Глава 10
Лес Розенблюма. – Я в должности лесника. – Домик в лесу. – «Он по миру пойдёт!" – Адвокаты. – Доброжинский. – Одежда на немецкий лад. – Письмо отца. – Брюки. – Моё письмо. – Новый спор с отцом.
К тому времени Розенблюм недорого - за восемьсот рублей - купил лес, вёрст в десяти от нас. Это был густой лес, более полверсты в длину и около четверти версты в ширину – лес на дрова и лес строительный. Меня Роземблюм назначил продавать лес окрестным крестьянам отдельными участками. Договорились, что три дня в неделю – в понедельник, среду и четверг – я буду продавать лес. Я объезжал в базарный день три окрестных города – Кринки, Амдур и Соколку, с двумя десятскими: один бил молотком в медную тарелку, а другой объявлял собравшимся крестьянам о продаже трижды в неделю местного леса на дрова.
Крестьяне с телегами и топорами были уже в лесу. Я им продавал деревья, и они их рубили. В первый день со мной ещё был Розенблюм, потом он уехал.
Лес в качестве гешефта мне понравился. Я увидел, что на этом деле можно хорошо заработать. Нанять пильщиков, нарубить деревьев и нарезать доски для всяких построек - с этого можно взять кусок золота. И я это сказал Розенблюму. Он поговорил с Любовичевой. Но они не могли уделять внимание этому моему занятию. У них и без того было много работы. Поэтому они решили, что следует продать деревья похуже, а потом решить, что делать дальше.
Я знал, что это она так считала. Это она боялась, что я здесь получу подряд для своего удовольствия, буду бездельничать - как она любила про меня выражаться. Пропащее дело!
Я ездил три раза в неделю в лес с раннего утра и целый день размечал лес. Каждый крестьянин сначала выбирал себе дерево, потом шёл ко мне, чтобы я ему его продал. На проданное дерево я ставил штемпель: крепким, стальным молотком выбивал фамилию «Розенблюм». И крестьянин его рубил. Крестьяне меня всё время таскали с одного конца леса до другого. Один тащил на восток, другой – на запад, и так без конца.
Тогда стояла большая жара. Хотелось пить, а воды не было. Я брал с собой бутылку воды, но она сразу становилась тёплой, и её было невозможно пить. Я приказывал вырыть глубокую яму, ставил туда воду – ничего не помогало.
Тут мне пришёл в голову оригинальный план. Я ведь буду зимой по-прежнему в лесу, и возвращаться ночью домой – почти невозможное дело: мороз, волки, тоска. Надо бы здесь построить корчму, с хорошим колодцем, так я буду защищён ото всего: от холода, голода и жажды. Стройматериал взять из леса, а работать будут крестьяне. Вместо платы за работу я буду давать им лес. Всё это не будет стоить ни гроша, кроме как за кирпичи и кафель для печки.
В корчму я найму еврея, и там будет моя контора, и так как я не буду в первый год брать у еврея за аренду денег, он будет как следует за мной смотреть. Будет мне ставить самовар, варить еду, а я буду наслаждаться жизнью назло помещице.
Розенблюму мой план понравился, и он согласился. И почему бы он был против? Зимой это, конечно, необходимо. Я приступил к работе и месяца через три построил корчму – ну просто куколку: большое двухкомнатное помещение с отдельной конторкой для меня, с сарайчиком и глубоким колодцем, где нашли хорошую воду.
Когда всё было готово, Розенблюм явился с помещицей посмотреть на корчму. Они были довольны. Меня они даже благодарили, но в глазах помещицы я прочёл, что она не в восторге от предстоящего мне удовольствия.
На обратном пути помещица, как я и предвидел, стала натравливать на меня Розенблюма. Она считала, что меня нельзя допускать к делу. Я только расшвыряю деньги, и всё.
"Корчмушку он себе построит на это он годится", - ворчала она.
Я опять сказал Розенблюму, что здесь можно сделать большое дело, что можно здесь заработать хорошие деньги.
Но помещица ему не позволила. Мне приказали продавать лес очень дёшево, чтобы за год продать всё; я опустил руки. Я проводил долгие ночи в лесу один со своей лошадкой и с бричкой. С собой у меня был целый чайный сервиз. Корму я сдал еврею в первый год бесплатно.
