилия пролежала там несколько дней, никем не замеченная, пока вкус у воды не испортился. Мать выплеснула воду на землю, и мертвая ящерица оказалась перед ними в большой луже. Голова у нее разбухла вдвое, и труп ее — как у всякой утопшей твари — уже начал разлагаться.
В этом районе почти на каждом углу громоздились кучи мусора, они словно вгрызались в стены и ползли в сторону дорог. Кое-где в открытые сточные трубы набилась грязь, темная и ядовитая, точно опухоль. Грязь удавьими кольцами обвивала опоры пешеходных мостов; как птичьи гнезда, набивалась между киосками на обочине; гнила в ямках в земле и на заселенных участках. И над всем этим висел затхлый воздух, связывая дома невидимой сетью зловония.
Солнце немилосердно палило, и люди скрывались от жары под тенистыми кронами деревьев. На обочине женщина стояла под деревянным навесом и жарила рыбу в сковородке на очаге. Клубы дыма ровно поднимались вверх с двух сторон, а затем текли в нашу сторону. Тогда мы перешли улицу, пройдя между припаркованным грузовиком и верандой — в открытую дверь я мельком разглядел интерьер дома: на коричневом диване сидели двое мужчин; они о чем-то беседовали, активно жестикулируя, в то время как их обдувал напольный вентилятор с вращающейся головкой. У самой веранды под стол забились коза с козлятами, обложенные черными катышками собственных фекалий.
Наконец мы дошли до дома и остановились у ворот.
— Я сегодня видел, как Абулу прямо во время службы пытался зайти в церковь, — сказал Боджа, пока Икенна готовился отпереть замок, — но он был голый, и его не впустили.
Боджа вошел в число церковных барабанщиков. Играли они посменно, и сегодня был как раз его день. Боджа просидел всю службу возле алтаря и поэтому сумел разглядеть, как Абулу ломится в церковь через заднюю дверь. Икенна тем временем закончил рыться в кармане и выворачивал его, потому что ключ запутался в сплетении ниток из швов и в руки не давался. Изнанка кармана давно потемнела от чернильных пятен, а на землю, словно пыль, сыпалась мелкая арахисовая шелуха. Распутать нитки не получилось, и тогда Икенна просто рванул ключи со всей силой. Карман порвался. Икенна уже поворачивал ключ в замочной скважине, когда Боджа произнес:
— Ике, я знаю, ты веришь в пророчество, но ты ведь понимаешь: мы дети Божьи…
— А он — пророк, — отрывисто парировал Икенна.
Наконец он открыл дверь, а когда вынимал ключ, Боджа продолжил:
— Да, но не Божий.
— Ты-то откуда знаешь? — отрезал Икенна, обернувшись. — Я спрашиваю: ты откуда знаешь?
— Не Божий, и все тут, я просто уверен в этом, Ике.
— Докажи. А? Чем докажешь?
Боджа молчал. Икенна посмотрел куда-то вдаль поверх наших голов. Проследив за его взглядом, мы увидели вдали воздушного змея — тот парил, сотканный из лоскутов полиэтилена.
— Сказанное им не может сбыться, — не сдавался Боджа. — Послушай, он упоминал красную реку. Говорил: ты поплывешь по красной реке. Разве бывают красные реки? — Он развел руками и посмотрел на нас, как бы прося поддержки. Обембе кивнул. — Он псих, Ике. Сам не понимает, что говорит.
Боджа приблизился к Икенне и в неожиданном порыве храбрости положил руку ему на плечо.
— Поверь мне, Ике, поверь, — произнес он, тормоша Икенну, словно пытаясь развалить гору страха, что выросла глубоко в душе брата.
Икенна стоял, потупив взор, и было похоже, что слова Боджи его тронули. На мгновение нам показалось, что есть еще надежда вернуть прежнего Икенну. Как и Бодже, мне захотелось успокоить его, но меня опередил Обембе.
