Глава вторая
Среда, 22 марта
В Париже дожди. Люблю. А. хххх. Эти дополнительные «хххх» – поцелуи – означают неловкую попытку компенсировать краткость письма. Когда Анук была маленькой, она часто говорила: Я тебя люблю, собираясь напроказничать.
Я тоже начала было писать: И я тебя люблю…но потом передумала. И вместо всяких объяснений просто послала Анук фотографию, которую сама сделала на телефон: наша церковь, белая оштукатуренная стена церковного двора и у ворот цветущее миндальное деревце на фоне неба. Попытку хоть немного все приукрасить я сразу отвергла, хотя можно было бы расцветить это красками «родного дома», чтобы снимок звучал как послание, написанное крошечными тайными буковками: Возвращайся, ибо здесь твое место. Но я знаю, какая это опасная игра. И мы в нее больше не играем. Слишком многое поставлено на кон, а этот ветер все рвется вместе с нами поучаствовать в общем заговоре, обещает золото, а сам не дает ничего, лишь горстями бросает в лицо сухую листву.
Но ведь волшебство действует, раздался у меня в ушах голос матери. Действует на самом деле. Я же призвала тебя к себе. В точности так же, как и ты призвала к себе Розетт…
– Нет. С моей Розетт все было иначе.
Конечно, иначе. Это вообще особенное дитя. Просто кошка пересекла твою тропинку в снегу и замяукала. Дул Хуракан. А тебе было так одиноко и страшно, и в жизни твоей были одни утраты…
– Прекрати. Розетт не была украдена. – С тех пор как родилась Розетт, голос матери ни разу не звучал в моем мозгу с такой ясностью. Розетт, мой зимний подменыш, зачатый в момент утраты, рожденный в связи с утратой и выросший в период вечных опасений и попыток спрятаться.
Все дети украдены, стояла на своем мать. Мы держим их при себе до тех пор, пока можем. Но однажды этот мир тоже украдет их у нас и вернет себе. Ты же сама так сказала в тот день, когда она родилась. Поэтому и круг песком нарисовала.
– Это же была просто игра, мама. – Игра, призванная отогнать подальше грозные тени. И ведь Розетт действительно счастлива, разве нет? Счастлива, как птичка, поющая в золоченой клетке…
Дул Хуракан.
– Нет.
Я прошла на кухню. Там запах шоколада был достаточно силен, чтобы заставить ее голос замолкнуть. Запах иных мест всегда спешит заполнить пустоту – запах озона с берегов Тихого океана, солоноватый запах Изумрудного берега. Я бросила в ступку горсть бобов Criollo. Сладким их запах никак не назовешь. В нем я чувствую и запахи сухих долин Африки и Аравии, именуемых «вади», и сладкий аромат сандалового дерева, и темные запахи тмина и серой амбры. В целом это весьма соблазнительная комбинация запахов, но все же, пожалуй, неаппетитная – точно красивая женщина с немытыми волосами.
Несколько минут, и растолченные бобы готовы к употреблению. Я высвободила их летучую сущность, перевела ее из одной формы в другую, и теперь весь воздух пропитан ею. Знаете, индейцы майя наносили на свои тела татуировку, желая умилостивить… ветер. Нет, не ветер. Богов. Своих богов.
Я засыпала измельченные какао-бобы в перколятор, залила горячей водой и дала им время немного настояться. В отличие от зерен кофе, кашица, остающаяся в ситечке, довольно маслянистая. В получившийся напиток я добавила мускатный орех, кардамон и перец чили; этот напиток ацтеки называют «ксокоатль» – горькая вода. Эта-то горечь мне и была нужна. Я думала об Анук, которая наконец-то, кажется, собралась приехать домой, и чувствовала, как жгучий вкус чили процарапывает неровную тропинку в моем горле. Над чашкой поднимался парок, создавая в воздухе сложные рисунки, которые чем-то напоминали картинку, что висела на стене в тату-салоне: листья, ветки и нечто абстрактное, едва намеченное сепией.
Шоколад вдруг показался мне чересчур крепким и чересчур горьким для рецепторов моего языка. Я с отвращением выплеснула остаток и лишь после этого заметила, что рядом со мной опять стоит Ру с каким-то каменно-терпеливым, как у древней статуи, выражением на лице.
– Господи, что ж ты стоишь и ни слова не скажешь!
В ответ он лишь молча пожал плечами, словно говоря, что слова никогда не были для него разменной монетой.
– Давай я тебе горячий шоколад сварю.
– Нет, спасибо.
– О’кей. – Я снова уселась, надеясь, что и он ко мне присоединится. Но Ру и не подумал садиться за стол: шрамы на поверхности этого стола – не те шрамы, не знакомые, не домашние. Он так и остался стоять возле двери, и на лице его появилось упрямое выражение.
Наконец он сообщил:
– Я проверил то место.
Я сразу поняла, что он имеет в виду. «То место» – это тату-салон. Les Illuminés. Делая вид, будто страшно заинтересована – хотя на самом деле никакого интереса я не испытывала, – я постаралась не обращать внимания на все усиливающееся чувство тревоги, повисшее в воздухе словно туча пыли.
– И как тебе там показалось?
