Салон красоты «Пери»
Часы над вокзальной площадью показывали без четверти четыре. На стоянке рейсовых автобусов, вплотную придвинувшись левой стороной к невысокому забору, расположился старенький, условно оранжевый «пазик». Условности его окрасу придавали разноцветные масляные заплатки, которыми пестрел изрядно помятый кузов: спереди большое серое пятно, сбоку синее, одна створка задних дверей красная, другая – ярко-зеленая. На лобовом стекле, поверх таблички «Ванаван – Салори», красовалась картонка с криворуко выведенной надписью: «Осторожно, дети». Некоторое время назад школу в деревне Салори закрыли, а на рейсовый автобус возложили обязанность доставлять восемнадцать школьников в городок Ванаван. Ранним утром пазик забирал стайку детей у крайнего деревенского дома, а ближе к трем, когда заканчивались занятия в старших классах, дожидался их у школы. Перед тем как покинуть Ванаван, он в обязательном порядке заезжал на автостанцию и аккуратно припарковывался под ржавой табличкой, на которой, если очень постараться, можно было разглядеть график пригородных рейсов. Младшие дети, вытянув шеи, с неизменным любопытством наблюдали в окна пеструю жизнь Ванавана: праздных или вовсе наоборот – суетливо куда-то спешащих прохожих, здание кинотеатра с выглядывающим из-за давно заброшенной стройки узким краем афиши – никогда не прочитать, что сегодня идет, торговый центр, нелепо возвышающийся стеклянным куполом над каменными домами, двор музыкальной школы с обгрызенной цветочной клумбой. Изнывающие от скуки подростки тем временем переругивались с шофером Анесом, требуя выпустить их на прогулку хотя бы по автовокзалу.
– Приедете сюда со своими матерями, тогда и гуляйте, – отказывал им Анес – шестидесятилетний, хромой на обе ноги конопатый мужик, которого за глаза все называли Топал.
– На пять минут! До автомата с газировкой и обратно! – канючили подростки.
– А это видели? – Анес, не оборачиваясь, выставлял кривоватый мизинец. – Хрен вам, а не газировка, ясно?
– Осел ты непонятливый, Топал, – прячась за спины друзей, выкрикивал кто-то из смельчаков.
– Агарон, если ты меня не видишь, это не означает, что я тоже тебя не вижу! Или ты думаешь, раз научился рукой до причинного места дотягиваться, значит, мужиком стал?
Автобус взрывался беспардонным детским смехом, громче всех гоготал Агарон. Анес добродушно хмыкал, с удовольствием отметив его самоиронию – другой бы обиделся, а этому хоть бы хны.
Прождав напрасно до четырех часов (в будние дни пассажиры были большой редкостью), автобус, кряхтя и натужно кашляя, заводил мотор и покидал автовокзал. Дети давно уже привыкли ездить в одиночестве, а потому, когда однажды, теплым октябрьским днем, буквально за три минуты до отправки к пазику подошла высокая черноволосая женщина, удивленно переглянулись и прильнули к стеклам. Женщина несла странной формы громоздкий кофр – скорее всего легкий, но, судя по тому, как часто она перекладывала его из руки в руку, очень для переноски неудобный. Следом за ней, отставая на несколько шагов, тащил два больших чемодана багровый от натуги – того и гляди, треснет лицом – кургузый мужичок. Обнаружив двери автобуса закрытыми, он остановился, но чемоданы из рук не выпустил. Женщина же, не растерявшись, привстала на цыпочки и легонько постучала в лобовое стекло.
– Анес, открывай, там пассажиры! – зашумели дети.
Анес вытянул шею, разглядывая женщину, кхекнул, узнавая ее, распахнул дверцы и, в один мах перекинув через широкую перегородку, отделяющую водительское место от салона, свои покалеченные ноги, с удивительной резвостью заковылял по автобусным ступенькам вниз.
– Ишь, акробат! – фыркнул Агарон.
