Книга: А зомби здесь тихие (сборник)
Назад: Сергей Волков Ледяная симфония
Дальше: Ирина Скидневская, Юлия Мальт Господин Хансен, который переплыл море, и его дети

Дарья Зарубина
Нужен мне работник

Жердина была крепкая, толстая, раскалившаяся на солнцепеке, так что казалось, будто само дерево пышет жаром, стараясь сдержать янтарные смоляные слезы. Жарков потрогал ее, удивился, что такую хорошую жердь пустили на загородку. Старик не понял жеста. Видно решив, что приезжему неохота пачкать ручки, сам дернул слегу, вытягивая ее слева от стойки ворот, потом вторую, третью. Дорога была открыта. Жарков миновал ворота, старик провел следом за повод холеную блестящую лошадь.
– А что это у вас в такое пекло люди в поле? – спросил Жарков, вытирая испарину. – Народа не жалеет ваш председатель.
– Так это ж работники, – отмахнулся старик, – что им сделается? В этом году сено хорошее. Жаль будет, если перегорит.
– А работников не жаль? – буркнул себе под нос Жарков.
– Вы, Алексей Степаныч, ничего плохого не подумайте, – заторопился оправдать своих старый почтарь, – председатель у нас хороший, добрый, за всех сердцем радеет. И народ отзывчивый, открытый. А работники – это уж так повелось. Еще в тридцатые годы. А то вижу, что вы нас осуждаете.
– Да с чего бы мне вас осуждать, Егор Семеныч, – отозвался Жарков. Он снял куртку и шел рядом с подводой, на которой ехали его вещи: тощий фанерный чемодан и клетчатый узел. Хотелось снять сапоги и пристроить их рядом с чемоданом, а самому пойти пешком, зарываясь босыми ногами с золотистую пыль. Но Жарков крепился и не снимал. Деревню он знал хорошо. Городским стал недавно, как на учебу приехал. А до этого был таким же, деревенским. И знал, что покуда идет он за подводой по деревне, хоть, кажется, и не видать никого, а всякий через занавеску его сейчас рассматривает. И это первое впечатление потом колом не выколотишь, топором не обтешешь. А что это за «молодой специалист», раз без сапог ходит? Уважение в деревне приобрести трудно, удержать еще труднее, а потерять – и оглянуться не успеешь. За своих деревенские горой. Только чтоб в эти «свои» выбиться, всей жизни не хватит.
Жарков бывал по ту сторону занавески, знал, что творится сейчас в головах у деревенских, какие мысли бродят. Как перешептываются, обсуждают. Какую на первый взгляд снимут мерочку, по той и сошьют общее мнение.
Поэтому он шел выпрямившись, подняв голову. Пот бежал по позвоночнику, а ноги в сапогах горели огнем. И сейчас пожалел Алексей, что оставил на отвороте зеленый ромбик сельхозтехникума. Пшеничный сноп на значке так и сиял в солнечном луче, словно хвастаясь своей новизной, с головой выдавая неопытность хозяина. Поплавок прицепил для солидности, чтоб сразу видно было – молодой специалист, и только теперь понял, как смешно выглядит тот на его поношенном пиджаке. Но Егор Семеныч обращался к Жаркову почтительно, временами даже как будто заискивал. И Жарков убедил себя, что пользы от значка все-таки больше.
На дороге скребли лапами пыль пегие куры. Почтарь шел медленно, словно и не страдая от зноя, сонно шагала лошадка. Большая курица, не желая замечать ни людей, ни лошадь, продолжала копаться в пыли. Старик нагнулся, подцепил негодницу широкой ладонью и выдворил на лужайку. Ряба обиженно раскудахталась, хлопая крыльями.
– Ой уж, мать моя, как ты грозна. Вот как тебе Ревка на хвост наступит, – с улыбкой погрозил Егор Семеныч курице. И та сразу успокоилась, словно поняла его. Развернулась к обидчику пушистым кремовым галифе и уткнулась носом в траву, продолжая вполголоса выговаривать почтарю за непочтительное обращение.
– Чемпионка, – старик со значением поднял палец, – гордость колхоза. И хозяйки моей любимица. Иногда так и тянет поддать. Лезет под лошадь всякий раз, – доверительно сообщил почтарь. – Но поддашь разок, и Вера Юрьевна моя потом всю плешь выдолбит. Как это ее Советку сапогом поддели?
Жарков внимательнее присмотрелся к ковыряющей землю чемпионке, ничем не разнящейся с прочими курами, кроме несусветной наглости. На всякий случай решил первое время куриц обходить стороной. Кто ж знает, где у них еще чемпионка затешется. И мысленно отметил про себя, что неплохо бы разобраться, почему чемпионка не на птичьем дворе, а в деревне, возле домов гуляет. А еще повторил пару раз имя жены Егора Семеныча. Видно, на птичнике она верховодит. С такими надо ухо востро держать. Чуть ошибешься – склюют.
– А где птичник-то у вас, Егор Семеныч? – спросил Жарков.
– Ой, да вы не подумайте, что чемпионка-то у нас на дворе гуляет, – забеспокоился старик, словно прочитав мысли зоотехника. – У нас порой бабы на свой двор то куру, то порося, то теленка берут. Если захворал или какой особый пригляд нужен. Но председатель все знает. Он не допустит, чтобы колхозу был хоть какой убыток. У нас бывает и работников кто из родных на свой двор сводит. Переодеть, причесать. Но потом всех возвертают. Тут председатель бранится. Работник ведь не кура, понимать надо.
Старик сбился и расстроился, что наговорил чужаку лишнего. Жарков из его объяснений понял только, что при всем богатстве Знаменского порядки тут странные, если не вредные. Но сгоряча решать не спешил.
Потом шли молча. Алексей оглядывал избы, крепкие, выбеленные, ровные, как волчьи зубы. Плетни с крынками, подсолнухи. Резные наличники, которых не постыдился бы любой председатель. Деревня и впрямь была богатая. Жарков отметил про себя уходящую за деревню дорогу, рубчатую, как стиральная доска – видно, по ней прогоняли колхозный скот, к которому присоединялись и коровки колхозников. Решил, что, как устроится, первым делом наведается в коровник. Коров Алексей и в детстве больше всего любил. Если бы не Зорька, не выжить бы им с матерью. Но уж Зорьку давно сдали и съели, а сам Алешка не малец бесштанный, а специалист, зоотехник. А все кажется – без коровы и двор не двор.

 

