Книга: Фамильный узел
Назад: Глава первая
Дальше: Глава вторая

Книга вторая

Глава первая

1

Рассказываю по порядку. Не так давно Ванда повредила запястье, травма заживала медленно, и незадолго до отъезда на отдых она по совету своего ортопеда взяла напрокат на две недели электростимулятор. По договоренности с фирмой мы должны были заплатить за это двести пять евро, аппарат обещали доставить завтра. На следующий день, около двенадцати, раздался звонок в дверь. Жена возилась на кухне, и я пошел открывать сам, а впереди, как обычно, бежал кот. Хрупкая молодая женщина с коротко остриженными, пожалуй не слишком густыми, черными волосами, нежным, очень бледным лицом, на котором выделялись живые глаза без макияжа, протянула мне серую коробку. Я взял ее и, поскольку бумажник лежал на письменном столе в кабинете, сказал: «Извините, я сейчас». Женщина последовала за мной и подошла к двери в кабинет, хоть я и не приглашал ее войти.
— Эй, красавчик, — обратилась она к коту, — как тебя зовут?
— Лабес, — ответил я.
— Что это за имя?
— Это значит «наказание».
Девушка рассмеялась, наклонилась и погладила Лабеса.
— С вас двести десять евро, — сказала она.
— А разве не двести пять?
Она покачала головой, продолжая ласкать кота, щекотала его под подбородком, шептала ему какие-то дурацкие словечки. Затем, не меняя позы, заговорила со мной с профессиональным спокойствием человека, привыкшего ходить по домам и умеющего успокаивать пожилых людей, которые пугаются, когда к ним стучится в дверь кто-то чужой. Откройте коробку, сказала она, возьмите чек, и вы увидите, что там стоит цифра двести десять. И, все еще лаская кота, с любопытством заглянула через дверь в кабинет:
— Сколько книг!
— Они нужны мне для работы.
— Хорошая у вас работа. А сколько фигурок и статуэток! Вон тот кубик наверху, такого чудесного голубого цвета, он из дерева?
— Нет, из металла. Я купил его много лет назад, в Праге.
— Какая красивая вещь! — воскликнула она более уверенным тоном. Затем снова показала на коробку: — Откройте и проверьте.
Мне понравились ее блестящие глаза.
— Не надо, все в порядке, — сказал я и дал ей двести десять евро.
Она взяла деньги, дала мне полезный совет и попрощалась с котом:
— Не утомляйте себя долгим чтением. До свидания, Лабес.
— До свидания, спасибо, — ответил я.
Вот и все, что было, не больше и не меньше. Через несколько минут из кухни пришла Ванда в своем длинном, почти до полу, зеленом фартуке. Открыла коробку, вставила вилку в розетку, убедилась, что мотор работает. А я тем временем взглянул на чек и понял, что девушка обманула меня.
— Что-то не так? — спросила Ванда: она всегда замечает у меня перемену настроения, даже когда занята чем-то другим.
— Мне сказали, что я должен заплатить двести десять евро.
— И ты заплатил?
— Да.
— Я же тебе говорила, что это стоит двести пять!
— Не подумал бы, что такая, как она, может надуть.
— Это была женщина?
— Девушка.
— Симпатичная?
— Ну, как тебе сказать…
— Просто чудо, что она сумела вытянуть у тебя только пять евро.
— Пять евро — не такая уж крупная сумма.
— Между прочим, на старые деньги пять евро — это десять тысяч лир, — сказала жена.
И, плотно сжав губы, как бывает, когда она сердится, начала изучать руководство по эксплуатации аппарата. Ванде очень трудно расставаться с деньгами. Всю жизнь она была одержима страстью к экономии, и даже сейчас, когда у нее подагра, готова наклониться, чтобы подобрать в уличной грязи мелкую монетку. Она из тех людей, которые не упускают случая напомнить (прежде всего самим себе), что один евро — это две тысячи лир и что если пятнадцать лет назад можно было пойти в кино вдвоем, заплатив двенадцать тысяч лир, то теперь, когда один билет стоит восемь евро, это обходится в тридцать две тысячи. Нашим теперешним достатком и в известной мере достатком наших детей, которые часто просят у нас денег, мы обязаны не столько моей высокооплачиваемой работе, сколько ее жесткой манере вести хозяйство. А следовательно, мысль о том, что какая-то чужая женщина присвоила наши кровные пять евро, должна была разозлить ее так же сильно, как счет за парковку на такую же сумму.
Как обычно, ее раздражение передалось мне. Сейчас пошлю жалобу в фирму, сказал я и ушел в кабинет, чтобы написать письмо и разоблачить это маленькое жульничество. Хотелось успокоить жену: меня всегда нервировало ее неодобрение, не говоря уже о ее саркастических замечаниях типа: «Надо же, в таком возрасте — и такая восприимчивость к женским ужимкам!» Я включил компьютер, вызвал в памяти жесты курьерши, ее лицо, ее слова, вкрадчивый голос, которым она произнесла: красивый котик, сколько у вас книг; вспомнил, как заботливо, почти ласково она предлагала мне открыть коробку и проверить цену на чеке. Конечно же, ей достаточно было взглянуть на меня, чтобы понять: этого типа легко одурачить.
Когда я осознал это, мне стало противно. Я смоделировал свое поведение в подобной ситуации, случись она еще несколько лет назад («Не отнимайте у меня время, вот сумма, о которой мы договаривались, всего хорошего»), и сравнил его с сегодняшним. («Кота зовут Лабес, книги нужны мне для работы, этот куб я купил в Праге, не надо, все в порядке, спасибо».) И уже собрался отстукать на клавиатуре несколько резких фраз. Но почти сразу же почувствовал неуверенность и апатию. Я подумал: кто знает, как ей живется, этой девушке, наверно, у нее нет постоянной работы, заработок маленький, родители на иждивении, с трудом удается платить за квартиру, а еще надо тратиться на колготки и косметику, вдобавок муж или жених безработный, и у него проблемы с наркотиками. Если я напишу на нее жалобу, она наверняка лишится и этой незавидной работы. В конце концов, что такое пять евро? Чаевые, которые я охотно дал бы ей сам, не будь рядом жены. Как бы то ни было, если в наше нелегкое время эта девушка будет и дальше обманывать заказчиков, очень скоро ей попадется кто-то менее уступчивый, чем я, и тут уж она заплатит за все.
Я так и не написал письмо. Ванде я сказал, что послал его, и скоро забыл об этом случае.