Дети захихикали, но сразу же притихли, наблюдая, как бережно затаскивает в автобус тяжеленные чемоданы Анес. Женщина меж тем порылась в кошельке, достала деньги и протянула кургузому мужичку. Тот замотал головой и отступил на шаг. Она настойчивей протянула купюры. Мужичок опять побагровел, теперь уже от смущения, нелепо шаркнул ножкой, легонько пожал ей кончики пальцев (к деньгам старался не прикасаться) и поспешно распрощался. Женщина пожала плечами и убрала деньги в кошелек. Анес бесцеремонно спихнул с переднего сиденья двух мальчиков, велев им пересесть назад, поставил чемоданы и кофр так, чтобы при движении они не опрокидывались, подал женщине руку, помогая ей взобраться в салон, зачем-то похлопал себя по засаленным карманам пиджака – левый карман отозвался сухим шуршанием спичечного коробка – и только потом, прочистив горло, кивнул:
– Здравствуй, Назели.
– Здравствуй, Атанес, – ответила женщина.
– Атанес, – загоготал кто-то сзади. Женщина обернулась – смех оборвался. «Какая красивая!» – зашептала какая-то из девочек.
Анес отодвинул кепку на затылок, потоптался, по-утиному переступая кривыми ногами.
– Насовсем вернулась или там видно будет?
Она села, пружины сиденья скрипнули под ней и затихли.
– Как получится. Дом стоит?
– Стоит, что с ним будет. Отсырел небось, но с виду держится.
– Это хорошо.
Часы на вокзальном здании показывали четверть пятого.
– Пора ехать, – очнулся кто-то из детей.
Анес неуклюже полез через перегородку на водительское место. Перед тем как завести мотор, вытянул шею, глянул в зеркало заднего вида, ловя взгляд женщины.
– А Автандил где?
– Умер, – коротко ответила она.
Анес растерялся, но виду постарался не подать. Повернул ключ, мотор несколько раз протяжно кашлянул, наконец, завелся. Пазик проехал из конца в конец главную улицу Ванавана и вырулил к серпантинной дороге, уходящей далеко вверх – к деревне.
Всю дорогу Назели просидела строго выпрямившись и сложив на коленях руки. Дети не сводили с нее глаз – она была красива той воздушной, нездешней красотой, которой славились горожанки, – хрупкая и изящная, с ювелирно вылепленным профилем – высокий чистый лоб, прямой нос, выразительные губы. Лицо бледное, глаза большие и такие темные, что не разглядеть зрачка. Одета она была в простого кроя платье, на ногах – узкие лодочки на высоком каблуке. Волосы были собраны в тяжелый небрежный узел, традиционный для жительниц Салори, но если других женщин такая прическа простила, то красоту Назели она только подчеркивала.
Анес попытался завести разговор, чтобы прервать повисшее в салоне молчание. Посетовал, что в деревне пустует половина домов – в поисках работы мужчины уехали на север, в Россию. Те из них, кто не смог забрать с собой семью, присылают ежемесячно деньги, на которые худо-бедно можно просуществовать. Но разве это жизнь? Раньше ведь как хорошо было: и школа своя, и нет необходимости врача заполошно искать – есть фельдшер, который всегда окажет первую помощь. И лес не надо на дрова изводить, потому что вентиль открутил – вот тебе и отопление, и газ в плите. А сейчас… Эх! Что скажешь, Назели?
Назели пожала плечами, вздохнула и опустила голову.
– И зачем я тебе надоедаю, когда сама все знаешь! – не дождавшись ответа, сконфуженно закруглил разговор Анес.
В автобусе снова воцарилась тишина. Правда, мальчики через какое-то время зашебаршились и загалдели, а вот девочки сидели притихшие, лишь изредка многозначительно переглядывались. Будучи существами интуитивными, они безошибочно угадали непростую тайну, скрывающуюся за напускным безразличием незнакомки, но заговорить с ней так и не решились. Лишь самая младшая – восьмилетняя Анаит – кивнув на кофр, робко поинтересовалась:
– Что там внутри?
– Парикмахерские принадлежности, – ответила Назели.
– Вы парикмахер?
– Можно и так назвать.
Анаит не нашлась что еще спросить, обернулась к другим девочкам, взглядом приглашая их к разговору. Но те растерялись и отвели глаза. Остальную часть дороги проехали в молчании.