Когда Алексей уже готов был, не выдержав, спросить у провожатого, долго ли еще идти, подвода нырнула с дороги вниз, под завесь березовых ветвей. И невдалеке Жарков увидел выкрашенный синим бревенчатый дом. Справа от крыльца была приколочена украшенная грубоватой, но затейливой резьбой вывеска, извещавшая, что в этом доме находится и сельсовет, и колхозное правление, и вся местная администрация.
В кабинете председателя было не намного прохладнее, но Жаркову показалось, что его сбросили со сковороды в теплую воду.
Председатель поднялся ему навстречу. Жарков был уверен, что о его появлении Савва Кондратьевич знал с того самого момента, когда почтарь выдернул из загородки первую слегу, да что там – едва подвода показалась на краю поля за деревней. Но указать приезжему, кто в доме хозяин, стоило. Поэтому Семышев не вышел на крыльцо, а оставался сидеть, пока Егор Семеныч не открыл дверь в кабинет, пропуская Алексея. И только потом председатель поднялся с неторопливым достоинством, подошел и по-отечески обнял нового зоотехника.
– Ну, Алексей Степаныч, добро пожаловать в Знаменский колхоз. – Жарков открыл рот, чтобы отрекомендоваться по всем правилам, но председатель перебил его: – Наслышан-наслышан. Молодой специалист. Повоевал. Успел. Видел много, верно?
– Так точно, – отозвался Жарков, доставая из нагрудного кармана завернутые в клеенку документы.
– Полно, – отмахнулся Савва Кондратьевич. – К нам, Алексей Степаныч, случайного человека не пошлют. А каков ты специалист – в бумагах правды не напишут. Если место это тебя ждало, тотчас видно станет. Вот приступишь к работе…
– Да я хоть сейчас, – заговорил Алексей, понимая, что председатель не привык слушать. – Вот пристрою где-нибудь вещи, и тотчас могу к вам. Дела после прежнего зоотехника получить. А еще – не дадите ли кого в провожатые – конюшню, коровник, птичник посмотреть. На корма взглянуть, на условия содержания.
Председатель сверкнул на резвого чужака недобрым взглядом, но тотчас погасил его.
– Экий ты прыткий, Алексей Степаныч, сразу видно, только со студенческой скамьи. Без разбору в бой. Знания применить, технологии внедрить. Да-да, товарищ Жарков, и мы здесь слова разные знаем. И с технологиями знакомы. До тебя зоотехником Егор Иваныч был, тоже не среднего ума человек, в документах оставил полный порядок.
– Умер он? – спросил Алексей.
– Егор-то Иваныч? – переспросил председатель. – В работниках нынче Егор Иваныч. Такая уж у знаменских судьба. Но насчет злоупотребления переживать не стоит, Алексей Степаныч. И торопиться не надо.
Председатель едва заметно качнул крупной, коротко остриженной головой, и почтарь исчез, прикрыв за собой дверь.
– Ты ведь, товарищ Жарков, воевал. И сам понимаешь, что бежать в атаку, не разобравшись, не выяснив расположения вражеских сил, это самая большая глупость, губительная и для командира, и для его солдат. Мы, по счастью, не враги, а советские граждане, которые всегда друг другу помогут и подскажут. Прими мой совет, Алексей Степаныч, как старшего товарища и человека, который всю жизнь отдал этому колхозу. Артель у нас большая, богатая, дружная, передовики. Однако не думал ли ты, товарищ Жарков, отчего про наш колхоз в газетах не пишут, отчего не строятся к нам в очередь другие опыт перенимать? Есть у Знаменского своя особинка. И пока с ней не обвыкнешься, пока в нашем укладе жизни не разберешься – не гони лошадей. Работников уж видел?
Жарков кивнул. Семышев промокнул платком лоб и наконец указал гостю на клеенчатое кресло возле своего стола, и зоотехник с облегчением опустился в него, стараясь не показать, как умаялся на жаре.
– Так что сам понимаешь, Алексей Степаныч, колхоз у нас нерядовой, особенный. Тут к людям совсем другой подход нужен.
Жарков кивнул, все еще не очень понимая, к чему клонит председатель. Но показать свое невежество не решился. По старинной русской привычке надеялся разобраться по ходу, на местах.
– Ты не думай плохого. – Председатель помедлил, подыскивая слова, но, видно, так и не подобрал, снова прошелся платком по лбу и шее. – Такая благодать, как у нас в Знаменском, просто не дается.
Председатель приподнял штанину и показал исчерна-синюю, раздутую голень.
– Вот чем мне, Алексей Степаныч, Знаменское мое обходится.
Жаркову неприятно было смотреть на мертвую, гадкую председателеву ногу, он перевел взгляд выше и увидел, что и правая рука у Саввы Кондратьевича неживая, по загорелой коже тянулись к пальцам сиреневые и синие веточки вздувшихся вен.
– Но ты в голову не бери, – проговорил председатель весело. – С этим родиться надо. С тебя колхозная земля многого не потребует. Работай хорошо, и станешь своим. Так что я тебя, товарищ зоотехник, не тороплю. Срочности нет, к работе приступишь после солнцеворота. Дров-то наломать можно быстро. Только разве ж от этого будет польза советской власти? Присмотрись, подумай. Захочешь на другое место перебраться, поймем. Потому как тут у нас не всякий приживается.
– Сам деревенский, – заверил Жарков.
– Вот и молодец, товарищ зоотехник, понимаешь, – Семышев похлопал Жаркова по плечу, – так что обживайся, не торопись. Вечером, как жара спадет, соберем правление, все дела тебе передадим, все расскажем. А пока устроим тебя у бабы Дуси, Евдокии Марковны. Дом у нее большой, муж погиб, сын, Игнат, с войны не пришел. Хозяина нет. Вот и поможешь ей, подсобишь. Бабка добрая, тихая, свинарка отличная. И сыт будешь. Паек на тебя уже выписан. Гришуня проводит. А как обживешься, так мы тебе и работника дадим, и свой дом отстроим.
– Какого работника? – переспросил Алексей, совершенно сбитый с толку болтовней председателя. Умел Семышев зубы заговорить не хуже цыгана.
– Так ты ж вроде видел, говоришь, – осекся председатель.
– Видел, в поле люди работают, – ответил Жарков. – В самое пекло. Врагов, что ли, к вам сгоняют в Знаменское, вредителей?
Председатель покачал головой, жалея, что поторопился в разговоре с зоотехником.
– Не так все просто, Алексей Михайлович, – заговорил он, приобняв по-свойски Жаркова за плечи, и от этого жар, что и без того давил Алексею на виски, окатил душной волной, так, что даже дыхание занялось, и зоотехник закашлялся. Председатель поддержал его: – Вот придешь вечером, и объяснимся. А пока тебе передохнуть с дороги, поесть, вздремнуть немного не помешает.
Веки, лоб, затылок и правда начали наливаться свинцом. Алексей сам не заметил, как под разговор вышли на крыльцо. На ступенях – кепка набекрень, из-под козырька бумажная астра – ждал Гришуня. Молоденький парень, едва из мальчишек, в широких шароварах и белой рубашке. Гришуня окинул взглядом Жаркова и, усмотрев в нем соперника, задрал острый подбородок.
– Вот провожатый тебе, Алексей Степаныч, твоего знакомца Егора Семеныча, почтаря нашего сын, мой племянник. Если надо чего, ты у него спрашивай, – отрекомендовал Савва Кондратьевич родственника. Гришуня насупился.
– Пойдем, что ли, – проговорил он в сторону, когда Семышев скрылся за дверью. Вырвавшись из объятий радушного председателя, Жарков почувствовал себя лучше, переложил из руки в руку чемодан и узел, немного подумав, присел на ступени и стащил осточертевшие сапоги.

 

Баба Дуся оказалась и вправду хорошей хозяйкой. Дома у нее было чистенько и опрятно. Мухами насижено только по верхам, куда невысокая и полненькая Евдокия Марковна забиралась редко, перед праздниками. На окошках – строченые занавески, такие же – над бледной карточкой сына и портретом, на котором изображена была сама Евдокия Марковна с супругом. Портрет был плох. Бабу Дусю Жарков узнал лишь по родинке в углу глаза. Вид у супруга был глуповато-залихватский, ретушь сделала лица какими-то неживыми, будто вощеными. На стенке над портретами пришпилены были вырезки из областной газеты, изображавшие Евдокию Марковну на работе, с поросенком на руках, окруженную огромными, как цепеллины, племенными свиньями. На снимках узнать хозяйку было проще, может статься и потому, что вырезки сделали совсем недавно. Газетная бумага почти не пожелтела, но углы уже начали заворачиваться и покрываться пылью и точками мушиных следов.
Одна беда, передовая колхозница Евдокия Марковна, напряженно смотрящая с газетного снимка, серьезная и собранная, только внешне походила на лучистую, круглую, курносую бабу Дуню.
– Да не смотри, Алексей Степаныч, не похожи совсем, – проговорила Евдокия Марковна, заметив, что Алексей разглядывает портрет. – Мой Георгий Иваныч был мужчина видный. Красивый был. А тут он совсем замухрышка. И астру ему на картуз зачем-то пририсовали. Да и я не похожа. Уж больно толста, – баба Дуня усмехнулась, погладила портрет и тотчас стерла передником след пальца на стекле. – Но какая-никакая, а память о нем. Карточки я уберу и в шкафу два ящика вам уже освободила. Мало будет, еще освобожу. Только скажите.
Баба Дуня жалостливо посмотрела на тонкий картонный чемодан, который Жарков, как вошел, оставил у двери, а узел и вовсе тихонько пристроил в сенях.
– Ничего, Евдокия Марковна, – успокоил зоотехник. – Мне двух ящиков хватит. А за постель…
В этот момент из-за угла печки показалось сначала одно рваное поросячье ухо, затем хитрый черный глаз, потом свесился уголок второго уха. Жарков подмигнул поросенку. Маленький гаденыш истолковал это по-своему – он метнулся через прихожую прямо к фанерному чемодану и вцепился зубами в металлическую клепку на ручке.
– Чуберлен! Ах ты, зараза! – Баба Дуня оглянулась посмотреть, что привлекло внимание жильца, всплеснула полными руками. Поросенок пронзительно взвизгнул, опрокинул чемодан и сбежал, унося в зубах откушенную клепку. Только маленький розовый пятачок с черным пятнышком раз или два показался из-под кухонной занавески.
– Отдай, паскудник, Нота Чуберленская, только не заглатывай. – Баба Дуся бросилась отнимать у поросенка железку, но Жарков успел раньше, разжал свиненку челюсти и вытащил добычу из мелких желтых клычков Чуберлена. Поросенок верещал, как пароходный ревун. Но, оставшись без трофея, обиженно замолк, повис на ладони Алексея.
– Ну что, вредитель, вот наш ответ Чемберлену, – поднеся поросенка к лицу, наставительно проговорил Жарков. Поросенок презрительно дернул рваным ухом и сердито хрюкнул.
– Сладу с ним нет. Всем поросятам уши искусал, – укоризненно глядя на поросенка, попыталась оправдать маленького негодяя баба Дуся. Но мелькнувшая в светлых, выцветших глазах улыбка выдала ее с головой и жильцу, и малолетнему преступнику Чуберлену. – Приходится иногда домой забирать. Но когда один, он тихий, мешать не станет.
Баба Дуся попыталась воткнуть на место клепку, чемодан скрипнул. Поросенок скромно и покорно висел на руке зоотехника. Но, сообразив, что хозяйка больше не сердится, завозился, пытаясь спрыгнуть на пол. Жарков наклонился и отпустил задержанного.