2

Через несколько дней мы собрались на отдых к морю. Жена собрала вещи, а я снес их вниз, к машине. День выдался очень жаркий. Улица, обычно оживленная, была пуста, из домов не доносилось ни звука, на большинстве окон и балконов были закрыты ставни и опущены жалюзи.
Я весь покрылся потом, пока нес вещи. Ванда непременно хотела помочь мне, и, поскольку я ей это запретил, зная, какие у нее хрупкие кости, она сверху стала командовать, как размещать чемоданы в машине. Ванда нервничала: она всегда волновалась, когда надо было оставить квартиру. Даже если предстояло провести всего неделю на море, в гостинице недалеко от Галлиполи — полный пансион, приемлемая цена, делать совершенно нечего, кроме как спать, гулять по берегу и плескаться в воде, она без конца повторяла, что охотно осталась бы дома и целыми днями читала бы, сидя на балконе между лимонным деревцем и мушмулой.
Мы живем в этом доме уже тридцать лет, и всякий раз, когда надо куда-то уехать, она ведет себя так, словно мы не вернемся. С годами мне становилось все труднее уговорить ее съездить на отдых. Во-первых, ей всегда кажется, что, тратя столько денег, она поступает несправедливо по отношению к детям и внукам. И, что еще важнее, ей не хочется оставлять Лабеса, она его очень любит, а он — ее. Я, разумеется, тоже люблю нашего домашнего питомца, но не настолько, чтобы из-за него портить себе отдых. Поэтому мне приходится мягко объяснять ей, что кот будет точить когти о гостиничную мебель, в комнате будет вонять, а соседи не смогут спать по ночам из-за мяуканья. Когда Ванда наконец решается с ним расстаться, я должен договориться с детьми, чтобы они регулярно заезжали к нам домой, наполняли едой и водой миски Лабеса и вычищали его туалет. Ванда каждый раз очень волнуется по этому поводу. Наши дети не очень-то ладят между собой, поэтому лучше избегать ситуаций, в которых им пришлось бы встречаться. У них всегда были напряженные отношения, это началось, когда они еще были подростками, но все усложнилось двенадцать лет спустя, после смерти тети Джанны. Старшая сестра Ванды, у которой за всю ее долгую и безотрадную жизнь детей так и не появилось, была особенно привязана к Сандро и завещала ему значительную сумму денег, а Анне — совсем немного. В результате брат и сестра рассорились. Анна заявила, что вопреки завещанию наследство надо разделить поровну между ней и братом. Сандро с этим не согласился. С тех пор они не видятся, и это обстоятельство, в сочетании с другими бесчисленными проблемами их неустроенных жизней, причиняет матери большие страдания. Чтобы им не приходилось встречаться даже по такому единственно возможному поводу, как присмотр за Лабесом, я разрабатываю сложный график посещений, а Ванда, которая не верит в мои организаторские способности, обязательно должна проверить его и позаботиться о том, чтобы у обоих наших детей были ключи от квартиры. Так что поездка на отдых для нас — дело совсем не простое. Но сейчас мы готовы к отъезду, я и она, и вдвоем укладываем в машину чемоданы. Мы вместе уже пятьдесят два года — длинная нить времени, смотанная в клубок. Ванда — семидесятишестилетняя дама, притворяющаяся энергичной, я — семидесятичетырехлетний господин, притворяющийся рассеянным. Она с самого начала организует мою жизнь и не скрывает этого, а я с самого начала безропотно выполняю ее распоряжения. Она необычайно активна, несмотря на подагру, а я ленив и неповоротлив, несмотря на приличное здоровье. Я уже положил в багажник красный чемодан, но жена недовольна: вниз — черный, а сверху — красный, командует она. Я засунул палец под рубашку, чтобы отлепить ее от спины, вытащил из багажника красный чемодан и поставил на асфальт, нарочито громко застонав, и повернулся, чтобы взять черный. В этот момент к нам подъехал какой-то автомобиль.
Его невозможно было не заметить, потому что не только наша улица была безлюдна, весь город словно вымер, светофоры понапрасну меняли цвет, можно было даже услышать пение птиц в кронах деревьев. Машина сначала пронеслась мимо нас, но через несколько метров затормозила. Секунда, еще секунда, и я явственно услышал, как заскрежетала коробка передач, затем взвизгнул механизм заднего хода, и машина остановилась рядом с нами.
— Не может быть! — воскликнул человек за рулем: его глаза нельзя было разглядеть в полутьме, но, судя по зубам, он был не первой молодости. — Ну надо же: едешь себе по улице, и вдруг — вы, собственной персоной! Расскажу отцу — он не поверит.
Незнакомец был в радостном возбуждении, смеялся от счастья. Вместо того чтобы поставить черный чемодан в багажник, я стал рыться в памяти, пытаясь найти там какую-нибудь особенность его лица, которая помогла бы понять, кто он. Однако мне это не удалось: лицо у него было подвижное и становилось еще более подвижным от всплеска эмоций, с которым он никак не мог справиться. Незнакомец обрушил на меня поток слов: его отец отзывался обо мне с уважением и благодарностью, вспоминал, как в его молодые годы я помог ему справиться с трудностями и как потом у него все наладилось и теперь дела идут все лучше и лучше. Он все время повторял: какое счастье снова вас видеть, и, хотя было непонятно, кому именно я когда-то помог — ему самому, его отцу или им обоим, я почти сразу же убедил себя, что, скорее всего, он был моим учеником, либо в лицее в Неаполе, где я преподавал в молодости, либо в более длительный период, когда я работал в Римском университете. Нередко мне приходилось встречать незнакомых людей, которые меня бурно приветствовали, и, вглядевшись в их уже немолодые, а порой даже изможденные лица, я иногда узнавал — но чаще делал вид, что узнаю, — своих бывших студентов. Наверняка он у меня учился, мысленно заключил я. Но если я откровенно признаюсь, что не помню его, он обидится, а мне бы этого не хотелось. Я заставил себя дружески улыбнуться и спросил:
— Как поживает папа?
— Неплохо. У него кое-какие проблемы с сердцем, но ничего серьезного.
— Передай ему привет.
— Да, конечно.
— А как ты сам? Все нормально?
— Замечательно. Может, вы помните, что я собирался уехать в Германию? Я так и сделал, и там мне наконец-то повезло. Какие возможности у человека здесь, в Италии? Никаких. А в Германии я открыл небольшое предприятие, фабрику по пошиву изделий из кожи, мы делаем сумки, куртки, все это качественный товар, он хорошо продается.
— Рад за тебя. Ты женат?
— Нет еще, осенью собираюсь жениться.
— Поздравляю, и еще раз большой привет папе.
— Спасибо, вы даже не представляете, как он будет рад.
«Сейчас уедет», — с надеждой подумал я — и ошибся. Несколько секунд мы стояли с застывшей улыбкой и молчали. Затем он решительно тряхнул головой:
— Нет-нет, кто знает, когда мы еще встретимся. Я хочу преподнести вам кое-что в знак уважения, вам и вашей супруге.
— Как-нибудь в другой раз, мы торопимся.
— Я вас не задержу, одну минутку.
С решительным видом он вышел из машины и открыл багажник. «Это вам!» — воскликнул он, повернувшись к Ванде, и протянул ей блестящую сумочку, которую она взяла с брезгливым видом, словно боялась запачкаться. Затем достал черную кожаную куртку и надел на меня, заметив: «Как на вас сшита». Я стал отказываться: нет, ну что вы, я не могу это взять. Но он, словно не слыша, вытащил из багажника еще одну куртку, женскую, с люрексом, и радостно протянул ее Ванде: «Как раз ваш размер!» Тут я попытался остановить его: спасибо, очень мило с вашей стороны, но больше не надо, нам пора ехать, иначе мы попадем в пробку. Приветливое лицо незнакомца вдруг стало жестким: пожалуйста, не отказывайтесь, я могу себе это позволить, попрошу вас только о маленькой любезности — дайте мне несколько евро на бензин, я должен добраться до Германии, но это не обязательно, если я прошу слишком много, так и скажите, я ведь хотел сделать подарок в знак уважения, пусть он подарком и остается.
Я был в недоумении: все эти разговоры о папе, о благодарности, о маленьком процветающем предприятии в Германии, — и вдруг он просит несколько евро на бензин? Я машинально вынул бумажник, стал искать купюру в пять или десять евро, но там оказались только сто евро одной купюрой. Как жаль, пробормотал я, но у меня уже пульсировало в висках, я хотел сказать ему: нет, мне нисколько не жаль, забирай свое барахло и катись отсюда. Только я успел это подумать, как вдруг незнакомец легким и в то же время быстрым и точным движением зажал купюру в сто евро между большим и указательным пальцами, вытащил ее из бумажника, посмотрел на меня с непритворной благодарностью, мгновенно залез в машину и нажал на газ, крикнув на прощание: спасибо, папа будет страшно рад!
Если проделка курьерши только огорчила меня, то эта сцена причинила мне боль. Машина еще не успела скрыться из виду, как моя жена изумленно воскликнула:
— Ты что, дал ему сто евро?
— Я ему их не давал, он их стащил.
— Эти вещи гроша ломаного не стоят. Это не кожа, понюхай, они воняют рыбой.
— Выбрось в помойку.
— Ну вот еще! В крайнем случае отдам в Красный Крест.
— Ладно.
— Нет, не ладно! Господи, Альдо, мы же с тобой выросли в Неаполе, ну как ты позволяешь делать из себя дурака!