— Боджа… прав, — запинаясь, произнес он. — Никто из нас тебя не убьет. Мы ведь — Ике, ты послушай, — мы ведь даже не настоящие рыбаки. Абулу сказал, что тебя рыбак убьет, Ике, но мы-то на самом деле не рыбаки.
Икенна взглянул на Обембе, и по выражению его лица было ясно, что он явно смущен услышанным. На глазах у него выступили слезы. Пришел мой черед говорить.
— Мы не убьем тебя, Ике, ведь ты сильнее и крупнее нас, — произнес я, призвав на помощь всю свою выдержку. Мне нужно было сказать хоть что-то… Непонятно откуда появилась смелость, но я схватил Икенну за руку. — Брат Ике, ты говоришь: мы ненавидим тебя — но это не так. Мы любим тебя очень-очень, больше всех на свете. — И хотя у меня перехватило горло, я все же произнес, как можно спокойнее: — Мы любим тебя даже больше, чем папу с мамой.
Я отошел и посмотрел на Боджу — тот кивал. Икенна растерялся. Наши слова подействовали на него, и впервые за несколько недель мы с братьями наконец встретились с ним глазами. Его глаза покраснели; на бледном лице застыло неопределенное выражение, такое странное, что именно его я вспоминаю чаще всего, когда думаю об Икенне.
Мы все с нетерпением ждали, словно чуда, что он скажет, но Икенна, будто дух его какой дернул, убежал к себе в комнату. И уже оттуда проорал:
— Больше не доставайте меня! Занимайтесь своими делами и не лезьте ко мне. Предупреждаю: не лезьте!
* * *
Страх, лишив Икенну благополучия, забрав здоровье и веру, разрушил и отношения с близкими, а ближе нас, братьев, у него никого не было. Казалось, его внутренняя борьба затянулась и он хотел поскорей со всем покончить. Торопил события, чтобы пророчество поскорее сбылось, и потому старался всячески нам навредить. Спустя два дня после того, как мы попытались утешить Икенну, мы проснулись и обнаружили, что он уничтожил еще одну из наших ценностей: выпуск «Акуре геральд» от 15 июня 1993 года. В газете, на первой странице, был помещен снимок Икенны; заголовок гласил: «Юный герой спасает младших братьев». Наши с Боджей и Обембе фотографии располагались в маленькой прямоугольной рамке над портретом Икенны в полный рост и под названием газеты. Этот выпуск не имел цены, он был нашей медалью почета, и мы дорожили им даже больше, чем календарем М.К.О. Было время, когда Икенна мог и убить за него. В статье рассказывалось, как он спас нас во время кровопролитных политических беспорядков, которые радикальным образом изменили Акуре.
В тот исторический день — прошло от силы два месяца после нашей встречи с М.К.О. — мы были в школе. На улице вдруг непрерывно загудели машины. Я вместе с другими шестилетками сидел в классе, даже не понимая, что в Акуре — да и по всей Нигерии — назревает серьезный конфликт. От отца я слышал, что в прошлом уже была какая-то война. Он упоминал ее мимоходом: вот до войны было так-то и так-то, — и дальше говорил о чем-то, что с войной связано не было, заканчивая иногда оборотом типа «а потом вмешалась война, и…» Случалось, отчитывая нас за лень или слабохарактерность, он рассказывал, как десятилетним мальчишкой натерпелся лишений. В войну ему пришлось самому добывать пропитание, охотиться, кормить мать — когда в деревню нагрянули нигерийские военные и им пришлось спасаться в лесу Огбути. Больше отец, кстати, ни о чем, что происходило собственно в войну, не рассказывал. Иногда, наоборот, он говорил о чем-то, что было «после войны» и что тоже никак с самой войной связано не было.