 

– Не беспокойтесь, Евдокия Марковна, мы с Чуберленом быстро найдем общий язык. Только ящик вы ему маловат поставили. Не сбежал бы.
– Куда он дальше сеней денется, – улыбнулась баба Дуся, ловко подхватив кружащего под ногами поросенка и возвратив в изгрызенный по краям деревянный ящик. – А через день-другой обратно отнесу. Пусть поросята от этого разбойника отдохнут.
– Ничего, что беспокойный. Вырастет, хорошим кабанчиком будет. Но вы не тревожьтесь, Евдокия Марковна, у вас уже есть один беспокойный постоялец. Я поспокойней. И за постой, и за постель заплачу, сколько спросите.
– Уж все обговорено с Саввой Кондратьичем, – отмахнулась баба Дуня, – все приготовлю. Сейчас уж прости, Алексей Степанович, к свиньям побегу. А как вернусь, все и устрою. Я там на столе все поставила. Как поешь, посуду на залавок поставь. А я приду, все приберу.
Баба Дуся еще покрутилась на кухне, нарезала толстыми ломтями хлеба, показала, где взять соленого хрену. Высунувшись в окно, махнула рукой в сторону грядок с луком и чесноком, которые отведены были в еду, а не в зиму. И, повязав голову другим платком, ушла.
В доме стало тихо. Только тикали ходики на стене да всхрюкивал в коробе Чуберлен.

 

Алексей пообедал, чувствуя, как тяжелеют веки, отнес посуду за занавеску. Присел на стул и, едва опустил голову на руки, тотчас заснул. Сон навалился тяжелый и жаркий, как медвежья вежливость председателя. В нем был старый почтарь, раскаленное поле и маленькие фигурки работников по пояс в выгоревшей траве.
Жарков шел к ним через поле. Редкие высокие свечки переросшего щавеля цеплялись за полы и попадались под руку. Алексей дернул рукой, убирая с дороги щавелевые плетки. Что-то хрюкнуло. И что есть силы вцепилось в палец зоотехника. Алексей Степанович тотчас проснулся, перепуганный со сна, резко вскочил, и Чуберлен, который все это время занимался тем, что отгрызал пуговицы с пиджака спящего зоотехника, кубарем полетел на пол.
В зубах свиненка блеснул зеленой эмалью значок училища. Поросенок припустил к двери. Жарков, ругаясь, схватился за лацкан, с ужасом понимая, что неугомонная свинья уволокла поплавок. И бросился вслед за вором, который забился в угол двери и усердно жевал добычу, понимая, что ее вот-вот отнимут точно так же, как и клепку от чемодана.
– Попался, паскудник, – сурово проговорил Алексей, приближаясь к поросенку. – Дальше двери не убежишь.
Чуберлен запутался в копытцах и сел, прижавшись в угол задом. Алексей схватил визжащего разбойника и принялся разжимать ему челюсти, надеясь, что поплавок с позолоченными колосьями не сильно пострадал от поросячьих зубов. Чуберен дергался в его руках и наконец, понимая, что со значком придется расстаться, выплюнул свою драгоценность и в то же мгновение снова тяпнул за руку жадину-зоотехника.
Алексей выпустил вредную скотинку и потянулся за значком. И в эту самую минуту дверь отворилась, и значок прыгнул прямо под сапоги вошедшему. Подлый порося снова завладел добычей.
– Савва Кондратьич послал узнать, – начал Гришуня, но не успел договорить. Ему в ноги кинулся малюсенький поросенок, а за ним, ругаясь, новый зоотехник, который тотчас растянулся на пороге, вскочил и побежал вслед за нашкодившей свиньей.
– …не надо ли чего, – оповестил Гришуня пустую избу. Пожал плечами и выглянул в окно. За палисадом мелькнул стрелой поросенок, потом – его до предела разозленный преследователь. И все стихло. Но еще через минуту послышалось кудахтанье кур у почтарева дома. Видимо, или маленький поганец, или новый зоотехник налетели-таки на чемпионку Советку.
– Вот почтариха задаст, – усмехнулся Гришуня, радуясь, что чужак в первый же день умудрился так проштрафиться.

 

Жарков пролетел через деревню, не глядя по сторонам и пытаясь только не упустить из виду розовое пятнышко чуберленовского зада. Он нагнал поганца уже за деревней, у коровника, когда неугомонный свин, видимо решив, что оторвался от погони, остановился как следует распробовать вновь отвоеванный трофей.
Умная скотина взвизгнула и тотчас умолкла, покорно разжав челюсти. Жарков бережно убрал значок в карман, а Чуберлена сунул под мышку, прижав покрепче, чтобы не вырвался. Рядом в траве как одержимый неистово стрекотал кузнечик. Шумел ветер в ветвях берез. Жарков слышал, как, покрикивая, доярки готовятся доить своих любимиц. Но вдруг сквозь этот знакомый, успокаивающий шум пробился резкий, чуть надтреснутый старческий голос, раздававшийся из полуоткрытой двери коровника.
Вы-ы не вейтеся, черные кудри,
Над мое-ею больной голово-ой.
Нукасукастой!
Я сего-одня больна и бессильна
Не-ету в сердце было-ого огня.
Нукасукастой!

Алексей тряхнул головой, силясь отогнать наваждение. Голос на какое-то время умолк, но едва Жарков шагнул внутрь – глаза пытались привыкнуть к полумраку, – как грянула новая песня, похожая на предыдущую только рефреном.
– За-а гриба-ами в лес девча-ата,
Гурьбой со-обрали-ись.
Ну-укасу-укасто-ой.
Как взошли-и в опушку ле-еса,
Все-е поразбрели-ись.
Ну-укасу-укасто-ой.