3

Я вел машину без остановки несколько часов, до самого побережья, меня мутило от вони, которую издавали куртки и сумочка. А Ванда все никак не могла успокоиться. Сто евро, повторяла она, это же двести тысяч лир, с ума сойти. Впрочем, ее гнев постепенно стал утихать, она обреченно вздохнула и сказала: что случилось, то случилось, не будем больше об этом думать. Я тут же согласился и решил сказать какие-нибудь веские слова, чтобы закрыть тему. Но мне не приходило в голову ничего убедительного, и более того: появилось ощущение, что я стал необычайно уязвимым, и малейшая неприятность может меня сломить. Думаю, причина в том, что я почти сразу нашел нечто общее между черноволосой девушкой и торгашом с гнилыми зубами. Им обоим достаточно было одного взгляда, чтобы понять: с таким, как я, проблем не будет. И они не ошиблись: я легко дал себя провести. Очевидно, с возрастом у меня ослаб или даже совсем отключился инстинкт самосохранения, иначе он непременно подал бы сигнал тревоги. Или стерлась примета, по которой сразу узнают человека, умеющего дать отпор (например, особое выражение глаз либо характерная гримаса). Или, проще говоря, у меня пропал тонус, я утратил гибкость и бдительность, выручавшие меня в течение всей жизни, сначала позволившие мне выбиться из нищеты, вырастить детей, утвердиться в недружелюбном окружении, приобрести некоторый достаток, приспособиться к разным обстоятельствам, как благоприятным, так и неблагоприятным. Я не смог бы определить, как и насколько изменился, но был уверен, что это произошло.
Мы уже почти доехали до гостиницы, когда я получил еще одно подтверждение того, что хрупкое равновесие, которое я поддерживал в своей жизни пять десятилетий, может быть нарушено. Осторожно пробираясь по автостраде среди лихачей, торопившихся в отпуск, я попытался вспомнить, случалось ли мне в прошлом стать жертвой обманщиков. Но не вспомнил ничего такого. Зато в памяти всплыл один очень давний случай, когда я, наоборот, не дал себя надуть. Как бы в продолжение моих мыслей, прервав долгое молчание, я напомнил Ванде (которая дремала, прижавшись лбом к стеклу) нашу с ней поездку в такси, на телестудию. Это точно было весной, только вот не помню, в каком году, возможно даже, я тогда еще не работал на телевидении, и мы ехали куда-то еще. Но я точно помню другое: я дал таксисту пятьдесят тысяч лир, а он, вместо того чтобы дать сдачи, заявил, что получил от меня ровно десять тысяч, началась перебранка, причем этот парень нагрубил не только мне, но и Ванде, которая, желая поддержать меня, сказала, что своими глазами видела купюру в пятьдесят тысяч лир. И тут я перешел на жесткий тон, каким умею говорить при необходимости. Я попросил таксиста назвать свои имя, фамилию и все остальное и сказал, что он может оставить эти сорок тысяч себе, но я сейчас же пойду в полицию. Сначала он сказал, вернее, злобно прошипел то, что я хотел узнать, потом проворчал что-то типа «и зачем только я сегодня вышел на работу, у меня же грипп», но в конце концов отдал деньги. «Помнишь?» — торжествующе спросил я Ванду.
Моя жена проснулась и недоуменно взглянула на меня.
— Ты что-то путаешь, — произнесла она ледяным тоном.
— Все так и было.
— Это не я была с тобой в такси.
И тут я почувствовал, что краснею от стыда, причем снизу вверх — краска залила сначала грудь, потом шею, потом лицо, но я согнал ее обратно.
— Конечно, это была ты.
— Ладно, хватит.
— Ты просто забыла.
— Я сказала: хватит.
— Ну, может, я был один, — пробормотал я и умолк так же внезапно, как до этого заговорил.
Остаток пути мы провели в хмуром молчании. Настроение у нас немного улучшилось, только когда мы приехали в гостиницу и зашли в номер с видом на пляж и море. Вечером мы пошли на ужин, который показался нам отличным, а вернувшись в номер, обнаружили, что кондиционер работает почти бесшумно, а матрас и подушки достаточно жесткие, чтобы поддержать больную спину Ванды. Мы приняли свои пилюли и сразу провалились в сон.
Мало-помалу я успокоился. Погода всю неделю стояла прекрасная, вода в море была прозрачная, мы подолгу купались и гуляли. Дома в поселке и природа вокруг не имели в себе ничего примечательного, в определенное время дня море под жарким солнцем переливалось всеми оттенками зеленого и синего, закаты были ярко-красными. И пусть за завтраком, обедом и ужином народ соревновался, кто нахватает больше еды со шведского стола, и Ванда ругала меня за то, что я не набираю полную тарелку, пусть в зале ресторана слышался неутихающий крик и писк детей и взрослых, и пусть служащие гостиницы предупреждали нас, что после одиннадцати вечера не надо выходить на пляж, это опасно (а на случай, если мы не поверим, запирали решетчатую ограду на всю ночь, как со стороны моря, так и со стороны дороги), все же мы прекрасно отдохнули.
— Какой приятный ветерок!
— Я много лет не видела такой чистой воды.
— Смотри, как бы тебя не обожгла медуза.
— Ты видел здесь медуз?
— Кажется, нет.
— Так зачем ты меня пугаешь?
— Я просто так сказал.
— Ага, чтобы отравить мне удовольствие от купания.
— Да нет же.
Благодаря настойчивости Ванды нам даже удалось получить места под зонтом на первой линии. Мы устраивались в тени на лежаках у сонной воды, моя жена читала толстые научно-популярные книги, иногда делясь со мной какими-нибудь сведениями о субатомном мире или о глубоком космосе, а я читал романы и стихи, иногда произнося некоторые строки вслух, не столько для нее, сколько для собственного удовольствия. Часто, сидя на террасе после ужина, мы одновременно видели след от падающей звезды, и это приводило нас в восторг. Мы восхищались ночным небом, напоенным ароматами воздухом, и уже в середине недели не море, не пляж, а вся планета казалась нам чудом. В оставшиеся дни мне было необыкновенно хорошо. Я наслаждался тем, что уже семьдесят четыре года представляю собой удачную трансмутацию звездного вещества, кипящего в горниле Вселенной, фрагмент живой и мыслящей материи, к тому же не страдающий подагрой и по чистой случайности имеющий небогатый опыт несчастий и бед. Единственным неудобством были комары, которые по ночам кусали преимущественно меня, а Ванду оставляли в покое, так что она даже утверждала, что их в комнате нет. А в остальном жизнь была прекрасна, и в настоящем, и в прошлом. Я удивлялся собственному оптимизму, чувству, к которому у меня нет ни малейшей предрасположенности.
Вот только когда настало время возвращаться — мы выехали в шесть утра, чтобы не попасть в пробки, — все пошло уже не так хорошо. Небо заволокло тучами, полетели крупные, тяжелые капли дождя, и автострада, которую под оглушительные раскаты грома озаряли вспышки молнии, казалась гораздо более опасной, чем неделю назад. Я вел машину один, как и в прошлый раз (Ванда водит отвратительно), хотя часто, особенно на поворотах, мне казалось, что нас сейчас занесет, и мы застрянем между колесами какой-нибудь фуры или врежемся в ограждение.
— Зачем ты так гонишь?
— Я не гоню.
— Давай остановимся и подождем, пока дождь перестанет.
— Он не перестанет.
— О Мадонна, какая молния!
— А какой сейчас гром будет!
— Как думаешь, в Риме тоже гроза?
— Понятия не имею.
— Лабес боится грома.
— Ничего, переживет.
Пока мы были на море, моя жена упоминала о коте, только когда звонила Сандро или Анне, узнать, все ли в порядке, но на обратном пути говорила о нем часто и с большой тревогой. Лабес был олицетворением спокойствия в доме, куда ей не терпелось вернуться, хоть она и ругала меня за быструю езду. Тревога еще усилилась, когда мы увидели, что и в Риме дождь льет как из ведра, вдоль тротуаров текут грязные ручьи, перед решетками водостоков образуются огромные темные лужи. Мы добрались до дому в два часа дня, на улице стояла удушливая жара, несмотря на ливень. Я вытащил багаж. Ванда попыталась держать надо мной зонтик, но в результате поливало нас обоих, и я сказал ей: сам справлюсь, зайди внутрь. Немного поспорив, она так и сделала, а я взвалил на себя чемоданы и сумки и, мокрый до нитки, зашел в подъезд. Жена, которая уже успела подняться наверх, крикнула мне с лестничной площадки:
— Оставь вещи у лифта и поднимайся скорей!
— Что случилось?
— Я не могу открыть дверь.