Он расстегнул рубашку, и меня охватило головокружительное ощущение дежавю. Прямо над сердцем у него виднелось незнакомое темное пятно, как бы обведенное кружком воспаленной кожи. Воспаление, естественно, вскоре пройдет, и там будет виден хорошо знакомый мне рисунок: змея, прикусившая собственный хвост, ourobouros – символ, существующий со времен Древнего Египта. Его версия Мирового Змея была обманчиво проста: идеально правильный динамичный круг, который выглядел как образец каллиграфии. Но я-то видела, с какой осторожностью она наносила рисунок на кожу: основная линия, казалось, была сделана кисточкой и образована из множества мелких мазков. Голова змеи, выполненная в абстрактной манере, все же носила вполне личностный характер, а в самой змее чувствовалась игривая свирепость, точно у щенка, треплющего свой хвост. Тени наложены немного неровно, словно в спешке, и на кисточку было взято слишком много сухого пигмента, так что получилось похоже отчасти на шерсть, а отчасти на черные перья. Но я узнала ее стиль, такой же особенный, как и звук ее голоса, и легко могла представить, с каким выражением лица она создавала этот рисунок.
– Ну что, неужели тебе не нравится?
– Просто я несколько удивлена. По-моему, тебе не свойственно совершать столь импульсивные поступки.
Это правда. Ру всегда все обдумывает. Он, может, и не всегда обсуждает свои планы, но я хорошо знаю: прежде чем принять любое решение, он сперва крутит и вертит его так и этак, точно кусок дерева на токарном станке, придавая ему форму, без конца шлифуя и лишь затем завершая работу.
– Но это вовсе не импульсивный поступок. Сперва мы с Морганой довольно много разговаривали. И не столько о ее работе, сколько о тех местах, где она побывала, и о тех людях, с которыми встречалась. Было очень приятно с ней поговорить.
Было очень приятно с ней поговорить. Я старалась подавить вспыхнувшее чувство негодования и обиды. Казалось, еще немного, и Ру признается мне в предательстве. В любовной интрижке или – что еще хуже – в глубоких интимных отношениях. Я заставила себя внутренне встряхнуться. В конце концов, Ру – не моя собственность. Да я совершенно и не хочу, чтобы он становился моей собственностью.
– Я тоже с ней познакомилась. Она и впрямь очаровательна, – сказала я. (И это была чистая правда.)
Ру кивнул.
– Она мне чем-то тебя напоминает. Она, как и ты, умеет ласково и нежно заглянуть в самую суть вещей. И заставить тебя увидеть то, что ты уже знаешь, но все время скрывал от себя.
– А тебя она что увидеть заставила? – спросила я.
Он только плечами пожал. Но в глазах у него плясали огоньки. А ветер снаружи игриво рычал, словно наполовину прирученный зверь, который все еще с легкостью может напасть на того, кто за ним ухаживает. Я чувствовала, как быстро бьется мое сердце, такими сердитыми маленькими поверхностными толчками. Вспыхнувший во мне гнев был совершенно иррациональным, но я отчетливо его чувствовала, как чувствовала и то, что этот ветер вновь готов сменить направление. Я даже прошептала маленькое успокаивающее заклинание: Кыш-кыш, исчезни!
Но по лицу Ру я уже понимала: этот ветер мне ничем не умилостивить. И взгляд у Ру был такой спокойный и неумолимый. И еще эта змея, что сама себя пожирает, начиная с хвоста… Словно мы живем для того, чтобы постоянно совершать одни и те же ошибки, чтобы отталкивать от себя тех, кого любим, чтобы двигаться дальше, хотя нам хочется остаться, чтобы молча ждать, когда нужно говорить. В той жизни, которую мы сами для себя выбрали, которой мы следуем, единственной постоянной величиной являются утраты. Утраты, которые в итоге съедают все остальное – как та змея съедает в итоге самое себя.
– Ты собрался уезжать?
– Да, Вианн, пора.
Мой голос звучал ровно, но был полон ненависти.
– Это из-за завещания Нарсиса? Из-за того, что тебе придется быть опекуном Розетт и заниматься ее собственностью?
Наверное, так и есть, думала я. Ру всегда выводила из себя одна лишь мысль о необходимости владеть землей. В мире Ру всякая собственность опасна; но еще более опасны длительные отношения с людьми. В мире Ру жизнь скользит мимо, как бы лишенная трения и похожая на реку: как и река, она подхватывает всякий плавучий мусор, потом тихо, осторожно выкладывает его на берег и устремляется дальше.
– Я обязательно встречусь с солиситором, – пообещал Ру. – И обязательно позабочусь, чтобы у Розетт не было никаких неприятностей.
– Я совсем не это имела в виду. – Теперь мой голос стал похож на опасно поблескивающее лезвие бритвы. – Ты нужен Розетт вовсе не из-за этого куска земли. Ты нужен Розетт, потому что ты – ее отец.
Это я зря сказала. И он, разумеется, взорвался:
– Только в тех случаях, когда это устраивает тебя, Вианн! А в остальное время мне не ясно даже, хочешь ли ты вообще, чтобы я был рядом с вами. Ты же как чертов флюгер! Рабыня ветра. Подчиняешься каждому его порыву. И я никогда не могу толком понять, что тебе нужно. Скажи, Вианн, чего ты хочешь?
Мне хотелось попросить его: останься! И я тут же услышала голос матери, которая напоминала мне, что так будет всегда, что за все нужно платить…
И я сказала:
– Я хочу, чтобы ты был свободен.
– Но я всегда был свободен, – пожал плечами Ру.
Я вспоминала птиц на фоне неба и запах пригоревшего шоколада, и мне так хотелось сказать ему: не уходи, но я больше не могла вымолвить ни слова.
– Значит, все кончено? – спросила я, помолчав.
Он кивнул:
– Да, Вианн. Мне так кажется.
Сказал и исчез – как та стая птиц, промелькнувшая в солнечных лучах.