Всю зиму я продавал лес, но так дёшево, что все надо мной смеялись, и по утрам приходили с телегами по две сотни крестьян и шляхтичей. Три раза в неделю я работал очень помногу, с темна до темна. Зима была очень суровой: большой мороз, много снега, но покупатели в большой снег и в завируху тащились в лес.
Я заваливался в контору совсем измученный, но самовар стоял наготове, и это меня оживляло. Я пил и ел, что-то читал и размышлял о своих делах.
Мне пришлось справить себе для леса новую одежду, например, полушубок, хороший, тёплый тулуп, сапоги и валенки с глубокими галошами, хорошую, тёплую шапку, рукавицы – всё, что нужно для зимы. Жалованье я получал шестьдесят рублей в месяц.
Но когда я пришёл в четверг из леса домой в Макаровцы и явился в новой, «лесной» одежде в имение к Роземблюму, помещица, при виде меня взорвалась:
«Он по миру пойдёт, чтоб я так жила!» – зашипела она, как змея.
И частично, следует признать, Любовичева, возможно, была права...
Было приятно красивыми зимними вечерами, по хорошей дороге, при луне, ехать в санках десять вёрст в Соколку. Там у меня было два товарища – один по фамилии Полякевич, другой - сын Барух-Лейба. Поездка в десять вёрст занимала у меня меньше получаса. Я скорее летел, чем ехал. Раз опрокинулся вместе с санками в снег - но не опасно: снова вскочил в санки – и айда дальше.
В Соколке я проводил часа два, и к девяти уже снова был в конторе. Самовар стоял наготове, и так я провёл зиму.
Лес я почти совсем продал, но очень дёшево – по восемьдесят, девяносто рублей за тонну. Розенблюм заработал с леса кругленькую сумму в несколько тысяч рублей, и после Песах я сказал, что больше не заинтересован в этой работе.
Лес уже стал редким; я нашёл торговца, давшего за остаток редкого леса пятьсот рублей и сто пятьдесят за корчму.
Тот еврей ещё заработал тысячу рублей. Я ни в чём не ошибся - когда Розенблюм посоветовался с другим евреем - опытным лесоторговцем - тот сказал, что на лесе можно было заработать пятьдесят тысяч рублей. Тут уже Роземблюм пожалел, что не последовал моему совету.
Кредиторы пана Доброжинского стали добиваться денег через суд. Они хотели забрать у Розенблюма поместье Макаровцы и продать с аукциона.
Розенблюм нанял для суда троих адвокатов из Гродно, среди которых оказался также Исроэль-Хаим Фридберг, каменецкий писарь, знакомый моим читателям по первому тому. Дело было отправлено в Сенат, Розенблюму это стоило несколько тысяч. Тянулось это три года, но он выиграл.
Я за это время познакомился с адвокатами, которых взял Розенблюм. Поскольку Розенблюм был занят, ездил к ним я. Я тогда ещё ходил в долгополой одежде. И однажды, когда я так появился у адвоката Кнаризовского, у которого в это время собралась гродненская интеллигенция, он меня принял не очень любезно. Я, естественно, обиделся и тут же уехал домой. Розенблюму я сказал, что не передал ему то, что касалось дела и что я вообще больше к нему не поеду.
«Он – большой гордец и плохо меня принял».
Розенблюм ему по этому поводу написал. Адвокат извинился, прибавив, что являться в длинном капоте в гости – не очень красиво.
Розенблюм считал, что адвокат прав, и волей-неволей (нет, скорее волей), я оделся в короткое, на немецкий лад, платье, со штанами поверх сапог. Идя в таком, на немецкий лад, виде в Гродно по улице, я встретил каменецкого еврея из числа хороших знакомых деда. Он мне обрадовался, и я, по обычаю, просил передать сердечный привет отцу, деду и всей семье.
Через несколько недель получаю я от отца с матерью письмо. Ночью, уже лёжа в постели, я прочёл отцовское письмо. Писал он нечто в таком роде:
«Мой сын, в Каменце передал мне Шолем-пекарь от тебя привет. Я спросил, что делает мой сын, как он выглядит? Он сказал: «А, он уже ходит со штанами поверх сапог». Я просто оцепенел, ощутил удар в сердце, как от пули, я растерялся. В жизни я не чувствовал себя таким несчастным, как в этот момент, и от горя три дня не ел. Приехал домой в Пески и встретил гостью, твою свояченицу Хадас, невестку раввина, она по моему виду поняла, что я сильно угнетён, и мне пришлось рассказать ей о привете, переданном с Шолем- пекарем, и поднялся плач, и твоя мама с Хадас долго, долго плакали.
