Глава восьмая
Пятница, 31 марта
День клонился к вечеру. Я возилась с трюфелями и стояла к двери спиной, но сразу поняла, кто пришел: догадалась по одному лишь ее дыханию.
– Анук!
Она замерла у окна, повернувшись лицом к свету. Волосы, конечно, опять перекрашены – на этот раз в розовый цвет – и похожи на сахарную вату. Вообще-то ей идет, но я никак не могу понять: зачем так часто менять цвет волос? Она ведь такая красивая – и всегда была красивой, – и у нее такие чудесные темно-голубые, как край неба, глаза… Волосы у Анук сильно вьются, они пышные и очень легкие, а у корней уже видна более темная полоска; на мой взгляд, этот розовый цвет ее бледнит и плоховато сочетается с естественным персиковым тоном кожи. Иногда мне кажется, что она все это делает, чтобы не быть похожей на меня…
– Мама! – Она неловко меня обняла, и мне показалось, что она похудела. В девять лет Анук была крепышкой, веселой, как щенок, и вечно готовой к проказам и развлечениям. А сейчас у меня такое ощущение, словно я пытаюсь удержать в руках стайку хрупких птичек, стремящихся улететь.
– Как же я рада тебя видеть!
– А я тебя!
Но в ее облике я замечаю и еще кое-что новое: странное дрожание цветов ауры. Мне всегда было легко понять состояние Анук по цветам ее ауры, но чем старше она становилась, тем сильней менялись эти цвета – перемещались, приобретали более сложные оттенки. Мне очень хотелось спросить, что это за новости, о которых она упоминала, но я знала: в свое время она сама все расскажет.
– Горячего шоколаду хочешь?
Она кивнула. С тех пор как Анук перестала быть ребенком, она пила шоколад всего раза три. Раз уж она согласилась его выпить, значит, произошло нечто серьезное, важное, может, даже тревожное. Но спрашивать я пока не стала: пусть прежде шоколад сделает свое дело.
Шоколад я налила в ее любимую чашку – этой чашкой у нас больше никто не пользуется. От нее всегда исходит смешанный аромат влажной, словно после дождя, земли, кардамона, сандала и свежего зеленого чая с лепестками розы. Анук всегда нравился запах розы, и теперь – хотя сама она пьет мой шоколад крайне редко – я всегда добавляю немножко розовой воды в крем «шантийи», которым украшаю шоколад.
Она пила осторожными маленькими глотками, зная могучую силу этого горьковатого напитка. Постепенно она начала успокаиваться, и цвета ее ауры несколько изменились; выбрав момент, я осторожно протянула к ее ауре крошечные телепатические щупальца, одновременно спрашивая и убаюкивая ее монотонным шепотом:
Попробуй. Расскажи. Доверься мне.
Анук поставила чашку на стол, и мне показалось, что за спиной у нее быстро промелькнуло что-то серое. Пантуфль – еще одно напоминание о ее детстве; я не видела его уже много лет. Я была почти уверена: сейчас Анук тщетно пытается отыскать свое прежнее «я», надеясь, что это поможет ей найти и нужную форму общения со мной…
– Как там Жан-Лу?
Она тут же улыбнулась, услышав его имя.
– У него все хорошо. – Пауза. – Он работу нашел.
– Уже? – Жан-Лу еще только на последнем курсе. Ему еще экзамены предстоят. – И что за работа?
Анук просияла:
– Он о такой работе мог только мечтать! Ему предстоит сотрудничать с большой группой ученых, которые занимаются изучением дикой природы. Он послал им кое-какие свои работы – фотографии, очерки, – и они предложили уже в июле к ним вылететь. Он ужасно волнуется.
– Вылететь? Это где-то в Европе?
Она быстро глянула на меня и покачала головой:
– Нет, в Новой Зеландии. Потом они переберутся в Австралию.
В Австралию?
– И надолго?
– Для начала на год. А потом, если получится…
На год. Для начала.
– А потом?