Учительница пропала из класса почти сразу, едва начались беспорядки и засигналили машины на улице. Следом за ней устремились на выход мои однокашники: они бежали, плача и зовя маму. В нашей школе было три этажа; детский сад и моя дошкольная группа располагались на первом, а классы постарше — на втором и третьем. В окно я разглядел множество машин: какие-то стояли с раскрытыми дверцами, какие-то отъезжали, другие — парковались. Я сидел и ждал, пока за мной, как положено, придет отец. Однако вместо него появился Боджа — он звал меня. Я откликнулся и, прихватив портфель и бутылку воды, пошел к нему.
— Идем, пошли домой, — сказал Боджа, пробираясь ко мне между рядами парт.
— Зачем? Давай папу дождемся, — возразил я, оглядываясь.
— Папа не придет, — ответил Боджа и приложил к губам указательный палец, призывая к тишине.
Он повел меня за руку прочь из класса. Мы побежали между нарушенными рядами деревянных столов и стульев, которые еще недавно находились в идеальном порядке. Под перевернутым стулом лежал разбитый мальчишечий контейнер для еды; содержимое: пожелтевший рис и рыба — разлетелось по полу.
Внешний мир словно бы распилили надвое, и мы оказались у края расселины. Я высвободил руку и хотел вернуться в класс, дождаться отца.
— Дурак, ты что делаешь? — вскричал Боджа. — В городе погром, людей убивают. Пошли домой!
— Надо папу дождаться, — ответил я, нерешительно следуя за ним.
— Нет, нельзя ждать, — возразил Боджа. — Если погромщики ворвутся в школу, то сразу нас узнают. Мы же парни М.К.О., дети надежды девяносто третьего. Враги. Нам больше, чем остальным, грозит опасность.
Тогда-то моя решимость разбилась вдребезги, я испугался. У ворот столпились школьники постарше — они спешили выбраться, но мы направились в другую сторону. Перебежали через поваленный забор и дальше — через пальмовую аллею. Икенна и Обембе ждали нас в кустах за деревом. И мы побежали все вместе.
Под ногами хрустели ползучие растения, в легкие врывался воздух. Через несколько минут кустарник выплюнул нас на узкую тропинку, в которой Обембе моментально признал Исоло-стрит.
Но улица была почти пуста. Мы бежали мимо рынка, на котором продавали пиломатериалы и где в обычное время нам приходилось зажимать уши ладонями — из-за оглушительного рева станков. У горы опилок стояли нагруженные лесом ветхие грузовики, а вот людей нигде видно не было. Широкая дорога разделялась надвое длинным отбойником шириной где-то в три моих стопы от пятки до носка. Эта дорога вела к Центральному банку Нигерии; Икенна предложил идти к нему, потому что это было ближайшее место с вооруженной охраной, где мы могли укрыться — ведь там работал отец. Икенна убедил нас: если не пойдем в банк, нас убьют люди хунты, устроившие охоту на сторонников М.К.О. здесь, в Акуре. Дорога была завалена вещами тех, кто бежал от резни, словно из самолета с большой высоты на город просыпался багаж.
Мы перешли улицу и когда поравнялись с обнесенным забором домом, во дворе которого росло много деревьев, на дороге показалась машина, битком набитая людьми, — она неслась с адской скоростью. Едва она исчезла вдали, с улицы, по которой мы пришли, вылетел синий «Мерседес-Бенц»; на переднем сиденье сидела моя одноклассница, Моджисола. Она махнула мне рукой, я помахал ей, но машина не остановилась.
— Идем, — позвал Икенна, когда машина скрылась из виду. — В школе нельзя было оставаться. В нас узнали бы парней М.К.О., и мы оказались бы в беде. Пойдем по этой дороге.
Он указал вперед и тут же завертел головой по сторонам, словно услышал то, чего не слышали мы.
Все яркие детали погрома, все запахи, сопровождавшие его, наполнили меня настоящим страхом смерти. Мы уже приблизились к повороту, когда Икенна закричал:
— Нет-нет, стойте! Нельзя нам идти по магистрали, на ней опасно.