4

Я не придал этому значения. Если Ванда несколько минут подождет, мир не рухнет, подумал я, и стал заносить вещи в лифт. Она звала меня опять и опять, все более настойчиво, а я спокойно отвечал: сейчас, я уже скоро. Только выгрузив чемоданы и сумки на площадку, я понял, что она по-настоящему напугана. Она повернула ключ в замке, как обычно, но дверь не открывалась. «Смотри», — показала она на приоткрытую створку. Я толкнул дверь, но что-то мешало ей открыться полностью. Тогда, вывернув шею так, что стало больно, я с трудом просунул голову в образовавшуюся щель.
— Ну что? — с беспокойством спросила Ванда, держа меня за рубашку, словно я мог улететь.
— Там все перевернуто.
— Где?
— Внутри.
— Кто это сделал?
— Не знаю.
— Я звоню Сандро.
Я напомнил ей, что наши дети уехали на отдых. Сандро наверняка сегодня утром отправился во Францию с детьми Коринны, а где была Анна, я не имел понятия. Все равно позвоню, настаивала Ванда, которая больше полагается на своего сына, чем на меня, и уже полезла в сумочку за телефоном, но вдруг передумала. Она вспомнила о Лабесе и стала звать его громким, повелительным голосом. Мы прислушались. Но не услышали ничего — ни шороха, ни мяуканья. Тогда мы вдвоем нажали на дверь, она заскрежетала о пол, щель расширилась. И я вошел.
Наша прихожая, всегда такая чистая и аккуратная, сейчас была неузнаваема. По гостиной словно прошел паводок: перевернутые стол и диван лежали один поверх другого. На полу — опрокинутый набок старенький письменный стол Анны. Ящики из него выпали — или были вынуты, — и все, кроме одного, вывернуты, под ними валялись разбросанные тетрадки, карандаши, ручки, циркули и куклы, которые принадлежали нашей дочери в детстве и в отрочестве.
Я медленно сделал несколько шагов вперед, но тут же услышал под ногами треск: это были осколки от разбитых безделушек. Жена позвала меня: «Альдо, Альдо, ну что там? С тобой все в порядке?» Я осмотрел дверь. Она не открывалась до конца, потому что под ней застрял один из обломков, которыми был усеян пол. Я вытащил его, распахнул дверь. Ванда вошла так осторожно, словно боялась споткнуться и упасть. Она резко побледнела, загар стал похож на слой зеленоватого ила. Мне показалось, она сейчас упадет в обморок, и я схватил ее за руку, но она высвободилась и, не сказав ни слова, быстро пошла осматривать гостиную, комнаты, где когда-то жили наши дети, кухню, ванную и спальню.
Я не сразу последовал за ней. Как правило, оказавшись в сложной ситуации, я действую не спеша, стараюсь избежать ошибочных решений. А Ванда после минутного смятения бросается навстречу опасности и бьется как львица. Так она поступала всегда, с тех пор как я ее знаю, так поступила и сейчас. Слыша ее шаги в коридоре и в комнатах, я снова и сильнее, чем в прошлый раз, почувствовал, что стал хрупким и могу дать трещину. Я осмотрелся, заглянул в свой кабинет, стараясь не наступить на гравюры, которые неделю назад мы развесили на стенах и которые теперь лежали на полу среди осколков стекла, разломанных рамок, вырванных из стеллажей полок, разодранных книг, разбитых виниловых пластинок. Когда я нагнулся подобрать гравюру с видом Капри, вернулась Ванда. Она была вне себя.
— Что ты тут делаешь, не стой как пень, пойди посмотри на этот ужас!
Не дожидаясь, когда я пойду и посмотрю, она описала мне страшную картину разгрома: пустые шкафы, вешалки и одежда разбросаны по полу, наша кровать перевернута, кто-то, видно в припадке безумия, разбил все зеркала в квартире, жалюзи подняты, окна и балконные двери распахнуты, кто знает, сколько всяких тварей могло забраться в дом — ящерицы, тарантулы, может, даже мыши. И она расплакалась.
Я увел ее обратно в прихожую. Там я поднял и задвинул в угол письменный стол Анны, поставил на пол стол, который лежал перевернутый на диване, поставил на ножки опрокинутый диван и усадил на него Ванду. Оставайся здесь, сказал я с невольным раздражением, и пошел по комнатам, с каждой минутой изумляясь все больше и больше. В квартире царило полное разорение; на то, чтобы вновь сделать ее пригодной для жилья, уйдет уйма времени, денег и трудов. Сломанный cd-плеер валялся на полу вперемежку с поблескивающими дисками, документами, выброшенными из папок, раковинами — кто-то растоптал их, превратив в мельчайшие осколки, — которые Анна коллекционировала в детстве, а мы хранили в картонных коробках. В гостиной, в кабинете, в комнатах детей наша любимая старая мебель была попорчена и изуродована. В ванной как в свинарнике: осколки зеркала, лекарства, вата, туалетная бумага, залитые жидким мылом и выдавленной из тюбика зубной пастой. Я физически ощутил тяжесть горя — не своего, а Ванды. Ведь это Ванда холила и лелеяла нашу квартиру, как живое существо, поддерживала в ней чистоту и порядок, годами заставляла меня и детей соблюдать строгие, но полезные правила, помогающие каждый раз находить нужную вещь на отведенном ей месте. Я вернулся в прихожую, где в полумраке сидела моя жена.
— Кто это сделал?
— Воры.
— Зачем они к нам залезли? У нас же нет ничего ценного.
— Вот именно.
— В смысле?
— Не нашли ничего ценного и в отместку разгромили дом.
— Как они вошли? Дверь была заперта.
— Через балкон, через окна.
— У меня на кухне в ящике стола лежали пятьдесят евро, они их взяли?
— Не знаю.
— А мамин жемчуг?
— Не знаю.
— А где Лабес?