Она пожала плечами:
– Не знаю. В зависимости от… Нет, я правда не знаю.
У меня даже голова закружилась.
– Но, по-моему, это как-то… бессмысленно. Неужели в южном полушарии своих фотографов не хватает? И как насчет его здоровья? Все-таки сердце…
– Мама, это благотворительная организация. Насчет найма сотрудников они очень прогрессивные.
– Я совсем не это имела в виду, Анук… – Я попыталась найти нужные слова, но сложить их в предложение не сумела – это оказалось все равно что поймать дым. У меня самой сердце начало болезненно ёкать, уши заложило, в них что-то невнятно гудело, и я снова вспомнила мать – точнее, те несколько месяцев перед ее смертью, когда она, свернувшись клубком на постели в очередном безымянном бордингаузе или отеле под кондиционером, который гудел так же монотонно, как сейчас гудело у меня в ушах, говорила мне, лихорадочно блестя глазами: «Может, махнем на юг, cherie? Я, например, никогда не видела Южный Крест. Поедем в Австралию? Или в Новую Зеландию? Или на острова Святой Троицы?»
Моя мать держала в памяти географические карты, как я – рецепты. Разумеется, все это было для нас недоступно – и эти далекие экзотические страны, и насыщенные заморскими специями tagines, laksas и callaloo, о которых я только читала в книгах или видела эти названия в меню ресторанов, где мы не могли себе позволить попробовать нечто подобное. Но мать все продолжала строить планы, хотя уже еле могла ходить: Виргинские острова, Таити, Бора-Бора, Фиджи. Для нее не имело значения, что она смертельно больна, что мы истратили все до последнего сантима, что живем исключительно на мой жалкий временный заработок официантки. Глаза ее по-прежнему горели дерзким, вызывающим огнем – и точно так же горели сейчас глаза Анук.
– Я, собственно, хотела спросить, – промямлила я, – насколько это… безопасно?
Анук одарила меня ясным взглядом, который показался мне странно взрослым.
– Нельзя же все время находиться в полной безопасности, – возразила она. – Жан-Лу со всем этим всю жизнь живет и прекрасно знает, что может завтра умереть, а может и до восьмидесяти лет дожить. Никто не знает, сколько кому отпущено. Вот он и хочет повидать мир – но не через месяц и не через год, а сейчас. Потому что для него существует только сейчас.
– А как же ты? – Это было совершенно невыносимо. И ответ я уже знала.
– Я поеду с ним.
Да разве могла бы она не поехать? Она, моя девочка, любит его. И не может его оставить. Ох уж эта любовь – пожирательница сердец, безжалостный ветер, сметающий все, что мы так старательно строили!
– В Австралию? – спросила я.
Анук, которая с детства мечтала остаться жить навсегда в каком-нибудь тихом месте вроде Ланскне! Во мне все словно онемело от холода. Я чувствовала себя случайно выжившей после чудовищного взрыва; сетчатка глаз все еще хранила отпечаток ослепительной вспышки; в ушах все еще стоял звон, вызванный оглушительным грохотом.
– В Австралию? – повторила я.
– Сначала всего на год. И потом, есть ведь Скайп, и Фейс-Тайм, и электронная почта, и… пожалуйста, пожалуйста, мамочка, пожалуйста, не плачь!
– Не буду, не буду. Это будет чудесное приключение.
Она кивнула. Потом сообщила:
– Мы ведь поженились. На прошлой неделе. В Париже. В mairie du dixième arrondissement. Мы хотели, чтобы все прошло тихо, без лишнего шума. Там были только мы и двое свидетелей, с которыми мы только что познакомились. – Анук помолчала, отставила чашку с шоколадом, и теперь у нее на глазах заблестели слезы. – Скажи, мамочка, ты не очень огорчена? Скажи, ты за нас рада?