Старик отставил подойник, сполоснул вымя крупной пестрой корове. Корова переступила ногами, едва не зацепив подойник, и старик урезонил ее своим волшебным словом.
– Нукасукастой, Зорька, я тебе. – Старик повернулся и заметил чужака.
– Ой, мать едрена кочерыжка. – От удивления коровий певун крепче сжал подойник, капля молока вырвалась через край и поползла вниз. В отдалении обиженно замычал теленок. Часть молока, видимо, причиталась ему.
– Море под коровой, – поприветствовал старика Жарков привычной с детства фразой. Чуберлен под мышкой обиженно хрюкнул.
– Река молока, – отозвался дояр. – Ты, значится, новый зоотехник? Вместо Иваныча? Так, энтого, – старик замялся, видно, с досады, что так негодно начал знакомство с новым начальством, – значится, милости просим.
– Алексей Степаныч, – подсказал Жарков.
– Семен Василич, – отрекомендовался дояр.
– Что ж ты, Семен Василич, к каждой корове со своей песней идешь? – У старика был такой сконфуженный вид, что Алексей решился отбросить заготовленную важность.
– Как же, – ответил старый дояр, – кажная корова свою песню знает. И стоит, значится, спокойно. А то так и топает. В молоко намусорит, а бывает, и раскатит все.
– А что это ты их все по матушке, Семен Василич, без этого никак? – усмехнулся Жарков.
– Никак по-другому, товарищ зоотехник, – широко улыбнулся во весь редкозубый рот старый дояр. – В советской стране без волшебного слова и коровка не доится, и свинья не поросится. А если с коровами мне поможешь, так мы с тобой еще и трубочку успеем выкурить. Только уж больно друг у тебя шкодлив. – И, приблизив свое покрытое оспинами лицо к самому пятачку поросенка, спросил у того ласково: – Здорово ли живешь, Нота Чуберленская? Хорошо тебя бабка Дуня кормит?
Фыркнула в кулак одна из доярок. Вторая подошла и вынула из рук Жаркова скромно сложившего копытца Чуберлена и пристроила поросенка в ящик с сеном. Свиненок принялся жевать и ворошить подстилку и забыл недавнюю обиду.
– Он к нам уж прибегал, паскудник, – усмехнулась одна из доярок. – Как стащит что, так к нам чешет и в стойло к Победке норовит. А у нее нрав беспокойный, не в духе пришибет порося, а нам перед колхозом отвечать. Так что вы, товарищ зоотехник, его не больно из избы выпускайте.
– Да я нынче сам его пришиб было. – Жарков погрозил поросенку пальцем, но тот не обратил на недавнего преследователя никакого внимания.
Бабы засмеялись. Старик Василич крякнул, разгладил пальцами седые усы.
– Ну что, товарищ зоотехник, – подмигнул он. – От Чуберлена мы тебя спасли. Не поможешь ли с коровками?
Жарков принял испытание спокойно. Так в сказках богатырь выслушивал задания Бабы-яги. И у них в Ряполове к чужакам долго присматривались, испытывали и нрав, и умения. А то мало ли кого ветром из города принесет. Алексей принялся закатывать рукава.
– Этак он вас, Алексей Степаныч, вместо себя пристроит, а сам в зоотехники выбьется. А, Василич? – поддела старика смешливая соседка.
– А хоть бы и в зоотехники, – обиделся дояр, – нешто я колхоза не знаю. Не велика премудрость, Алексей Степаныч меня выучит. Неужто не разберусь.
– В четырех сиськах коровьих разберись, грамотей, – захохотали бабы. – Не нужен нам старый плешивый зоотехник, когда нам партия такого красавца молодого прислала.
Жарков неодобрительно покачал головой, продолжая улыбаться.
– А что, бабочки, кто из вас самая лучшая доярка? – подзадорил он. – Посоревнуемся? А потом ты мне, Семен Василич, коровник покажешь. Покажите, что за корма у вас, как молодняк поживает.
Бабы, посмеиваясь, повели Алексея показывать коров и молодняк. Едва отбившись от их шумной радостной стайки, Жарков вышел из дверей, по дороге подцепив под мышку Чуберлена, и поискал взглядом старика. Выспрашивать у баб про особинку Знаменского Алексей Степаныч не рискнул, а старый дояр показался мужиком сметливым и вдумчивым, да и поболтать не дурак.
Василич уже скинул рабочее, надел свое, деревенское, и теперь умывался, в три погибели согнувшись над ведром воды у колодца. Он фыркал и плескался как гусь, и мелкие капли воды блестели в коротких иголочках седины на круглой макушке старика.
– Семен Василич, – позвал его Жарков. – Мы же с тобой хотели по трубочке выкурить. А ты засобирался уже? А я-то думал, поговорим.
Дед потер лицо полотенцем, тщательно вытер руки и теперь, кряхтя, раскладывал полотенце на перекладине воротец.
– Уж через пару минут сухое будет. Бабочки пойдут – приберут. А мы с тобой потолкуем, как без того. Только сейчас побегу я, товарищ зоотехник. Работники из полей скоро придут. А тебе если охота до разговору – так у девчат день до вечера долог. Ты мужчина видный, не то что я, старый строчок.
– Так, может, по дороге поговорим. – Жарков подцепил из ведра горстью воду, потер лоб.
– Что, боишься, девки на части порвут, если Василич тебя плешью не прикроет? – Старик усмехнулся, застегнул ворот, словно на свидание собирался. – Да ладно. Пойдем. Ты работников-то уж видел?
Алексей кивнул. Отчего-то старый Василич сразу пришелся ему по душе. Может, оттого, что напомнил умершего еще до войны деда, а может потому, что на таких стариках, балагурах и трудягах, всегда деревня стояла, и Алексей привык доверять таким, да и чутью своему верил. А чутье подсказывало – добрый человек старый дояр.
Шли, перешучиваясь. Звенел над полем в вышине жаворонок. И запах травы, душистый и пряный, плыл над деревней горячим облаком. Жарков пару раз хотел было, но так и не решился заговорить о работниках.
Да и старик становился с каждым шагом все молчаливей. Опустив голову, подождал, пока Алексей отнесет в дом бабы Дуни шкодника-Чуберлена. И уж больше не проронил ни слова. Жарков не пытался разговорить старика.
Они сели на бревна возле большого сарая с распахнутыми настежь дверями. Закурили.
Табак у старика оказался недурен.
– Свойский? – спросил Алексей.
Дояр кивнул.
– Хорош, – добавил зоотехник.
Старик кивнул снова и затянулся.
Алексей, раздосадованный внезапной молчаливостью балагура Василича, хотел уже спросить, отчего они сидят тут, на солнцепеке, но замолчал. Потому что совсем рядом послышалось шарканье десятков ног. И на дороге, ведущей к сараю, появились работники. Они шли по трое, касаясь друг друга плечами. Но двигались так слаженно, словно не жаворонок звенел над их головами, а отбивал ритм невидимый и неслышимый барабан.
Жарков замер, не в силах даже выдохнуть.
Работники были мертвые. Уж тут зоотехник ошибиться не мог. Кожа лоскутами слезала с черепов, торчали из-под косынок и кепок остатки волос. Под высохшими губами виднелись желтые зубы. Жарков тихонько ущипнул себя за бедро, но видение не рассеялось. Колонна из полусотни мертвяков двигалась ему навстречу, мерно покачиваясь. В руках мужчин – косы, у баб – грабли.
Знать, одежду мертвым колхозникам никто не менял, потому как следы тления отчетливо виднелись на поношенных рубахах. Но первый испуг зоотехника прошел вместе с передними рядами работников. Впереди шли те, кто постарше сроком, потому что дальше пошли мертвяки покрепче. Мясо еще не спешило отслоиться от их костей, трупные пятна на руках и лицах были не слишком велики, а те, кто замыкал шествие, были и вовсе недавние. Особенно бросилась в глаза Алексею совсем юная и удивительно красивая девушка с сизой полосой на тонком горле. И мертвая, двигалась она плавно, словно лебедь. И большие глаза, опушенные длинными, как у теленка, ресницами, даже в смерти не потеряли своей озерной голубизны.
На девушке, в отличие от других работников, был чистый сарафан. В длинной, почти до колен, косе мелькала синяя лента.
Работники равнодушно миновали замершего зоотехника и начали строем заходить в сарай. Первые уперлись лбом в стену, остальные останавливались, натыкаясь на шедших впереди.
Замыкал процессию Гришуня. Парень выглядел немного усталым. Но, заметив зоотехника и старика, приободрился, сорвал метелку травы и сунул в зубы, ухмыляясь.
– Ты нынче ведешь? – глухо спросил Василич.
– Меня Григорием Егорычем звать, – задрал подбородок бесстыдник-Гришуня. – Вот и зови меня, Василич, по всей форме. А то сам знаешь.
Старик ссутулился от этих слов, потемнел лицом. Волна гнева заставила Жаркова сделать шаг вперед, но дояр удержал его за руку.
– Позволь, Григорий Егорович, Варю мою мне на минутку из отряда забрать? – низко склонив голову, еле слышно проговорил он.
– Пошто тебе? – продолжил Гришуня.
– Не зелен ли ты так со старшими разговаривать? – вмешался было Алексей, но Василич цыкнул на него так зло, что зоотехник умолк.
– Да я… – Старик недоговорил, просто вынул из кармана гребешок и красную ленту.
– Так ей теперь твои ленты без надобности, – с каким-то непонятным удовольствием проговорил Гришуня. – Ладно, бери свою Варю.
Парень исчез в сарае, и стало слышно, как он считает по головам работников. А старый Василич потянул за руку мертвую красавицу. Она не шелохнулась. Тогда дояр подошел к ней сам, бережно, насколько позволяли большие неловкие руки, расплел косу, провел дрожащим в пальцах гребнем по русым волосам девушки, погладил склоненную голову. Потом, не торопясь, переплел косу, переменив синюю ленту на алую.
– Отойди, Василич, заговоренкой окачу! – крикнул Гришуня. Пересчитав работников, он уже приготовил ведра с водой. И, едва Василич отошел, выхлестнул воду на головы работников. Смрадный дух, что стоял в сарае и около, немного развеялся. И от воды кожа мертвецов слово засияла.
Гришуня довольно ухмыльнулся. А старик подошел к своей Варе и бережно промокнул ей лицо и руки платком, который нашелся в том же кармане, что и гребешок.