5

В самом деле, где кот? Ванда вскочила с дивана и стала звать его почти что со злостью. Я сделал то же самое, только более вяло. Мы обошли все комнаты, выходили на балкон, высовывались в окна, выкрикивая его имя. «Может, он выпал из окна?» — прошептала Ванда. Мы жили на четвертом этаже, двор был вымощен неотесанным камнем. Нет, успокоил я жену, он где-то прячется, потому что испугался. Испугался чужих людей, которые забрались в квартиру. Испытал страх и отвращение, как мы сейчас, от мысли, что какие-то незнакомцы прикасались к нашим вещам. «А они не убили его?» — вдруг спросила Ванда. И, еще не успев ответить, я прочел в ее глазах уверенность: да, убили. Она перестала звать его и в панике забегала по комнатам, перекладывая вещи, забираясь в тесные щели между перевернутыми столами, креслами и диванами, открывая ящики комодов, которые остались стоять на своих местах. Я попытался опередить ее. Воры могли обойтись с Лабесом так же, как они в своей необъяснимой ярости обошлись с нашим имуществом. Пусть уж лучше я первым увижу и успею спрятать от Ванды его тельце, если оно лежит где-то в квартире. Я заглянул в кладовку, где у нас висит зимняя одежда, и на секунду ощутил уверенность, что сейчас обнаружу Лабеса, разрубленного на части или висящего среди пальто и шуб, как в фильме ужасов. Но обнаружил все тот же разгром: вырванную из стены штангу, сброшенную на пол одежду. И никаких следов Лабеса.
Вошла Ванда: она вроде бы успокоилась. Вновь появилась надежда, что кот еще жив, а кроме того, она с удивлением обнаружила, что единственная драгоценность, которой она позволила себе обладать, нитка жемчуга, принадлежавшая когда-то ее матери, так и лежит в шкатулке, а пятьдесят евро, хранившиеся в ящике на кухне, обнаружились под мойкой, покрытые слоем стирального порошка. Что за дураки эти воры, сказала она. Все перерыли, все перевернули вверх дном в поисках каких-то немыслимых сокровищ, а ту малость, которую можно было прихватить с собой, — нитку жемчуга и полсотни евро — найти не сумели. Ну и ладно, хватит дергаться, сказал я ей. И все же еще раз вышел на балкон в кабинете, потом на балкон в гостиной, чтобы понять, как ворам удалось взобраться на четвертый этаж, не привлекая к себе внимания, — а еще для того, чтобы незаметно для Ванды поискать следы Лабеса во дворе. Что это за темное пятно на навесе над террасой второго этажа? Может, кровь, не смытая теплым дождем?
Я сказал себе, что воры — сколько их было, двое, трое? — взобрались по водосточному желобу на карниз, а оттуда спустились на наш балкон. Вручную подняли жалюзи, сорвали с петель старую балконную дверь, ухитрившись не разбить при этом стекло, и вошли. Надо было поставить решетки, вздохнул я, обведя взглядом другие окна и балконы, выходившие во двор. Но к чему охрана, если нечего охранять? Я собрался уйти с балкона. В этот момент еще больше, чем разгром в квартире, меня угнетала царившая вокруг тишина. Дом был пуст. Нам с женой некому было излить душу, пожаловаться на ущерб, причиненный нашему имуществу, и нанесенное нам оскорбление, не от кого было услышать слова сочувствия и получить толковый совет. Большинство соседей еще не вернулись из отпуска, не слышно было ни голосов, ни шагов, ни хлопанья дверей, словно все растворялось в сером, насыщенном влагой воздухе. Ванда как будто прочла мои мысли: занеси багаж, а я пойду посмотрю, дома ли Надар. И вышла, не дожидаясь ответа: было видно, что она больше не может оставаться в квартире вдвоем со мной. Я услышал, как она спускается по лестнице на второй этаж, звонит в дверь нашему соседу и старому другу Надару, единственному жильцу дома, который никогда не ездит отдыхать.
Я занес вещи внутрь. В разгромленной квартире они показались мне островком порядка и, хотя одежда и белье в чемоданах были грязные, единственной частью нашего имущества, которая осталась неоскверненной. Я отчетливо услышал голос жены и голос соседа. Ванда говорила очень взволнованно. Надар иногда перебивал ее — негромко, как подобает воспитанному человеку. Этому судейскому чиновнику на пенсии уже исполнился девяносто один год, у него было доброе сердце и, несмотря на возраст, весьма проницательный ум. Я вышел на площадку, посмотрел в пролет лестницы. На-дар стоял, опираясь на трость, по сторонам лысины я увидел два пучка седых волос. Он говорил моей жене слова утешения, тщательно выстраивая фразы и очень громко, как обычно говорят глухие. Надар пытался быть полезным, он утверждал, что слышал шум, но это было не среди ночи, а скорее вечером. Он решил, что это гром: в Риме со вчерашнего дня непрерывно шел дождь. Зато он был уверен, что всю ночь слышал мяуканье.
— Где? — накинулась на него Ванда.
— Во дворе.
Моя жена подняла голову и увидела меня на площадке.
— Иди сюда! — закричала она. — Надар слышал во дворе мяуканье!
Я неохотно спустился к ней: если бы я мог, то запер бы квартиру и вернулся на море. Надар настоял на том, чтобы пойти на поиски Лабеса вместе с нами, хоть я и советовал ему поберечься, остаться дома, ведь дождь не переставал. Мы кружили по двору и все втроем звали кота. Я никак не мог сосредоточиться, в голову лезли непрошеные мысли: хорошо, что дождь смыл следы крови; мы его не найдем, он выбрал надежное укрытие, чтобы умереть спокойно. Тем временем я наблюдал за соседом: он был маленький, сгорбленный, розовая кожа лица сильно одрябла, особенно на лбу и на скулах. Стану ли я в будущем похож на него, если, конечно, мне предстоит такое долгое будущее? Еще двадцать лет жизни. Двадцать лет: я и Ванда, Ванда и я, иногда Сандро с детьми, иногда Анна. Надо привести в порядок дом, вернуть ему прежний вид, нельзя попусту терять время.
Надар хлопнул себя по лбу: он вспомнил что-то важное.
— За эту неделю вам часто звонили в дверь, — сказал он.
— Кто это был?
— Не знаю. Но я слышал домофон.
— В нашем доме?
— Да.
Я спросил не без ехидства:
— Получается, вы слышали, как звонит домофон, но не слышали, как у нас в квартире бесчинствуют воры?
— Знаете, я ведь глуховат, — стал он оправдываться, — поэтому я привык напряженно вслушиваться в тихие звуки, а на громкие — почти или совсем не обращать внимания.
— Сколько раз звонили нам в дверь?
— Пять или шесть. Однажды я высунулся посмотреть.
— И кто это был?
— Девушка.
Поскольку Надар называл девушкой и мою жену, я попросил его описать звонившую.
— Маленькая, темноволосая, лет тридцати. Сказала, что ей надо разложить рекламу по почтовым ящикам. Но я ей не открыл.
— Вы уверены, что она звонила именно к нам?
— Абсолютно.
— А что потом?
— Потом к вам звонили вчера вечером.
— Опять она?
— Не знаю, их было двое.
— Две девушки?
— Мужчина и женщина.
Ванда, стоявшая у фонтана, сделала мне знак подойти. На ее худощавом, очень бледном лице выделялись зеленые глаза. Она сказала:
— Тут мертвая птица.
Я один понял, что она имела в виду: Лабес — неутомимый охотник за всякой пернатой дичью. Я оставил Надара и подошел к ней. Ее мокрые от дождя седые волосы прилипли к голове. Это еще ни о чем не говорит, сказал я ей, вернись в дом, а я пойду в полицию. Но она энергично покачала головой: ей хотелось пойти со мной. Наш сосед, все еще чувствовавший себя судейским чиновником, словно не уходил на пенсию двадцать лет назад, заявил, что может быть нам полезным. И увязался за нами.