Тогда мы снова пересекли улицу, вышли к крупному торговому ряду, обрамленному лавками, которые были закрыты все до одной. В одной из них дверь была выбита, и на петлях опасно болтались куски сломанных досок, утканные гвоздями. Нам пришлось остановиться где-то между закрытым баром, возле которого громоздились одна на другой ящики с пивом, и фургоном, обклеенным плакатами с рекламой: «Стар Лагер», «33», «Гиннесс»… Откуда-то раздался громкий крик о помощи на йоруба. Из одного магазина выбежал человек и устремился к дороге, ведущей в школу. И без того осязаемый страх сделался еще сильнее.
Миновав свалку, мы вышли на какую-то улицу и увидели горящий дом. На веранде лежал труп мужчины. Икенна поспешил укрыться за пылающим домом, и мы, дрожа, последовали его примеру. Это был первый раз, когда я — да, наверное, и мои братья тоже, — увидел мертвеца. Сердце ускорило бег, и я вдруг ощутил, как у меня теплеет между ног и с форменных шортиков что-то капает. Опустив глаза, я понял, что обмочился, и, дрожа, смотрел, как падают на землю последние капли. Мимо прошла толпа людей, вооруженных дубинками и мачете. На ходу они озирались по сторонам и скандировали:
— Смерть Бабангиде, власть — Абиоле!
И пока эти люди не скрылись из виду, мы с братьями сидели на корточках, точно лягушки, и хранили молчание камней. Наконец мы отползли за один дом и нашли там фургон, припаркованный у заднего двора. Дверь с водительской стороны была открыта, и внутри лежал мертвец.
По одежде — длинному и широкому сенегальскому наряду — мы распознали в покойнике северянина. Северян приверженцы М.К.О. преследовали в первую очередь: они использовали беспорядки для разборок между западом — откуда был родом Абиола — и севером, родиной генерала Бабангиды, военного диктатора.
Внезапно Икенна — и откуда у него только взялась такая сила? — выбросил мертвеца из кабины. Мертвец упал с глухим стуком, и на землю из ран на лице брызнула кровь Я вскрикнул и заплакал.
— Тихо, Бен! — зарычал на меня Боджа, но я не мог остановиться: мне было очень страшно.
Икенна забрался на водительское место, Боджа сел рядом с ним. Мы с Обембе — позади, на пассажирских сиденьях.
— Поехали, — сказал Икенна. — К папе на работу. Быстрее, закрывайте двери! — прикрикнул он. Затем повернул ключ зажигания в замке под крупным рулем, и двигатель, протяжно застонав, ожил и заревел.
— Ике, ты водить умеешь? — дрожа, спросил Обембе.
— Да, — ответил Икенна. — Папа недавно научил.
Он дал газу, машина сделала рывок назад встала. Мотор заглох. Икенна хотел снова завести его, но тут мы расслышали неподалеку выстрелы и замерли.
— Икенна, пожалуйста, едем, — простонал Обембе, плача и нетерпеливо хлопая в ладоши. — Ты увел нас из школы, а теперь что? Мы умрем?