 

– Добрый вечер, товарищи, – проговорил за спиной Жаркова знакомый голос. Председатель протянул руку зоотехнику, махнул Гришуне и направился к дояру. Метелки травы хлестали председателя по голенищам, осыпая пыльцой. Жарков заметил, что синее пятно на руке Саввы Кондратьевича словно выросло, выползло из рукава на ладонь, затекло тонкой струйкой между указательным и средним пальцами. Председатель положил эту страшную руку на плечо старику. Тот вздрогнул, выныривая из своих невеселых мыслей.
– Шел бы домой, Василич, – вполголоса проговорил он, досадливо качая головой. – Ну не дело это. У всех родня в работниках. Ты что мне дисциплину нарушаешь в колхозе? Этак все начнут к работникам ходить.
Дояр оглянулся, бросил на председателя горящий страшной яростью взгляд, но тотчас опустил глаза и, ссутулившись, побрел прочь от сарая.
– А ты куда смотришь, молокосос? Не хватило тебе того, что уже натворил! – напустился было председатель на Гришуню.
– Ничего я не делал, дядя Савва, сто раз тебе повторял! – отозвался паренек. – А Варька дура, сама…
Он недоговорил. Оба оглянулись на зоотехника и замолчали. Гришуня подошел к сараю, затолкал внутрь стоящую столбом мертвую Варю, запер двери, фыркнул и пошел восвояси.
Председатель обернулся к Жаркову.
– Ну, вот и увидел работников, – проговорил он серьезно. – Вот она, особинка знаменская. Ты, товарищ зоотехник, знать хотел. Теперь знаешь. Да, работают у нас мертвяки, хорошо работают. По 100 трудодней закрываем, как на механизатора крепкого. Ни еды, ни питья работнику не надо, а советской власти лишние руки, хоть и неживые. И живым легче. Деревня у нас богатая, пол-Союза не отказалось бы так пожить.
– Так что ж не живут? – спросил Жарков. – Или делиться не хочется?
Председатель сжал челюсти. Видно, тон собеседника сильно задел его. Но Савва Кондратьич решил не горячиться.
– Вижу, что ты обижен на меня, Алексей Степанович, что я тебе сразу все не выложил как есть. Но тут дело тонкое. Теперь вот сам все увидел. Можно и поговорить. С документами, без вензелей. Делиться-то мы бы и рады. Мои предки шесть веков в этих местах живут. И раньше мертвяков Семышевы, Малышевы и Ковровы поднимали. По сельской надобности приходилось иногда. А потом, как голод пришел, люди мерли, решили мы на совете правления, что надо… работников поднимать. Работать некому было. У нас в правлении из всех трех родов люди. Вот и начали. Полегче стало. А теперь уж и повелось. Хотели опыт другим колхозам передавать, так не выходит ничего. Только эта земля нас слушает. И плату свою берет.
Савва Кондратьевич поднес к самому лицу Алексея свою чернеющую руку.
– За каждого поднятого работника я и родня моя своей кровью платим. Как дойдет зараза эта до сердца – будет кто-то другой с землей договариваться. Вот хоть Гришуня, племянник он мне. Тоже может. Только пока не трогаем его, работников гоняет, а поднимать мать не дает. Пусть уж сначала семьей обзаведется, род продолжит.
Председатель стоял перед Жарковым почти виновато, мял в руках пыльный картуз. Словно оправдывался.
– Разыгрываешь ты меня, Савва Кондратьич, – отмахнулся Алексей. Хоть и работников видел своими глазами, близко, как никогда, не отваживался глядеть на других мертвецов, хоть и стояла перед глазами темная гниль на руке председателя, а все цеплялся разум за соломинку, не желал верить. – Не может того быть, бесовщина какая-то. Ты же советский человек, атеист, председатель, а городишь… чушь несусветную. Не хочешь мне говорить, какие эксперименты нынче в Знаменском идут, не говори. Но и не путай. Скажи, мол, не твоего ума дело, товарищ зоотехник. Твое дело коровы, лошади, свиньи, козы… куры, наконец. А работников не трогай. Я пойму и вопросов задавать не буду. Но бабкины сказки мне рассказывать не надо. Чай не два-по-третьему.
Председатель сокрушенно покачал головой.
– Не сказки это, – спокойно перебил он возмущенную речь Алексея, – Говорю тебе все как есть. И, будет оказия, покажу все без утайки. Но ты одну вещь усвой, Алексей Степаныч, у кого-то в других краях родные в земле лежат, а у нас в землю идут, только когда уж в поле идти не могут, когда истлеют до последнего предела. Потому и люди у нас другие, хоть на первый взгляд и не видать. У нас, в Знаменском, каждый день бок о бок со смертью человек в поле идет. И знает, что, когда настанет смертный час, провожу я его в работники, чтобы мог и после кончины стране и деревне родной послужить. Останешься у нас, и ты сможешь, когда время придет.
Последние слова Савва Кондратьевич проговорил с гордостью, почти хвастаясь. Жаркову стало не по себе. Но он не подал виду. Рассказ председателя был неубедителен, зато убедительны были цифры, документы, планы и сметы, над которыми зоотехник и все правление колхоза просидели до утра. Молодой задор взял верх, и Алексей, удивительно быстро привыкнув к дополнительным столбцам в расчетах, к полуночи уже излагал новому начальству, что нового и полезного можно сделать колхозу для себя и страны, если использовать резервы мертвяков не только на полевых работах, но в животноводческом секторе.
К бабе Дуне он вернулся под утро, возбужденный и взбудораженный перспективами. Под ноги в прихожей сунулся Чуберлен, но Жарков, не глядя, подхватил поросенка, сунул в коробку и прошел в комнату, стараясь не разбудить хозяйку.
Она поднялась сама, едва он лег, зашумела на кухне. Алексей лежал поверх застеленной кровати и думал о том, как много можно сделать, имея в руках такие ресурсы, какие есть здесь, в Знаменском. Потом, совсем некстати, всплыло перед глазами красивое равнодушной личико мертвой Вари, коричневая полоса от веревки на ее горле. И светлые капли воды на седине Василича.
С тем Алексей уснул. Снились мертвые, что, перешептываясь, смотрели на него из-за занавесок. Снилась чемпионка Советка, что склевывала цифры из Алексеевых расчетов. Жарков смахнул курицу со стола и проснулся. Чуберлен, видно, забравшийся к нему на постель, шарахнулся в ноги зоотехника.
Алексей понял, что проспал лишку, торопливо оделся и отправился в сельсовет. Потом был в коровнике, но угрюмый Василич словно не заметил нового товарища. А Жарков не стал набиваться. К полудню Алексей был поглощен осмотром ремонтных свинок. Он уже обошел основное поголовье. Оценил хряков. Застал на рабочем месте бабу Дуню и позволил себе потратить пять минут на восхищенное воркование хозяйки над своими свиньями. Подопечные у бабы Дуни были и вправду внушительные, громадные, сытые, сонные, они бродили как грозовые тучи, время от времени выговаривая что-то друг другу громовым басовитым похрюкиванием.
– Вот и Чуберлен наш таким вырастет, – объявила Евдокия Марковна, гордо подняв курносый нос. – Я хорошего хряка сразу после опороса в помете узнаю.
Жарков согласился. Кто-то из свинарок хихикнул рядом. История погони нового зоотехника за поросенком облетела колхоз со скоростью света. И Алексею ничего не оставалось, как улыбаться в ответ на шутки и подначки, благо в свинарнике, как и в коровнике, работали в основном бабы. И шутки их были добродушными и отличались скорее кокетством, чем лукавством.