6

Когда мы явились в ближайший полицейский участок, с зонтов у нас лила вода; нас проводили в крошечный кабинет, где сидел молодой человек в форме — сама благовоспитанность. Надар тут же ему представился, назвав свое имя и фамилию: Надар Мороси, — а главное, должность: председатель апелляционного суда. Властным тоном, коротко и четко он сообщил о том, что у нас случилось, но затем вдруг начал рассказывать о себе и о перипетиях своей служебной карьеры в нашем бурном двадцатом веке. Молодой полицейский сидел с таким видом, словно его командировали в загробный мир подслушивать разговоры покойников. Несколько раз я пытался прервать этот поток слов и описать, в каком состоянии мы обнаружили квартиру. Наконец у меня это получилось, но похвальба Надара успела меня разозлить, и мне захотелось показать, что и я тоже не первый встречный. Называя полицейскому свое имя, повторил несколько раз — Альдо Минори, Альдо Минори, чтобы проверить, производит ли это на него впечатление. Молодой человек и бровью не повел. Тогда я стал рассказывать о телепередаче, которую я придумал практически в одиночку и благодаря которой в восьмидесятые стал знаменитостью. Полицейский, естественно, никогда не слышал ни обо мне, ни об этой передаче: ведь в то время он еще не родился или лежал в колыбели. Он вымученно улыбнулся, а затем тоном влиятельного человека, которым был в данный момент и которым Надар и я давно уже быть перестали, вежливо произнес:
— Вернемся к делу.
Мне стало стыдно за неуместную болтовню (обычно я говорю мало), и я просто повторил еще раз, что воры разорили нашу квартиру. И вдруг меня опять понесло, я зачем-то рассказал о курьерше, которая взяла с меня лишних пять евро, и о человеке, который неделю назад, прямо у нашего дома, ловко выхватил у меня деньги. Более того: я привлек в свидетели Надара, заставил его рассказать о девушке, на прошлой неделе несколько раз звонившей в домофон, о парочке, бродившей у дома накануне. Надар был счастлив, что ему опять дали слово, он перечислил все звонки в домофон, которые слышал в последние дни, привел кучу ненужных подробностей. Он умолк только тогда, когда дверь позади нас открылась и, до того как мы успели обернуться, кто-то стал делать знаки полицейскому. Парень громко расхохотался, затем, с трудом взяв себя в руки, пробормотал «извините» и наконец спросил:
— Что у вас украли?
— Что у нас украли? — повторил я, обращаясь к Ванде. Моя жена, за все это время не сказавшая ни слова, почти беззвучно произнесла:
— Ничего.
— Может, золото? — спросил полицейский.
— У меня только эти серьги, но я их никогда не снимаю.
— Других драгоценностей у вас нет?
— Нитка жемчуга, доставшаяся мне от матери, но они ее не нашли.
— Она была спрятана в надежном месте?
— Нет.
Тут я вмешался:
— Воры перерыли все, но как-то бестолково, не нашли даже пятьдесят евро, которые моя жена держала в ящике на кухне. Мы обнаружили их на полу под слоем стирального порошка, который воры нарочно опрокинули.
У молодого полицейского сделалось недовольное лицо, и он заговорил, обращаясь главным образом к Надару. Это были цыгане, сказал он, цыганские дети, которые залезают в дома через окна и балконы, они загораживают мебелью входную дверь на случай, если вдруг вернутся хозяева, и начинают рыться повсюду, они ищут золото, уважаемые господа, и, если ничего не находят, устраивают в доме разгром, все портят и ломают. Но дверь не была загорожена мебелью, мы не могли ее открыть, потому что под ней застряла куча обломков, уточнил я. И добавил: может, стоит послать туда ваших экспертов, вдруг там остались отпечатки пальцев. Тут полицейский начал терять терпение. Он говорил правильно и гладко, как выпускник хорошей школы, но голос звучал жестко. Криминальная хроника по телевидению — это одно, а жизнь — другое, сказал он. Такие вещи происходят каждый день, вам еще повезло, что вас не зарезали во сне. Правительство урезает финансирование органов правопорядка, чтобы усилить армию; но в современных условиях, при неуклонном росте нищеты, это создает угрозу для безопасности граждан, а может быть, и для самой демократии. «Когда в наше время человек, занимающий должность судьи или прокурора, выступает по телевидению, это свидетельствует только об одном: если сегодня мир так ужасен, в этом есть и доля нашей вины», — сказал он. В итоге он посоветовал поставить решетки на окна и установить систему сигнализации, чтобы при попытке взлома сигнал тревоги сразу поступал в ближайшую патрульную машину. Хотя, добавил он с нескрываемой иронией, не представляю, зачем вам это нужно, учитывая, что у вас нечего красть.
Моя жена нервно заерзала на стуле: — Знаете, мы не можем найти кота.
— А-а.
— А вдруг это они его забрали?
— С какой целью?
— Не знаю, может, ради выкупа.
Полицейский улыбнулся ей с искренней симпатией, какой не выказал ни мне, ни Надару. Все может быть, синьора Минори, но сейчас вам лучше прогнать мрачные мысли и сосредоточиться на положительных аспектах этой ситуации: у вас появилась возможность многое переделать в вашей квартире, выбросить ненужные вещи и найти нужные, о существовании которых вы давно забыли. А что касается кота, то он, наверно, воспользовался случаем и пошел искать себе подружку.
Я рассмеялся, Надар — тоже.
А Ванда нет.

7

Мы вернулись домой, дождь перестал. Нам стоило большого труда избавиться от соседа, который хотел подняться к нам и своими глазами увидеть весь этот ужас. Старый дурак, разозлилась моя жена, замучил полицейского своей похвальбой, да и ты тоже хорош. Я ничего не ответил: как ни грустно это признавать, она была права. Я помог ей навести какое-то подобие порядка на кухне, но вскоре она выставила меня оттуда, заявив, что я только мешаю. Я вышел на балкон в кабинете. Можно было надеяться, что после дождя воздух посвежеет, но нет, снаружи стояла все та же удушливая жара, и вдобавок на волосы и на рубашку откуда-то капала грязная вода.
Ванда позвала меня ужинать, может быть, слишком повелительным тоном. Мы почти не разговаривали. В какой-то момент она опять собралась позвонить детям, но я заметил, что им и так живется непросто, поэтому лучше оставить их в покое, по крайней мере на время отдыха. Сандро, наверно, только что приехал к родителям жены, в Прованс, а Анна, скорее всего, сейчас на Крите, с очередным женихом. Не звони, просил я, мне хотелось защитить их, но она все же решила послать обоим сообщение, что-то типа: у нас в доме побывали воры, Лабес пропал. Анна ответила сразу, со своей обычной краткостью: о Мадонна, бедненькие вы мои, мне так жаль, берегите себя, а Сандро (он тоже был верен себе!) ответил только через час, тщательно подготовленным посланием. Накануне вечером, как было условлено, он побывал у нас, пришел в девять и оставался до девяти тридцати; он поручил нам передать полиции, что в это время квартира была в полном порядке, а Лабес — в добром здравии; под конец он наговорил нам много нежных слов и посоветовал хотя бы эту, первую, ночь провести в гостинице.
Сообщения от детей подействовали на Ванду благоприятно, чего нельзя было сказать о моем присутствии, которое, напротив, словно бы все больше и больше ее нервировало. После ужина мы занялись уборкой спальни, и я вдруг вспомнил историю с таксистом и то, как отреагировала на нее моя жена. Я испугался, что в этом хаосе, где все вещи оказались вне привычных мест, ей попадется какая-нибудь вещь из моего прошлого, и эта находка причинит ей боль или заденет ее гордость. Как только мы привели в относительный порядок постель, я уговорил ее лечь.
— А ты?
— Пойду немного приберусь в гостиной.
— Только не шуми.
Выйдя из спальни, я первым делом удостоверился, что тяжелый металлический куб, который я много лет назад купил в Праге, стоит где стоял, на верхушке стеллажа в моем кабинете. Это был тот самый куб, который произвел такое впечатление на девушку-курьера, выкрашенный блестящей голубой краской, двадцать сантиметров в ширину, двадцать в высоту. Ванде он никогда не нравился, а я им дорожил. Якобы желая угодить жене, я задвинул его вглубь, так, чтобы снизу он был почти не виден. На самом деле я хотел, чтобы со временем она о нем забыла. Ванда не знала, что, если с силой нажать на середину одной из граней, куб откроется, как ящик, и, конечно же, она не знала, что именно за эту особенность я купил его: я решил хранить в нем все свои секреты. Поэтому я вздохнул с облегчением, увидев, что куб остался где был, только немного передвинулся и находится в опасной близости к краю.