На околице собралась небольшая толпа женщин – обеспокоенные опозданием автобуса, они вышли его встречать. Когда Анес, припарковавшись, распахнул двери, самая бойкая из них – Еноканц Валя – полезла в салон.
– Что вы сегодня так дол… – выпалила она и резко оборвала себя, заметив Назели. Повисла неловкая пауза.
– Здравствуй, Валя, – нарушила тишину Назели.
Валя сделала вид, что не расслышала ее, вытянула шею, выискивая среди детей свою дочь.
– Марина, быстро домой!
Марина оказалась полноватой смуглой девочкой с длинной, по пояс, пушистой косой. Проходя мимо Назели, она, стесняясь грубости матери, подчеркнуто вежливо попрощалась с ней. Валя заметила это, скривилась, но смолчала. Остальные женщины отреагировали на Назели тоже холодно – кто проигнорировал ее, а кто, сухо кивнув, поспешил отвернуться. Одна из них бросила намеренно громко: «Явилась, не запылилась», другая зашикала на нее. Назели притворилась, что не расслышала, хотя было ясно, что это не так.
Анес дождался, когда дети покинут автобус, поднял чемоданы и поволок их, тяжело переваливаясь с одной больной ноги на другую.
– Атанес, ну что ты! Я сама! – попыталась остановить его Назели.
– Неси свой парикмахерский сундук и не называй меня больше Атанесом! – прокряхтел Анес.
Он толкнул чемоданом калитку, та со скрипом распахнулась. Дом глянул на них грязными подслеповатыми окнами. Время его не пощадило: местами просела крыша, один из водосточных желобов обрывался и криво торчал высоко над землей – обвалилась часть трубы. Двор практически полностью порос травой, стволы и ветви садовых деревьев обвивали побеги вьюна, давно не сушенные дождевые бочки дали течь, прогнили и осыпались трухой, часть курятника, обрушившись, лежала на боку. Справа от калитки стоял ржавый железный навес, задняя стена которого была густо исписана и изрисована мелом и углем.
– Дети тут непогоду пережидают, – виновато пояснил Анес. – Иногда задержусь на пять-десять минут, они и собираются под навесом. Не мокнуть же под дождем.
Он затащил чемоданы на веранду, хотел занести в дом, но Назели попросила оставить их у порога – пусть пока здесь постоят. Она поставила на чемодан кофр, а сверху водрузила сумку. Анес наблюдал за ее манипуляциями с ироничной улыбкой. Поймав на себе ее взгляд, смешался, сдернул с головы кепку, немилосердно скомкал и засунул в карман. Вытащил пачку сигарет, протянул Назели.
– Будешь?
Она кивнула, взяла сигарету.
– Спасибо. Извини, что не приглашаю в дом, сам понимаешь.
– Да какое там!
Закурили. Анес, явно нервничая, поспешно затянулся, закашлялся, отдышался. Утер ладонью выступившие слезы.
– Назели, ты это. Не обращай на женщин внимания. Дуры, они и есть дуры.
– Мне нет до них дела, – оборвала его Назели. И не покривила душой. Сейчас ее более всего заботил дом и предстоящая с ним работа. Она загасила недокуренную сигарету о каменную балку веранды, бросила окурок в угол – потом подметет-уберет. Вытащила из сумки деньги, намереваясь расплатиться с Анесом, но, остановленная его взглядом, не решилась их отдать.
– Больше не обижай меня так! – коротко бросил Анес и, не попрощавшись, принялся боком спускаться по ступенькам каменной лестницы.
Первое время было не просто тяжело, а невыносимо. Смысл жизни свелся к борьбе с пылью, сыростью и прелью. Дом находился в ужасном состоянии: мебель покрывали белесые пятна, шторы протухли, зеркала безвозвратно помутнели, более-менее сохранились только те, что были в трельяже, видно, потому, что перед отъездом Автандил догадался задвинуть створки. Пол на кухне прогнил, Назели чуть не провалилась в подклеть, в последний миг успела отскочить. Мыши свили норки в диванных подушках и насквозь прогрызли шерстяной матрас, превратив его в груду затхлого тряпья, – пришлось выволочь во двор и сжечь – вонь до вечера стояла такая, что не продохнуть. За дровами ходила аж через пять домов – Анес не преувеличил, половина жилищ стояла заколоченная. Старенькая Ано, к которой постучалась Назели, была ей несказанно рада, все ахала и приговаривала: дочка, сколько лет я тебя не видела!