– Прыткого всегда сразу видно, – поддела другая свинарка.
– Твой прыткий язык да в доброе бы дело, – вступилась за зоотехника баба Дуня. Алексей хотел вмешаться, но не успел.
– Беда, беда, – заголосил кто-то за сараями. – Василич Гришуню вилами убил!
– Как убил? – присела на край загона баба Дуня. – Василич?
Все, до кого долетела черная птица вести, побросали дела и, путаясь в подолах, бросились к вестнице, доярке Катьке Пашариной. Та, раскрасневшись от бега и важности, рассказала, сверкая глазами, как пришел Гришуня в коровник и Василича донимал, чтоб тот к Варьке не ходил, потому что Савва бранится.
– Варьку, говорит, дед, ты же не вернешь, зачем воду мутишь, – трещала Катька. – Она сама виновата, что в петлю полезла. И про тебя не вспомнила, когда удавиться решила. Вот и пусть ходит в работниках, пока держится. Все там будем, говорит.
Катька задохнулась, закашлялась. Кто-то подал ей ковшик воды, вестница плеснула на лицо, пригубила. И, переведя дух, продолжила:
– Ну и пошел Гришуня. Василич стоял-стоял, лицо у него все сделалось черное. А потом он взял вилы да Гришуню прямо в бок и ткнул.
– Насмерть? – вздохнули в толпе.
– Знамо, насмерть, – проговорил кто-то из баб. – Собаке собачья смерть.
Алексей поискал в толпе ту, что бросила последние слова, но бабы глядели все одинаково, удивленно-сочувственно, качали головами, прижав руки к щекам.
– А Василич что? – спросила баба Дуня, протолкавшись через толпу более рослых и молодых товарок. – Как дед-то? Убежал? Или уж у председателя?
Лицо Катьки переменилось, сорочий треск оборвался. Вестница растерянно посмотрела по сторонам, словно ожидая, что кто-то выскажет за нее страшные слова.
– Он… в мялку кинулся. Нету Василича.
Все смолкло. Прижатые в извечном жесте плакальщиц к щекам руки опустились, а следом уперлись в землю еще мгновение назад горевшие любопытством взгляды.
Алексей зажмурился. Слишком ясно представилось ему то, что могла сотворить мялка. Видел он раз, как девчонку в мялку затянуло за подол. От правой ноги одна жижа красная осталась да тряпки. А уж если дояр сам туда сунулся, знать, и хоронить уж почти нечего.
– Может, как придет время, и мне в мялку, – проговорила себе под нос Евдокия Марковна. Никто не услышал ее. Мгновение тишины сменилось оживленным гулом расспросов. А свинарка побрела к своим питомицам. Уж ни деду Василичу, ни Гришуне помочь было нельзя, а свиньям уход нужен.
– Алексей Степаныч, – Катька подошла тихо, выскользнула из толпы судачивших баб, – вас Савва Кондратьевич звал. Сказал, вы хотели посмотреть, как работника поднимают.
– Чай, не даст сынка почтариха в работники подымать и на дядьку не поглядит, – буркнула проходившая мимо свинарка. Бабы по одной возвращались к работе.
– Как бы не так, – отозвалась вторая. – Подымет племянника как миленького. И Юрьевна слова не скажет. Варьку вот только жалко.
Алексей кивнул Катьке. Та наскоро попрощалась со всеми и повела зоотехника к председателю. Видно, поднимать решили дома, у почтаря. Старик Семеныч уже был там, стоял, мял в руках шапку и то и дело смаргивал красными глазами да изредка вытирал шапкой слезы, бежавшие по щекам. Вокруг уже толпились люди. На лавке возле окон лежал Гришуня. Русые волосы растрепались, белая домотканая косоворотка с левого боку вся пропиталась кровью. Над ним стоял председатель.
Принесли ведро с водой, и председатель долго мыл в нем руки, скреб ногтями черные пятна.
– Может, я подниму, Кондратьич? – подошел к председателю кто-то из старших Ковровых, громадный былинный бородач в рубашке, за воротом которой виднелся край темного пятна родового проклятья.
– Оставь, Игнат, тебе ли с Верой связываться. – Савва Кондратьевич отер руки полотенцем, бросил рушник на траву. К нему тотчас сунулась чемпионка Советка.
А потом словно отхлынули все, расступились. Куры с кудахтаньем нырнули под забор и торопливо прыснули к домам на другой стороне улицы. Ком встал в горле у Алексея, потому что почудилось ему вдруг, что кто-то рванул его за самое нутро, за хребет, за самые глубокие жилы. И провернул так, что кости хрустнули. Вихрь закрутил в кольцо дорожную пыль и спорхнувшую в метелок травы пыльцу, обнял заклинателя и мертвеца.
Савва Кондратьич стоял не шевелясь. Он не сплетал рук, не произносил заклинаний. Никакой бесовщины, что ожидал Алексей, не было и в помине. Он просто смотрел на мертвеца. И черное пятно на руке дрогнуло и поползло вниз по пальцам, заливая всю кисть.
– Стой, Савва! – Юрьевна влетела во двор вихрем, сила брата уронила ее на землю, так что птичница не успела добежать до лавки, где лежал Гришуня. На ее заплаканном красном лице светились нестерпимой синевой одни глаза, полные боли. Цветной платок съехал на сторону, бились на колдовском ветру пряди, в которых кое-где посверкивала седина.
– Савва, – прошептала птичница, – не поднимай Гришку. Не смей. Ведь он должен был твое место занять!
Председатель не оглянулся на сестру, он продолжал сверлить страшным, тяжелым взглядом мертвого. Руки Гриши дрогнули, шевельнулись пальцы.
– Да уж, не в простые работники сыночка прочила, – ядовито шепнул кто-то за спиной Алексея, – в председатели хотела. А теперь вот со всеми в поле пойдет, полугнидок.
Ветер хлестнул всех по лицам, бросил в глаза пыль, вторым ударом вышиб воздух из груди. Так что зеваки вздрогнули и разом втянули ртом воздух.
– Вставай, Григорий, – осипшим, прерывающимся голосом проговорил председатель. Слова давались ему с трудом. Голос скрипел, подобно мельничному жернову. – Иди. Я зову.
Смерч все туже свивался вокруг них, сжимая страшное кольцо. Сорвало платок с головы Юрьевны, саму ее, оказавшуюся ближе всего к брату, прижало ветром к земле, так что она уже отчаялась поднять голову и только плакала, уткнувшись лицом в траву.
Григорий снова дернул руками, так что правая сорвалась со скамьи и повисла плетью. Но тут глаза его открылись, ноги и руки задвигались, беспорядочно, как паучьи лапки. И Гришуня сделал попытку подняться. Он рванулся с лавки, перевернулся и упал ничком на траву, замерев в нелепой изломанной позе. Вихрь стих, распавшись на несколько маленьких смерчей, что выскользнули за ворота и погнали по улице крошечные, не больше ладони, воронки пыли и несколько сорванных с березы листьев.
Председатель покачнулся, прошел на неверных ногах до угла дома и привалился к стене.
Кто-то поднял Гришуню, заставил разогнуться. К мертвецу бросилась Юрьевна, но ее оттащили. А парнишка продолжал стоять, глядя перед собой бессмысленным синим взглядом.
– Уведи, – шепнул председатель кому-то. – Загони к новым.
– Так там… Варька.
– Вот к Варьке и веди, – раздраженно бросил председатель. – Им теперь обоим все равно.
– А Василича что, поднимать не будешь? – завопила Юрьевна вслед брату. – Убийцу Гришкиного так похоронишь? Не много ли чести сразу на погост?
– Да нечего там поднимать, Вера. Его из мялки едва вынули, – устало отозвался председатель.