«Скажу тебе, мой сын, что я лучше получил бы от тебя привет, узнав, что ты ходишь в рваной капоте, чем в штанах поверх сапог, короче – если ты не напишешь мне, что ходишь с заправленными в сапоги штанами – как носит твой отец и как носили наши предки, - я тебе больше не отец».
Письмо меня раздражило. Я весь дрожал, его читая. С учётом тогдашней эпохи Хаскалы и моей тогдашней глупости - письмо для меня было «воплощением фанатизма и темноты».
А что с того, что он отец, - думал я со злобой, - что мне от этого? Не такой уж он большой знаток - древнееврейский язык я знаю лучше его. Никакого наследства я от него тоже не получу. И он отказывается быть мне отцом?
Я решил написать ему назло большое письмо, в котором открыто заявлю, что заправлять брюки в сапоги я не буду, что я вообще уже хожу в короткой одежде – и всё. Я так хочу.
Мама тоже написала, как настоящая еврейка. Письмо было не письмо, а настоящий свиток скорби, с плачем и воплями:
«Хацкеле, ты уже ходишь в длинных штанах? Твой отец, твои деды не ходят в длинных штанах. Прошу тебя, мой милый, дорогой сын, чтоб ты больше не ходил в длинных штанах". У меня аж в глазах зарябило от всех этих штанов.
Письма отцу я всё же не написал. Успокоил я себя тем, что не буду иметь с ним никакого дела. Если он мне – не отец, то и я ему не сын.
Так прошло два месяца. Понемногу сердце начало подавать голос. Я стал думать о том, как отец переживает. Такой милый еврей, такой дорогой человек, такой сердечный отец. Ну, чем виноват этот правоверный еврей старой закалки, что не может видеть человека в короткой одежде? Кстати, он ведь уверен, что сын его из-за короткой одежды навечно лишится покоя на том свете. Он знает, что я – «просвещённый» и искренно верит, что не даром я умею писать по- древнееврейски письма таким высоким слогом.
Пока я ходил в долгополой одежде – для него это было каким-то знаком, что я ещё держусь еврейских обычаев, но теперь, когда я и этот знак отбросил - он боялся, очень боялся за меня: что со мной будет?
Что же теперь делать?
Написать ему и пообещать, что я буду ходить в заправленных в сапоги штанах, я не хотел - зачем лгать? Снова к этому вернуться ради отца я не мог: долгополая одежда мне давно надоела, я её стыдился.
После долгих размышлений я решил ему написать, чтобы он за меня не беспокоился - я не из тех, кто живёт чужим умом, и никаким апикойресом не стану, что я честный еврей и т.д., и т.п.
Начал я письмо и влез Бог знает куда: в знание, веру, философию и исследование - написал на восьми листах. Целых два месяца писал.
Письмо начиналось со своего рода введения с отрывком из нашего учителя Саадии Гаона, а именно:
"Что отличает веру без знания от веры со знанием? Первое - подобно слепцу, держащемуся за другого слепца, а тот - за третьего, и т.д. И всё субботнее пространство проходят слепые, держась друг за друга, но ведёт их зрячий человек. Слепые знают, что первый, зрячий, их приведёт в город, куда они направляются. Но последний из слепых не уверен в своём движении. Ему всё кажется, что по пути он может натолкнуться на дерево или камень. Другой случай - когда вера сочетается со знанием - подобен слепцу, держащемуся непосредственно за зрячего. К тому же - в руках у него палка. Тот уже уверен, что достигнет города, куда направляется, и не споткнётся".
Так я доказывал отцу, что не боюсь "споткнуться". Моя просвещённость мне только поможет, а не повредит.
Отправляя отцу письмо, я совсем не предвидел, что вся моя работа будет впустую. Что отец, увидев так много исписанной "философскими рассуждениями" бумаги, побоится читать. А если и возьмётся читать - его это не заинтересует. И так и случилось: он это сразу сжёг.
С тех пор он писал мне только простые письма, сообщая о своём здоровье. И о здоровье других.