– Не дадите мне немного дров? Запасусь – верну, – попросила Назели.
– Конечно! Бери, сколько хочешь. Сын потом еще наколет. – Старушка засеменила впереди, показывая, где поленница, и все расспрашивала – надолго ли вернулась, и если ненадолго, то на какое время.
– Навсегда, – ответила Назели. Мысленно отругав себя за то, что не надела что-нибудь с длинным рукавом – поленья занозили нежную кожу на сгибе локтя, – она принялась осторожно складывать их в охапку.
– А что с Автандилом случилось? – спросила Ано.
Назели нахмурилась.
– Анес успел всем растрезвонить?
– Я от Ануш узнала. А ей сын рассказал.
– Ах да, дети-то слышали. – Назели медленно пошла по двору, нашаривая подошвой туфли дорогу – дрова мешали разглядеть, что там под ногами.
Старушка шла рядом, несла несколько поленьев.
– Я тебя до дома провожу, не волнуйся.
– Спасибо, бабушка Ано, я сама.
– Мне несложно!
Она распахнула калитку, придержала ее, давая Назели пройти.
– Так что с Автандилом?
– Умер.
– Болел?
– Болел.
– Детей не случилось?
Назели споткнулась, выронила полено.
– Я сама, не нагибайся. – Ано с оханьем нагнулась, подняла полено, встала на цыпочки, подложила на самый верх охапки. Глянула снизу вверх, трогательно улыбнулась: – Была жирафиком и осталась.
Назели выдавила слабую улыбку. За худобу и высокий рост ее в деревне дразнили жирафиком. Как давно это было. Словно в прошлой жизни.
Пока матрас и диванные подушки тлели, распространяя вокруг удушливый, тяжелый смрад, она возилась с порядком заржавевшей жестяной печью – сначала растопила, чтобы хорошо накалилась, а потом, дав подостыть, долго скребла обломком кирпича и терла песком. К тому времени, когда на Салори надвинулась осенняя ночь, тяжелый дух спаленной шерсти и тряпья развеялся, оставив на месте костра горсть пепла и сажи, а на выскобленной дочиста печи закипал чайник. Кухню скудно освещала старенькая керосиновая лампа – электричества в доме не было, нужно будет сходить завтра в управу, попросить, чтобы подключили. Провал в полу пришлось накрыть куском фанеры, найденным на чердаке. Назели вышла за полночь на веранду, долго простояла, прислушиваясь к прохладному дыханию ночи. Уснула в старом кресле, завернувшись в чудом не съеденный молью плед.
Если бы можно было взглянуть на Салори с высоты птичьего полета, то первое, что бросилось бы в глаза, это утопающие в осеннем разноцветье рыжие черепичные крыши и желтая лента дороги, разделяющая деревню на две почти равные половины – левую и правую. Называлась она Салори не случайно – в сезон урожая сады практически темнели от терносливы. Ее вялили, сушили и даже мариновали, закручивали компоты и варенья, готовили острый соус – к мясу и рыбе, добавляли в выпечку и супы, гнали самогон – прозрачный и чистый, но очень крепкий – от пары стопок охмелеешь. К концу октября урожай шел на убыль – последнее, на что пускали сливу, – вяленые сухофрукты, на которые годились чуть перезрелые, подмерзшие плоды: их мыли, удаляли косточку, раскладывали на подносах и оставляли на ночь в почти остывшей хлебной печи. К утру подносы извлекали, накрывали марлей и давали сливе окончательно обсохнуть на свежем воздухе. А потом наполняли ею ситцевые мешочки и подвешивали под потолок холодного зимнего погреба. Такой чернослив редко подавали гостям – с виду он был совсем невзрачный, неказистый. Но салорийцы его особенно ценили – за насыщенную, подернутую печным дымком медовую мякоть. Потому припасы вяленой терносливы таяли вперед остальных, редко когда дотягивая до новогодних и рождественских праздников.