 

Вечером Евдокия Марковна была непривычно молчалива. Вся деревня, казалось, погрузилась в траур. Дояра жалели и бранили, Гриню бранили и жалели. Тело первого положили в доме, оставили с ним баб и плакальщиц. Второго отвели в сарай, где приткнули в затылок к Варваре, так что толстая Варькина коса едва не цеплялась за пряжку Гришкиного ремня.
– Я в ночь к Василичу пойду, – заговорила наконец баба Дуся. – Посижу с ним. Хороший был человек, добрый, спокойный. Таких судьба и метит. Сначала сын с войны не вернулся, потом Машка, невестка, по весне в пруду утонула. Осталась у него одна Варя. Уж он ее так любил, души не чаял.
Алексей молчал, боясь оборвать рассказ. Баба Дуня налила щей в тарелки, махнула рукой: садись, мол, товарищ зоотехник.
– А Варя красавица была чудесная. Она и в работницах хороша, а живая была – как королевна. И пела так, что у мужиков, у тех, кто войну прошел, слеза наворачивалась. Чудная была девочка, как птичка весенняя. Когда Василич узнал, что положил на нее глаз наш Гришуня, уж поздно было. Уговорил девчонку. Дурацкое дело-то нехитрое. Думала, женится на ней председателев племянник. Но Юрьевна ей все толково объяснила. Что Гришуне судьба другая уготована и жениться ему рано. А в подоле принесет Варя, так стыд глаз не выест, а дед вырастит. Василич и рад бы вырастить, но Варя по-своему рассудила. Пошла в лес и удавилась. Далеко зашла. Думала, долго искать будут, уж успеет испортиться. Но на ее беду девчонки в дальний лес на тракторе за брусникой поехали. Еще теплую нашли, часу не висела. Савва Кондратьич ее поднял, мертвой-то стыда нет. Как убивался Василич, не расскажешь. Сам напросился на вилы, паскудник, уж больно мучил старика. А тот все никак не мог привыкнуть, что в работниках его Варя. Идем как-то с работы, сели передохнуть, годы-то уже не те. И работники с поля возвращаются. А у Вари коса растрепалась, висят волосы патлами на лице, и в них трава запуталась. Увидел Василич, заплакал, пошел просить Ивана, что тогда погонщиком на работах был, чтобы он ему разрешил Варю расчесать. Так каждый день и ходил. Савве не нравилось, непорядок, вот и поставил Гришуню в погонщики. Думал Василича от Вари отвадить. А вот оно как вышло…
Евдокия Марковна подперла голову рукой, так и не притронувшись к щам. Но, помолчав, окунула луковицу в соль и с хрустом откусила, заела хлебом. На глазах выступили слезы, повисли на коротеньких светлых ресницах. Баба Дуня смахнула их, но складка, залегшая между ее светлых бровей, не разгладилась, а словно бы стала глубже.
Алексей ел, не решаясь нарушить тишину. Не к месту чужаку в таких делах свое мнение высказывать. Ели молча. Ходили по стенам мухи. Самые смелые садились на стол, бродили по краю хлебной тарелки. Евдокия Марковна безразлично взмахивала рукой над тарелками, отгоняя непрошеных гостей.
– Видел я, как ваш Гришуня над ним измывался, – наконец проговорил Жарков. – Понимаю, как до вил Василич дошел. Но зачем он в мялку полез? Ведь подумать страшно, каково это. Пруд рядом – топись, берез в округе не сосчитаешь – вешайся, только кушак развязать… Зачем так мучиться? Может, вину свою так искупить хотел?
Баба Дуня сочувственно покачала головой. Поднялась, подошла к портрету и долго смотрела на румяное отретушированное лицо покойного мужа.
– Моего Георгия Иваныча не поднимали. Он в сорок четвертом погиб, – проговорила она. – Игнатушка мой в сорок пятом без вести пропал. Мой сам был из этих мест, а меня привез издалека, из Гарей, из Калининского колхоза. Я тогда много по колхозам ездила. Был у нас в Калининском театр, я все главные роли играла. Заметил он меня. Так и сложилось. Перебралась я в Знаменский, Игнатушка родился. А я все не могла привыкнуть к работникам. До чего страшно было. Я все просила Георгия Иваныча уехать. А он ни в какую, не хотел родной колхоз покидать. И теперь нет у меня ни мужа, ни сына, и живу одна. Хоть и долго здесь живу, а все не привыкла. Как подумаю, что помру и поднимет меня председатель в работники, что буду я, пока не истлею, бродить неприбранная, смердеть да на гнилые кости разваливаться, так сердце и сжимает. Не по-человечески это и не по-божески. Вот и Василич не захотел в работники. Обидела его эта земля, судьба обидела, а за что – кто знает? Хороший был человек. И покой свой всеми муками заслужил.
Баба Дуня стояла у комода, положив руку на край портрета. Чуберлен, воспользовавшись минутой, прыгнул на руки к Жаркову, сунулся к лацкану, но не нашел заветного значка и, обиженно хрюкнув, свернулся на коленях зоотехника, сунув пятачок под полу пиджака.
– Понимаю, – наконец проговорил Алексей. – Но ведь не сбросишь со счетов, сколько пользы от этого, сколько хорошего и стране, и колхозу. Ведь такую богатую деревню, как ваша, поискать еще. И живым легче, и мертвым не без пользы гнить в земле… Ведь такое чудо дано!
Алексей замолчал, натолкнувшись на холодный взгляд Евдокии Марковны.
– Ты только скажи мне, Алексей Степанович, – строго спросила она. – Только не по цифрам, а по совести. Я ведь никому не передам. Сам-то согласился бы в работники?
Алексей хотел кивнуть, но тотчас встало перед глазами лицо мертвого Гришуни, Варькина коса, а потом сизые с прозеленью лица работников, что видел он вчера. Жарков затряс головой, отгоняя видения.
– То-то, – пробурчала баба Дуня. – И я не хочу.
– А иначе как? – проговорил с сомнением Алексей. – Раз уж назвался груздем, придется в кузов лезть. Если можно так стране пользу принести…
Евдокия Марковна уже не слушала его. Она подошла и, мгновение постояв над что-то толкующим самому себе Жарковым, бухнулась перед ним на колени.
– Что уж так, Евдокия Марковна, – заговорил он, потянул хозяйку за руки, заставляя подняться. С визгом скатился с колен зоотехника задремавший Чуберлен.
– Алеша, сынок, – забормотала свинарка, хватая в обе ладони ее руку. – Ты один здесь чужой, как и я. Один ты поймешь. Не хочу я в работники. Давно руки бы на себя наложила, но нету у меня столько силы, как у Василича. Не могу я в мялку. Да и грех какой – себя жизни лишить. Но в работники не пойду. Думала, станет председатель с того света звать – не встану. А если поднимет все равно, у него вон какая силища.
Баба Дуня цеплялась за колени и руки Алексея. Он порывался встать и садился снова, рядом сновал встревоженный Чуберлен. И тут где-то вдалеке заголосили, запричитали. Видно, разрешил председатель поплакать по Василичу. Алексей вздрогнул. А Евдокия Марковна уткнулась лицом в его сапоги и с мольбой зашептала:
– Алешенька, дай мне слово, что не дашь меня поднять. Чужой я тебе человек, но я тебя как сына прошу. Мой сын не отказал бы мне, и ты матери своей, верно, не отказал бы. Прошу, как помру, отнеси меня к моим в хлев, да и брось в кормушку. Я уж сколько лет их на мясо-то прикармливаю. Думаю, стану помирать, пойду и в кормушку лягу. Пока хватятся, свиньи уж обгложут. И поднимать станет нечего.
Алексей рывком поднял свинарку, ударил наотмашь по щеке. Она всхлипнула и закрыла лица руками.
– Никто тебя, Евдокия Марковна, против твоей воли в работники не поднимет. Это я тебе не как сын, как советский человек обещаю. И брось все эти поповские штучки. Грех. Не по-божески. Не хочешь в работники, не надо. Ну что ты, что ты…
Жарков прижал к плечу плачущую хозяйку, усадил, налил чаю. Она пила, постукивая зубами о край чашки. А на другом конце деревни все выли и причитали по несчастному самоубийце.

 