После грозы всегда наступает момент, когда ветер, успокоившись, становится нежным и привычным. Он словно играет в любовь к семейному уюту, флиртует с облаками в звеняще-голубом небе, мимоходом дергает деревья за ветки, точно расшалившийся ребенок, который только что в очередной раз дал обещание быть хорошим. Но эти мгновения веселой игривости как раз опасней всего. И несколько позже, когда его обещания быть хорошим и послушным в очередной раз нарушены, мы снова говорим себе: больше никогда! А потом, когда нам кажется, что ветер забрал уже все, что можно, к нам вновь возвращается тоненькая ниточка надежды, и мы думаем: а что, если на этот раз, на этот раз…
Я крепко-крепко обняла Анук и сказала:
– Ну, конечно, я за вас рада, Нану. Я так тебя люблю. И если ты счастлива, то счастлива и я.
– Мы сделали несколько фотографий. Хочешь посмотреть?
Я улыбнулась ей.
– Конечно, хочу.
Фотографии были вставлены в альбом, купленный явно у старьевщика на marché au puces. На обложке картинка – старый Монмартр в лучшую свою пору, но фотография уже поблекла от времени, и у неба цвет воспоминаний. А внутри, на фотографиях, Анук в джинсах; на пышных, как сахарная вата, кудрях венок из цветов, и к нему прикреплена небольшая вуаль, вьющаяся на ветру, точно пиратский флаг. Сверху сыплется бумажное конфетти – как лепестки цветов, как снег; точно такое же конфетти летало в воздухе в тот день, когда нас с ней принесло в Ланскне ветром карнавала.
В ушах у меня вновь зазвучал голос матери. Дети даны нам лишь взаймы, и однажды придется их вернуть. Меня мать так никогда и не вернула. Она предпочла уйти сама и покинуть меня. Интересно, а прозвучит ли когда-нибудь в ушах Анук мой голос? Или, услышав его, она просто возьмет и переместится на другую орбиту?
На этих фотографиях она улыбалась как-то иначе, чем всегда: такой улыбкой, которую может заметить только Жан-Лу. Они, конечно, не могли позволить себе профессионального фотографа. Хотя мне кажется, что Жан-Лу сам скоро станет профессиональным фотографом. Этот мальчик, у которого на сердце столько рубцов, и моя девочка теперь сплели свои судьбы. Не слишком ли они молоды для этого? Возможно. Но разве сама я не была слишком юной, когда собралась рожать? Да и намного ли старше я на самом деле чувствую себя теперь, двадцать один год спустя?
Я перевернула страницу. На следующих снимках они вместе. Жан-Лу, похоже, стал значительно выше ростом и выглядит более привлекательным и уверенным. Тот неуклюжий подросток, которого я знала когда-то, превратился в красивого молодого человека. Рядом с ним Анук кажется каким-то неясным пятном, буквально светящимся от радости и смеха. Это явно не постановочные фотографии, но все же чувствуется глаз профессионала. И вдруг я заметила знакомое лицо, словно отвернутое от камеры и видимое только в профиль; длинные серебристые волосы пойманы в движении и словно разрезают воздух, как лезвие косы…
На мгновение мир вокруг меня перестал вращаться и начал куда-то улетать.
– Кто это? – все же сумела спросить я.
– О, это художница, она татуировки набивает. Как раз она и стала одной из наших свидетельниц. А потом мы решили, что было бы классно вместо обручальных колец сделать себе обручальные тату.
Анук показала мне запястье, и я почувствовала, что мой мир сейчас окончательно сорвется в пропасть. Все горело вокруг меня, небеса раскололись пополам, разорвались, как бумажный лист. Вдоль ее запястья тянул свои побеги шиповник с бледно-розовыми, как юная любовь, едва распустившимися цветами. Рисунок казался мне удивительно знакомым; сквозь его пастельные тона просвечивали нежно-голубые вены на внутренней стороне запястья Анук.
– Тебе нравится?
– Да, очень красиво. – Мне даже лгать не пришлось.
– Я так рада! – Анук крепко обняла меня. – Знаешь, мне кажется, это тату было у меня всегда.