В тот день Акуре был опален: кругом горели костры и машины. Мы уже добрались до Ошинле-стрит — на востоке города, — когда мимо промчался военный фургон, полный вооруженных до зубов солдат. Один из них заметил, что у нас за рулем — мальчишка, похлопал товарища по плечу и указал в нашу сторону, однако их машина не остановилась. Икенна вел ровно, повышая передачу, лишь когда похожая на часовую красная стрелка тахометра приближалась к более крупной отметке. Так водил и наш отец, отвозя нас в школу, а Икенна всегда сидел рядом с ним на переднем сиденье. Мы приблизились к нужной дороге, стараясь держаться обочины, и вот наконец Боджа прочитал на одном из дорожных указателей: «Олуватуйи-стрит», а снизу был еще один, поменьше: «Центральный банк Нигерии». Мы поняли, что опасность миновала, и мы выжили в волнениях 1993 года, когда в Акуре погибло больше сотни человек. 12 июня навсегда вошло в историю Нигерии. Каждый год с приближением этой даты казалось, будто в город с порывами северного ветра приходит отряд из тысячи невидимых хирургов, вооруженных скальпелями, трепанами, иглами и необычными обезболивающими. С наступлением ночи они принимались за безумную лоботомию душ, делая быстрые и безболезненные надрезы, а с рассветом исчезая — пока не проявились эффекты операций. Люди пробуждались, дрожа всем телом, исполненные тревоги; их сердца пульсировали в страхе, головы тяжелели от воспоминаний об утрате, из глаз лились слезы, губы шевелились в немых молитвах. Горожане становились похожи на размытые карандашные рисунки в помятом детском альбоме, которые ждут, когда по ним пройдутся ластиком. Мрачный город уходил в себя, сжимался, точно испуганная улитка. С первыми лучами бледного рассветного солнца северяне покидали Акуре, магазины закрывались, церкви собирали прихожан на молебны о мире, а хрупкий старик, в которого часто на этот месяц превращался Акуре, ждал, когда же злополучный день пройдет.
* * *
То, что Икенна уничтожил газету, глубоко потрясло Боджу. Он даже аппетит потерял. Снова и снова твердил он мне и Обембе, что Икенну пора остановить.
— Так больше продолжаться не может, — не унимался Боджа. — Икенна из ума выжил. Спятил.
В следующий вторник, когда ясное небо обнажило зубы, мы с Обембе всё еще спали, потому что до глубокой ночи травили байки. Но мы тут же проснулись, когда дверь спальни резко распахнулась. На пороге комнаты стоял Боджа. Он-то спал в гостиной, куда перебрался после первой драки с Икенной. Боджа выглядел угрюмым и отстраненным; он весь почесывался и скрипел зубами.
— Москиты чуть не сожрали, — пожаловался он. — Достало, как со мной Икенна обращается. Достало!
Он произнес это так громко, что я испугался, как бы не услышал Икенна. Сердце принялось колотиться, и я взглянул на Обембе — тот смотрел на дверь. Он, как и я, ждал, не войдет ли в нее еще кто-то.
— Бесит, что он меня в мою же комнату не пускает, — продолжал Боджа. — Представляете? В мою же, — похлопал он себя по груди, — комнату не пускает. Ее нам папа с мамой выделили.
Он снял футболку и показал следы от укусов. Хоть он и был ниже Икенны ростом, но почти не уступал ему в зрелости: на груди начинали появляться первые волосы, а в подмышках они росли уже давно. От пупка в трусы тянулась темная полоска.
— А что, в гостиной так плохо? — спросил я, надеясь успокоить Боджу. Мне не хотелось продолжать эти разговоры, потому что нас мог услышать Икенна.
— Еще как! — громче произнес Боджа. — Ненавижу его за это, ненавижу! Там вообще спать невозможно!
Обембе опасливо взглянул на меня — его тоже снедал страх. Слова, которые проронил Боджа, были точно фарфоровое изделие — вот оно упало, и осколки разлетелись во все стороны. Мы с Обембе понимали, что что-то назревает. Понимал это и Боджа: он сел и обхватил голову руками. Прошло всего несколько минут, и с громким скрипом открылась дверь соседней спальни, послышались шаги. К нам вошел Икенна.
— Значит, ненавидишь меня? — тихо спросил он.
Боджа, ничего не отвечая, уставился в окно. Уязвленный, со слезами на глазах, Икенна аккуратно прикрыл дверь и прошел в глубь комнаты. Затем, метнув в Боджу копье презрительного взгляда, скинул футболку. Так поступали мальчишки в нашем городе, когда собирались драться.
— Так ты сказал это или нет?! — прокричал Икенна, но ответа дожидаться не стал и спихнул Боджу со стула.
Вскрикнув, Боджа почти сразу же вскочил на ноги. Бурно дыша, он прокричал:
— Да, да, я ненавижу тебя, Ике! Ненавижу!