8

Я осторожно закрыл двери, отделяющие гостиную и кабинет от спальни. С двух балконов наконец повеяло свежим ароматом дождя и базилика. Сейчас, когда Ванда заснула и мне больше не надо было делать над собой усилие, чтобы успокаивать ее, меня захлестнула тревога. С недавних пор любая мелкая неприятность становится для меня навязчивым кошмаром, который занимает все мои мысли, разрастается до гигантских размеров, и я никак не могу от него избавиться. Я почувствовал, что на меня надвигается очередной кошмар: воспоминание о торгаше, стянувшем сотню евро, и девушке, присвоившей пятерку. А что, если они в сговоре, вдруг подумал я, если это они организовали нападение на мою квартиру или попросту продали ворам мой адрес? С каждой минутой эта гипотеза казалась мне все более правдоподобной, и вскоре я уверил себя, что мужчина и женщина, которые, по словам Надара, звонили мне в домофон, — это и были они. Вообразили, наверно, что у меня можно взять гораздо больше, и заслали ко мне настоящих воров. Не исключено, что они еще явятся сюда сами. Не буду ложиться, подумал я, устрою им достойную встречу.
Достойную встречу? Но как? Где взять на это силы, решимость?
С некоторых пор я чувствую, что годы берут свое. Я уже научился осторожно спускаться по лестнице, чтобы не пропустить ступеньку, смирился с тем, что слух у меня стал не намного лучше, чем у Надара, и что я больше не могу рассчитывать на мгновенную физическую реакцию при неожиданной опасности. Но это было еще не все. Мне казалось, что я принял лекарство, выключил газ или воду, а на самом деле я только собирался это сделать. Я принимал обрывок давнего сна за воспоминание о реальном событии, случившемся много лет назад. При чтении все чаще путал слова: так, однажды увидел на двери какого-то подъезда листок, на котором прочитал: «Вход в адвокатскую каморру», а на самом деле там было напечатано: «Вход в адвокатскую контору». А недавние происшествия ясно показали, что другие люди лучше меня самого замечают, насколько ослабла у меня воля к сопротивлению, и вовсю пользуются этим. Я почувствовал, что смешон, и сказал себе: ты старый, ты несешь какой-то бред, приберись тут немного и марш спать.
Но я не знал, с чего начинать. Внимательно осмотрел вещи в кабинете и в гостиной. И в итоге решил вынести в прихожую все, что придется выбросить. Проверил оба компьютера: к моему изумлению, они были в полном порядке, а вот многочисленные приспособления для прослушивания музыки и просмотра фильмов вышли из строя. Я взял метлу и сгреб в кучу у порога в каждой комнате все, что валялось на полу, — книги, осколки ваз и безделушек, старые фотографии, старые видеокассеты, виниловые пластинки, бесчисленные блокноты Ванды, аудио- и видеодиски, карты, документы и тому подобное — в общем, все, что воры сбросили с комодов, столов, стеллажей и выкинули из ящиков.
Это была тяжелая работа, но результат меня обрадовал: в комнатах стало чуть просторнее. И я принял решение: разобрать и отсортировать все, что валялось в кабинете. С кряхтением уселся на пол и начал разборку: осколки к осколкам, книги к книгам, бумаги к бумагам и так далее. Меня огорчало, что многие толстые книги были разорваны пополам, остались без обложки или вовсе рассыпались на отдельные листы. Но ничего не поделаешь, я стал откладывать уцелевшие книги в одну стопку, а те, что были испорчены, — в другую. Потом я совершил ошибку: взял одну из книг, перелистал и, сам того не желая, углубился в чтение фраз и абзацев, которые когда-то подчеркнул или отметил. Мне стало любопытно: почему именно эти слова обведены карандашом? Что могло заставить меня отметить восклицательными знаками на полях отрывок, в котором сейчас я не нахожу ничего интересного? Я забыл, что занялся уборкой, желая избавить Ванду от удручающей картины хаоса, когда она проснется утром, забыл, что сижу здесь, потому что мне не хочется спать, потому что в квартире жарко, потому что я не чувствую себя в безопасности и боюсь, что воры вернутся, нападут на нас, привяжут к кровати и начнут бить. Я думал только о подчеркнутых местах. Прочитывал страницы целиком и пытался вспомнить, в каком году (1958, 1960 или 1962-м, до женитьбы, после женитьбы?) мог интересоваться той или этой книгой, причем отталкивался не столько от замысла автора — зачастую его имя уже ничего не говорило мне, стиль устарел, идеи никак не вписывались в современный культурный контекст, — сколько от своих собственных взглядов, от того, что в прошлом казалось мне правильным, от моего восприятия и становления моей личности.
Настала ночь, вокруг была полная тишина. Я, конечно же, не сумел узнать себя ни в одном из подчеркиваний, ни в одном из восклицательных знаков (что происходит с блестящими фразами, когда они попадают в наш мозг, как они меняются, как становятся бессмысленными или неузнаваемыми, приводящими в смущение или вызывающими смех?) и прекратил разборку книг. Начал убирать в ящики или раскладывать по папкам исписанные листки, каталожные карточки, тетради с рукописями романов и рассказов, которые я сочинил, когда мне еще не было двадцати, множество газетных вырезок со статьями, написанными мной или обо мне. К этому вороху бумаг я добавил магнитофонные пленки с записями радиопередач, кассеты и видеодиски, запечатлевшие меня на телеэкране в годы моей славы: все это добро Ванда заботливо хранила много лет, при том что никогда не проявляла особого интереса к моей деятельности. Иначе говоря, передо мной сейчас лежали многочисленные свидетельства того, как я прожил свою долгую жизнь. Значит, вот это и есть я? Эти отметки на прочитанных книгах, карточки, исписанные цитатами (вроде следующих: «Наши города — это скотные дворы; семья, начальная школа, церковь — скотобойни, где убивают наших детей; колледжи и университеты — это кухни. Когда мы становимся взрослыми, то потребляем конечный продукт: для этого существуют институт брака и бизнес»; или: «Вторгаясь в нашу жизнь, любовь блокирует ее нормальное развитие в рамках общества»)? Этот бесконечный, многословный роман, сочиненный в двадцать лет, где я рассказывал о юноше, который работает день и ночь, чтобы выплатить отцу громадный долг и освободиться от отцовского и семейного ига? А газетные статьи о заработной плате на химических заводах, которые я писал в середине 70-х, заметки о новых политических организациях, рецензии на книги о специфике работы на конвейере, забавные миниатюры о жизни большого города (пробки на улицах, нескончаемые очереди в банках и на почте) — это тоже я? Иронические заметки, которые принесли мне некоторую известность и со временем превратили меня в автора популярных телепередач, интервью на актуальные темы, которые я раздавал направо и налево, чьи-то негативные или хвалебные отзывы на мои телепередачи восьмидесятых и девяностых годов, моя фигура, которая перемещается по телестудии в сиянии прожекторов, имитирующих дневной свет, мой голос тридцатилетней давности, звучащий в беседе с гостем передачи, такой теплый, задушевный, покоряющий, — все это и есть я? Я вспомнил, как упорно трудился, сколько усилий потратил, начиная с шестидесятых годов, чтобы, как говорится, реализовать свои возможности. И это — реализация моих возможностей? Ворох бумажек с написанным от руки или печатным текстом, отметки на полях книг, карточки, листки из блокнота, газеты, дискеты, флешки, жесткие диски, облачные файлы? Моя самореализация, я, ставший реальностью, — вот этот хаотичный набор сведений, который можно мгновенно получить в архивах Google, стоит только набрать «Альдо Минори»?