Потом все успокоилось. Алексей понемногу обвыкся. Разговор забылся. И ни хозяйка, ни ее жилец не вспоминали о нем. У Жаркова было много работы. Он то и дело мотался в город, выписал новой техники. Начал ввод новых кормов, что, по предварительным расчетам, должно было сэкономить колхозу хорошие деньги. И Жарков ненавязчиво подталкивал председателя к мысли купить для деревни новый «ЗиЛ-130». Потом тихо умер почтарь Егор Семеныч, да утонули на пруду двое девчат. Их подняли в работники.
Жарков смотреть уже не ходил. До сих пор неприятно было вспоминать, как рвал с костей мясо председателев зов. Но зато все чаще стал ходить в поле, смотреть на работников, прикидывая, как еще можно использовать мертвые руки. Говорил с погонщиками. Долго пытал Савву Кондратьевича и его родных, как именно дают они приказы работникам и как направляют мертвецов, когда ведут на работу и обратно.
Никто толком ответить не мог. Не задумывались знаменские о том, что да как. И объяснить не сумели, но зато приобрел через свое упорство новый зоотехник славу человека толкового, ученого и ответственного.
Домой он приходил поздно. Пили чай, разговаривали все больше о свиньях. Победа, любимица Евдокии Марковны, в этом году должна была идти на замену, возраст вышел, да и поросилась последний раз скромно, не по регалиям – всего шесть поросят против прежних десяти. Баба Дуня грустила, жалела подопечную, просила выписать пенсионерку ей в домашнее хозяйство. Но громадная Победа тянула килограммов на триста, и председатель всерьез рассчитывал сдать эти триста килограммов государству, а бабе Дуне за отличную работу выписать одну из вислоухих сестер Чуберлена.
От переживаний Евдокия Марковна побледнела, морщинки на висках и скулах стали заметнее, углубились.
– И мне на замену пора, как Победе, – приговаривала она с усмешкой, глядя в круглое зеркало в стенке шкафа и оттягивая пальцами сухую, все больше сминавшуюся от времени кожу на щеках. – Что-то старая я стала, а, Алексей Степаныч? Может, замуж сходить, пока ноги ходят?
– Где ж я тебе, героине труда, жениха найду? Ты у нас и свинарка какая, и передовик, и красавица, – подначивал зоотехник.
– А ты мне генерала приведи, – хихикала баба Дуня. – Чтоб на маршала Рокоссовского был похож. А я уж расстараюсь, сброшу лет тридцать, а то и тридцать пять.
Баба Дуня повязала платком белеющую день ото дня голову. Вынула из шкафа новый халат, посмотрела.
– А что, Алексей Степаныч, может, этот на смертное оставить. Хороший, с цветами. Поднимет меня председатель в работники, так ты попроси девок меня переодеть в новое. Чтоб уж в рванине не ходить. Да пусть волосы мне остригут. Лохматой и неприбранной стыдоба.
– Да не поднимет тебя Савва Кондратьич в работники, – отозвался Алексей, которому было досадно возвращаться к этой теме. – Я с ним поговорю. Чтоб уж ты не волновалась.
Баба Дуня усмехнулась, не поверив, повесила в шкаф халат.
– Ты лучше попросил бы его печку нам побелить. Пооблупилась, а когда я в работницы пойду, тебе изба достанется. Негодно зоотехнику молодому красивому в доме с такой печкой. Вот, погляди, и здесь, и здесь облупилось, и под кроватью.
Евдокия Марковна нагнулась, указывая пальцем на большую трещину в беленом теле печи, что ныряла понизу под кровать. И тут охнула, покачнулась да так и ткнулась лбом в пол, в круглую кроватную ножку.
– Ты что это? Баба Дуня? – взволнованный Алексей подбежал, попытался поднять хозяйку, но она повисла у него на руках. Щеки Евдокии Марковны побелели, губы сделались сиреневыми, под глазами – словно кто мазнул синей краской – легли тени.
– Это ты брось, мать моя, – испугался Жарков, похлопал ее по щекам, осторожно опустил на пол. – Ну-ка, нечего разлеживаться. Открывай глазки. Тебя Победа ждет.
Но баба Дуня лежала ровно и тихо. И Алексей понял, что сделать уж ничего нельзя. Он перенес хозяйку на кровать и пошел в сени. За воротами уже звала товарку соседка Анфиса, с которой Евдокия Марковна вместе ходила на работу.
Анфиса и побежала по деревне сообщить, что Марковна преставилась.
А Жарков, забыв о делах, отправился прямо к председателю.
Савва Кондратьич, суровый и неподвижный, как свая моста, выслушал зоотехника молча. На его лысеющей голове замер солнечный блик, пробравшийся через щель в шторе. Наконец председатель пошевелился, переменил позу, поправил воротник. И Алексей увидел, что и рука, и шея председателя сплошь залиты синим. Разрасталась гниль.
– Нет, Алексей Степаныч, – отрезал он строго. – Марковну в работники поднимем в полдень. Раз уж просила ее прибрать – выпишу наряд Анфисе и Катьке, пусть на работу утром не идут, переоденут покойницу и сделают все, как хотела. А к полудню я ее подниму, медлить тут нельзя. Чем дольше лежит, тем труднее возвращается, да и работают лежалые хуже. Свежим все втолкуешь, а эти стоят, качаются, повторяй им задачу по сорок раз. Так что извини. Порядок есть порядок.
Алексей попробовал возразить, но Савва Кондратьевич отвернулся, вынул из ящика стола папку, завязанную лохматой тесьмой, и углубился в расчеты. Отвлекся лишь на секунду – подписать плакальщицам наряд на «ритуальные действия».
Жарков вышел. Но, вместо того чтобы пойти и отнести наряд подругам бабы Дуни, он отправился домой. Дом уже опустел. Все разбрелись по работам, но Алексей заметил следы присутствия соседей. Посуда, оставшаяся после завтрака на столе, была унесена в кухню, все прибрано. Зеркало на дверце шкафа загородили черной тряпкой. Из-за этого шкаф не закрывался плотно, и в приоткрытую дверь Алексей увидел изрядно поредевшие остатки гардероба Евдокии Марковны. Видно, побоялись бабы, что, пока суть да дело, все, что получше, растащат соседки. Вот и взяли сразу, на что глаз упал.
Алексей зачем-то выдвинул ящики комода и отметил про себя, что и постельного белья, и полотенец убавилось знатно.
Евдокия Марковна лежала на кровати со сложенными под грудью руками. Словно спала. Только пара мух бродила по ее лбу, на котором слева остался отпечаток ножки кровати, о которую она ударилась, падая. Одна муха запуталась в волосах и рассерженно зажужжала. Жарков согнал нахалку, невольно притронувшись к холодному неживому лбу покойницы. Она лежала печальная и покорная судьбе, только где-то в складках губ почудилась ему серенькая тень разочарования.
Зоотехник вышел в сени, принес большую мешковину и топор. Снял пиджак, повесил в шкаф, чтобы не испортить. Закатал рукава рубашки и край штанов. Выставил за дверь сапоги. И принялся за дело.
Сложить то, что получилось, в мешок было нетрудно. Тело Евдокии Марковны, безрукое и безногое, лежало на кровати, завернутое в простыню, как большеголовый младенец. Может, и под силу председателю или кому-то из правления было призвать обратно свинарку бабу Дуню, но то, что от нее осталось, едва ли годилось в работницы.
Отрубленное Алексей свалил в мешок и вынес в сени. Вернулся в избу, наскоро протер полы, убрал пропитанную кровью ветошь. А потом отправился с мешком на ферму.
Свиньи, казалось, ждали его. В их мутных черных глазках на мгновение зажегся крошечный огонек узнавания. Но потом в кормушку высыпалось содержимое мешка. И неторопливые розовые дирижабли двинулись к еде, позабыв о госте.
Невдалеке визжали и рвались к старшим поросята. Жарков подошел к загону с молодняком, вынул изрядно потяжелевшего Чуберлена и, не глядя на недавнего соседа, отнес в другой конец свинарника, где не было слышно оживленного похрюкивания жрущих свиней.
Поросенок обиженно взвизгнул. Алексей перегнулся через загородку и потрепал Чуберлена по щетинистой спине.
– И ты станешь большой свиньей, – утешил недовольно ворчащего свиненка зоотехник. – Успеется.
Солома с края загона прилипла к рубашке на животе и груди. Жарков стал отряхиваться. Сперва неторопливо, небрежно, а потом все скорее и ожесточеннее, словно боясь, что грязь проест ткань рубашки и вцепится в кожу. Выскочил на улицу, плеснул в лицо водой из поилки, утерся рукавом.
Полегчало. Стрекот кузнечиков и журчание каких-то мелких птах, невидимых в синеве и ветвях, почти заглушило жадные звуки свиной трапезы. Алексей почувствовал, что ноги едва держат его, обвел взглядом двор, выбирая, куда присесть, чтобы перевести дыхание и унять расходившиеся нервы.
– Что ж ты наделал, Алексей Степаныч? – раздался справа от него властный, строгий, царский голос Саввы Кондратьевич. – И зачем? Ведь все равно ей.
– Она не хотела в работники, – ответил Алексей и не нашел в собственном голосе ни единой ноты раскаяния. Не услышал ее и председатель. Он двинулся ближе. Поодаль стояли те, кто пришел посмотреть, как поднимают работницу, но нашел в пустом доме лишь коротенькое изуродованное тельце старой свинарки и кучу перепачканных кровью тряпок под крыльцом. Председатель, видно, шел по своим делам – вел мертвецов в поле. Позади зевак и возмущенных колхозников стояли ровными колоннами работники. К их бессмысленным покрытым язвами и трупными пятнами лицам липли навязчивые мухи. Замерли в серых руках мотыги и косы.
– Она не хотела к ним. – Жарков указал рукой на неподвижные ряды работников. – Ведь можно и не поднимать. Раз просила. Разве мало она при жизни для блага колхоза поработала?
– Мало или много – не тебе судить, товарищ зоотехник, – холодно отозвался Савва Кондратьевич. – На каждого здесь еще заживо трудодни выписаны. Вот ты сейчас колхоз на сто трудодней наказал. И что прикажешь мне с тобой делать?
Председатель сделал еще шаг вперед. И все колхозники, мужики, бабы, девки, шагнули следом, словно зачарованные ледяным властным голосом Саввы.
– Может, сдать тебя как вредителя, как врага народа, а, товарищ зоотехник? – Еще шаг.
– Или сам отработаешь за бабу Дуню ее смертные трудодни? – В глазах председателя блеснул нехороший злой огонек. Толпа колхозников придвинулась еще ближе. И Алексей невольно отступил, натолкнулся спиной на загородку. Торопливо вытащил жердину. Жердина была крепкая, толстая, раскалившаяся на солнцепеке, так что казалось, будто само дерево пышет жаром, стараясь сдержать янтарные смоляные слезы.
Зоотехник перехватил ее посередине и приготовился защищаться. Чужак. Своим ему никогда не стать. И не случись такое, так и жил бы весь век чужаком. Зато теперь получит председатель себе вместо старухи-свинарки крепкого и рослого работника. Алексей пообещал себе, что постарается изо всех сил, если они останутся там, за гробом, и не позволит председателю или кому бы то ни было другому позвать его снова на эту сторону.
Он отступал вдоль загороди, понимая, что перескочить не успеет. Шарахнулась из-под ноги чемпионка Советка, и стоящая за плечом брата почтариха Юрьевна скривилась, словно от боли или досады, и следующий шаг сделала чуть пошире, почти уравнявшись с братом.
– Стойте, – хотел крикнуть Жарков, но горло от страха и отчаяния отказалось подчиниться, и то, что должно было стать криком, выродилось в сиплый шепот, что эхом раздался в черепе.
– Стоим, – ответили ему десятки неслышных голосов.
Алексей покрепче перехватил слегу, бросив взгляд за спины наступающих на него сельчан. И увидел глаза. Десятки мертвых, пустых, направленных на него глаз. Они ждали приказа.
– Идите. Идите ко мне, – не пытаясь разжать сведенные челюсти, выкрикнул Жарков одной мыслью, невидимым метеором сверкнувшей над головами колхозников.
– Кто зовет? – прозвучали в его голове в унисон тихие, ровные, бесстрастные голоса.
– Я зову, – заставил себя прошептать Жарков.
Он смотрел не на наступающих сельчан, не на багровое лицо председателя с черным пятном, что медленно двигалось по шее к правому уху, не на пестрый платок Юрьевны. Он глядел над их головами и плечами туда, где, переломив о хребет надежды бесконечное мгновение сомнения, сделало первый шаг мертвое воинство.
Назад: Сергей Волков Ледяная симфония
Дальше: Ирина Скидневская, Юлия Мальт Господин Хансен, который переплыл море, и его дети