Почти всегда, вспоминая эти мгновения, я молю память остановиться и больше ничего мне не показывать, но все тщетно: я снова вижу, как, услышав ответ Боджи, Икенна некоторое время стоит неподвижно, а его губы беззвучно шевелятся. И вот наконец с них слетает:
— Ты меня ненавидишь, Боджа.
В эти слова Икенна вложил столько чувства, что его лицо озарилось облегчением. Потом он улыбнулся и, сморгнув слезу, кивнул.
— Так и знал, я так и знал. Просто все это время позволял дурачить себя. — Он покачал головой. — Вот почему ты выбросил мой паспорт в колодец.
Тут на лице Боджи отразился ужас. Он хотел было что-то сказать, но Икенна перебил его, заговорив еще громче и переключившись при этом с йоруба на игбо:
— Стой! Если бы не твоя подлость, я был бы сейчас в Канаде и моя жизнь была бы лучше.
Он словно бы хлестал Боджу каждым словом, каждым законченным предложением, а тот лишь ахал, раскрывал рот, пытаясь оправдываться, но всякий раз Икенна затыкал его своим «Стой!» или «Слушай меня!». Он продолжал, рассказывая, как странные сны подтверждали его подозрения: в одном из них Боджа гнался за ним с пистолетом. Тут лицо Боджи перекосило, и оно все покраснело от потрясения и беспомощности, а Икенна сказал:
— Теперь-то я знаю, и дух мой подтверждает, как сильно ты меня ненавидишь.
Боджа вприпрыжку направился к двери, но остановился, когда Икенна произнес:
— Я сразу понял, как только Абулу заговорил о рыбаке, что рыбак этот — ты. И никто иной.
Боджа понурил голову, точно пристыженный, и слушал.
— Я ничуть не удивлен твоему признанию. Ты меня всегда ненавидел. Вот только ты своего не добьешься! — внезапно и с яростью добавил Икенна.
Он накинулся на Боджу и ударил его по лицу. Боджа упал и стукнулся головой о стоявший на полу металлический ящик Обембе. Раздался громкий звон, Боджа закричал от боли и засучил ногами. Икенна, пораженный, попятился, словно от края бездны, а на пороге комнаты развернулся и побежал.
Обембе тут же кинулся к Бодже. Резко остановился и выкрикнул:
— Иисусе!
Я не сразу разглядел то, что успели заметить Икенна и Обембе, а дело было вот в чем: кровь разлилась по ящику и стекала на пол.
Встревоженный, Обембе выбежал из комнаты, и я — за ним. Мы нашли мать в саду: она, держа в руках тяпку и плетеную корзину, в которой лежало несколько помидоров, беседовала с Ийя Ийябо. Мы позвали их. Когда они зашли к нам в комнату, то ужаснулись. Боджа больше не выл, а лежал тихо, точно мертвый, спрятав лицо в окровавленных ладонях. Увидев его таким, мать разрыдалась.
— Скорее, отнесем его в клинику Кунле, — подсказала ей Мама Ийябо.
Донельзя взволнованная, мать быстро переоделась в блузку и длинную юбку. Соседка помогла ей взвалить Боджу на плечо. Наш брат висел тряпочкой; слепо глядя в пустоту, он тихонько постанывал.
— Если с ним что случится, — обратилась мать к соседке, — что скажет Икенна? Что родного брата убил?
— Olohun maje! Не дай Бог! — сплюнула Ийя Ийябо. — Мама Ике, разве можно из-за такого пустяка допускать подобные мысли? Они же просто мальчишки, им свойственно так вести себя. Не надо так думать. Понесли его в больницу.
Когда они ушли, я различил капающий звук. Это кровь собиралась в лужицу под ящиком. Потрясенный увиденным, я сел на кровать и погрузился в беспокойные мысли о том случае, о котором вспомнил Икенна. Хотя мне тогда и было примерно четыре года, я ничего не забыл.