Хватит чтения, скомандовал я себе. И опять принялся за разборку бумаг. Разложил по картонным коробкам бесчисленные блокноты Ванды, сплошь исписанные цифрами: вся история семейных финансов начиная с 1962 года и до сегодняшнего дня, листочки в клеточку, на которых она подробно записывала приход и расход и которые, наверно, пора выбросить — если только она согласится. Сложил стопкой на середине комнаты ставшие ненужными книги, а нужные поставил как попало на уцелевшие полки стеллажей. Разместил на столе папки с газетными вырезками, коробки с тетрадями, видеокассетами и дисками. Затолкал осколки, которые мне удалось собрать, в мешок для мусора, но мешок порвался в нескольких местах. И наконец, начал собирать обрывки фотографий, и совсем старых, и относительно недавних, которым предстояло одновременно отправиться на помойку.
Я давно не рассматривал старые фото: они казались мне некрасивыми и скучными. Я успел привыкнуть к цифровой фотографии: у нас с Вандой в компьютере было множество снимков гор, полей, бабочек, розовых бутонов или едва раскрывшихся роз, морей, городов, исторических памятников, картин, статуй, а также родственников, бывших невесток и бывших зятьев, новых приятелей наших детей, наших внуков на разных стадиях роста и маленьких друзей наших внуков. В общем, хроника нашей жизни, которую раньше невозможно было так подробно задокументировать. Наше настоящее, наше недавнее прошлое — отдаленное прошлое лучше было не трогать.
Я не хотел смотреть на свои фото: мне не нравилось, как я стал выглядеть в старости, да и в молодости я был от себя не в восторге. Но я взглянул на фото маленьких Сандро и Анны. Какие они были чудесные! Посмотрел на друзей и подружек их юности, милых молодых людей, быстро исчезнувших из нашей жизни. Нашел фото своих друзей и друзей Ванды, о существовании которых забыл; когда-то мы встречались с ними регулярно, а потом уже не помнили их имен или разлюбили их и стали называть по фамилиям. Дольше других я разглядывал одну фотографию, снятую в нашем дворе неизвестно кем, наверно Сандро. Она была сделана вскоре после того, как мы переехали в этот дом. Рядом со мной и Вандой стоял Надар — в то время ему, по моим подсчетам, уже было больше шестидесяти, но по сравнению с собой теперешним он казался молодым. Даже в преклонном возрасте человек не перестает меняться, подумал я. На фотографии наш сосед был высоким, приятным мужчиной, еще сохранившим остатки шевелюры. Я уже хотел отложить фото. Но меня поразило лицо Ванды. На долю секунды мне показалось, что я не узнаю ее, это было странно. Сколько лет ей было тогда — пятьдесят, сорок пять? Я стал рассматривать другие фотографии Ванды, особенно черно-белые. Они подтвердили мое первое впечатление: передо мной было чужое лицо. Мы с Вандой познакомились в 1960 году, мне тогда было двадцать лет, ей двадцать два. От этого периода моей жизни у меня в памяти не осталось ничего или почти ничего. Я даже не мог вспомнить, считал ли я ее красивой — в то время красота казалась мне проявлением вульгарности. Скажем так: она мне нравилась, я находил ее обаятельной и испытывал к ней влечение — в рамках разумного. Это была очень умная и милая девушка. Я полюбил Ванду за ее достоинства, а еще потому, что не понимал, как это она, при таких своих достоинствах, могла полюбить меня. Два года спустя мы поженились, и она стала жестким организатором нашей повседневной жизни. Жизни, состоявшей из учебы, нерегулярных заработков, постоянной нехватки денег и строжайшей экономии.
Мне кое-что вспомнилось: Ванда носила неказистые платьица, сшитые собственными руками, старые туфли со стертыми каблуками и никогда не подкрашивала свои большие глаза. Вот почему я не узнал ее: на этой фотографии она была изображена в молодости. От нее словно исходило сияние, и я вдруг осознал, что совершенно не помню ее такой. Я подумал о женщине, которая сейчас спала там, за дверью, женщине, которая уже пятьдесят лет была моей женой. Сколько я ни старался, я не мог представить ее себе такой, какой она была на этих фотографиях. Почему? Неужели я не сумел как следует рассмотреть ее при первой встрече? Быть может, многое в ней ускользнуло от моего внимания, а я этого даже не заметил? Я вытащил из кучи все фотографии Ванды с 1960 по 1974 год. Этот год был для нас особенным, вот почему я решил на нем остановиться. Снимков было немного, мы тогда редко фотографировались. На них была изображена женщина, которая и после тридцати лет, почти что в сорок, оставалась привлекательной, может быть, даже красивой. На одном фото, сделанном в красноватых тонах, сзади карандашом было написано: 1973. На нем были Ванда, Сандро, которому тогда было восемь лет, и Анна, которой исполнилось четыре. Дети выглядели счастливыми. Они обнимали маму, тоже казавшуюся очень довольной, и все трое весело смотрели в объектив, то есть на меня. По восторгу в их глазах можно было догадаться, что я там с ними. И я, опять-таки только сейчас, вдруг осознал, что мою жену переполняла радость жизни, и именно это делало ее неотразимой. Я быстро разложил фотографии в две металлические коробки. Как много я потерял из-за своей рассеянности. Неужели я, по сути, никогда не обращал внимания на Ванду? Хотя какой смысл задумываться над этим сейчас, ответа все равно уже не доищешься. Там, в спальне, только зеленые радужные оболочки под тяжелыми веками остались такими, какими были полвека назад.
Я не без труда встал, взглянул на часы. Они показывали десять минут четвертого, тишину нарушал только крик ночной птицы. Я закрыл окно, опустил жалюзи, еще раз осмотрел кабинет. Здесь еще было много работы, но в целом все уже выглядело лучше. Я собрался идти спать, как вдруг увидел крупный обломок вазы для цветов, которого не заметил раньше. Я подобрал обломок: под ним лежал пухлый желтый конверт, перетянутый резинкой. Я сразу узнал его, хотя не вспоминал о нем десятилетиями, хотя спрятал его в каком-то труднодоступном месте именно для того, чтобы забыть. В конверте были письма, которые Ванда писала мне с 1974 по 1978 год.
Я почувствовал досаду, смущение, боль и решил спрятать конверт подальше до того, как Ванда проснется. Или положить его в мешок с бумажным хламом и прямо сейчас, не откладывая, вынести на помойку. Эти письма хранили след такого горя, что, если выпустить его на волю, оно может заполнить кабинет, пронестись через гостиную, выбить двери и снова завладеть Вандой, ворваться в нее, грубо разбудить, заставить кричать или распевать во всю глотку. Однако я не спрятал письма и не выбросил их в помойку. Мне на плечи как будто снова навалился тяжелый груз, и я, придавленный им, опять опустился на пол. Снял резинку, открыл конверт и, почти сорок лет спустя, начал читать без разбора пожелтевшие листки, десять строчек на одном, пятнадцать на другом.
Назад: Глава первая
Дальше: Глава вторая