Из Канады вернулся друг отца, мистер Байо. До этого он обещал забрать Икенну с собой. Сделал ему паспорт и канадскую визу. Утром, когда Икенна должен был ехать с отцом в Лагос и там сесть с мистером Байо на самолет, документы пропали. Икенна держал паспорт в нагрудном кармане дорожной куртки, а куртку повесил в шкаф, который делил с Боджей. Так вот, в кармане паспорта не нашлось. Они уже опаздывали, и отец в ярости бросился искать паспорт по всему дому. Но его нигде не было. Опасаясь, что самолет улетит без Икенны и что придется заново оформлять все документы, отец разозлился еще сильней. Он уже хотел побить Икенну за безалаберность, но тут Боджа, спрятавшись за спиной матери, где отец не достал бы его, признался, что это он стащил паспорт. «Зачем? — спросил отец. — И где же тогда паспорт?» Боджа, заметно дрожа, ответил: «В колодце». Затем добавил, что выбросил его туда накануне вечером, не желая отпускать Икенну.
Отец, как ужаленный, метнулся к колодцу, но на поверхности воды плавали только клочки паспорта — документ уже было не восстановить. Схватившись за голову, отец задрожал. Затем — будто дух в него какой вселился — бросился к мандариновому дереву и, отломив от него ветку, побежал назад в дом. Он уже хотел пороть Боджу, но тут вмешался Икенна: якобы это он велел братишке порвать паспорт и выбросить, потому что не хотел уезжать один. Они с Боджей решили, что вместе поедут в Канаду, когда подрастут. И хотя позднее мне (да и родителям) стало ясно, что это — ложь, отец сильно впечатлился поступком, который Икенна принял за выражение любви и который позднее — претерпев метаморфозу — интерпретировал как проявление лютой ненависти.
Когда мать с Боджей наконец пришли из больницы, Боджа, казалось, находился в милях от своего тела. Голову ему перевязали: на затылке, где и была рана, из-под окровавленного бинта высовывалась вата. Сердце у меня упало, и я содрогнулся при мысли, сколько крови он потерял и как ему больно. Я тщился понять, что случилось и что происходит: слишком все было сложно.
На остаток дня мать превратилась в подобие фугаса и взрывалась всякий раз, стоило приблизиться к ней хоть на дюйм. Позднее, готовя на ужин эба, она стала разговаривать сама с собой. Жаловалась, что просила отца перевестись обратно в Акуре или забрать нас к себе, а он так ничего и не сделал, даже к начальству не обратился. И вот теперь, причитала она, ее дети разбивают друг другу головы. Икенна, продолжала мать, стал для нее чужим. Ее губы не переставали шевелиться, даже когда она накрывала на стол, а мы занимали места на наших деревянных обеденных стульях. А когда мать поставила последний предмет — чашу для мытья рук, — то расплакалась.
В ту ночь наш дом погрузился в тишину и страх. Мы с Обембе отправились к себе пораньше, и Дэвид — опасаясь оставаться с раздраженной матерью — последовал за нами. Я долго не мог заснуть и прислушивался, не пришел ли Икенна, но все было тихо. Втайне я даже надеялся, что до утра он домой не вернется. С одной стороны, я боялся ярости матери, того, что она сделает с Икенной. С другой — слов Боджи, которые он произнес по возвращении из больницы: с него довольно.
— Обещаю, — говорил Боджа, облизнув кончик указательного пальца в традиционном жесте дающего клятву, — больше он меня из комнаты не выставит.
В подтверждение своих слов он улегся на свою кровать. Я боялся, что будет, когда Икенна вернется и застанет его там. Меня одолевало дурное предчувствие, что Боджа когда-нибудь все же отомстит за обиды. Тело мое уже изнемогало, пресыщенное событиями дня, однако я все размышлял, как глубоко проникла отрава в душу Икенны и к чему это приведет.