Назели только ее и успела навялить. Собрала перезрелую сливу, засушила в каменной печи старенькой Ано – свою топить не рискнула, столько лет простояла без дела, нужно сначала вызвать печника, чтобы убедиться, что все с ней в порядке. Запаслась провизией – договорилась с Анесом, съездила в Ванаван и привезла с фермерского рынка три мешка картошки, морковь, свеклу, капусту, растительное масло, сушеную фасоль, кукурузу, муку. Надолго хватит.
Она неустанно хлопотала по дому – терла, скоб лила, ошпаривала кипятком и обрабатывала содой. Стены, чтобы справиться с плесенью и грибком, промыла слабым раствором уксуса, потом, дав им хорошенько проветриться и обсохнуть, побелила в три слоя. Договорилась с сыном старенькой Ано, тот за вполне божескую плату помог ей привести в порядок сад – спилил несколько безнадежно больных деревьев, у остальных обрезал ветви, тщательно обработав места срезов раствором медного купороса. Падалицу зарыл в дальнем углу двора, компостную яму с опавшей листвой присыпал известью – будет удобрение на следующий год. Поднял стену курятника и привел в порядок частокол. Организовал покупку дров, наколол их. Хотел было убрать поленья под навес, но Назели попросила сложить их под лестницей веранды, на случай, если школьникам нужно будет под навесом непогоду переждать. К концу недели сын Ано привел кровельщика, который, попросив вперед половину денег, перебрал черепицу на крыше, а заодно перестелил кухонный пол и отремонтировал чугунную колонку в каменной бане. Теперь можно было мыться с удобством, а не стоя в медном тазу и поливая себя из ковшика быстро стынущей водой.
Спустя почти месяц каторжного труда отсыревший и поникший дом постепенно стал превращаться в уютное жилище.
– Аж глаз радуется, – проскрипела старенькая Ано, окинув довольным взглядом девственно-белые стены и натертые мастикой линялые половицы.
– Надо было полы перекрасить, но уже не успела. Ничего, весной доделаю, – махнула рукой Назели.
– Успеется еще!
Школьники теперь пережидали дождь на крохотной веранде соседнего дома. Когда Назели спросила, почему под навес не идут, они растерялись и отвели глаза. Лишь Анаит простодушно пояснила, что так им матери велели. На нее зашикали, но было уже поздно.
– Ну, раз матери – тогда ладно, – закруглила разговор Назели.
Отношение деревенских женщин к ней оставалось прохладно-отстраненным, впрочем, ее это особо не печалило – не до того было. Дети всегда здоровались, старики к ней благоволили, пастух дед Само, гнавший каждый вечер стадо мимо ее дома, почтительно здоровался, приподнимая потрепанный, выцветший от времени и солнца картуз, Назели выносила ему попить, интересовалась здоровьем. Дед Само отвечал обстоятельно, коровы и козы терпеливо ждали, когда он закончит свой рассказ. Старая Ано заглядывала почти каждый день – то чаю попить, то поговорить, обязательно выручала с тестом – за десять с лишним лет жизни в городе Назели разучилась печь хлеб. Анес часто заходил – поинтересоваться, как дела, предлагал помощь, Назели относилась к нему как к родственнику – в свое время он очень поддержал ее семью – когда отец тяжело заболел, именно Анес нашел нужных врачей. Правда, отца это не спасло, но хотя бы облегчило его уход, он умер, когда Назели было пятнадцать, мать она потеряла еще раньше, осталась старенькая бабушка и больше никого. А потом и бабушки не стало.
Дом Назели стоял на отшибе, вышел за забор – и оказался на кромке широкого поля, обрамленного с противоположного края почти облетевшим лесом. Тишина по осени стояла такая, что можно было услышать биение своего сердца. Если не оборачиваться, казалось, что никого в этом мире нет. Но даже обернись, ровным счетом ничего бы не изменилось – Назели была абсолютно, бесповоротно и оглушительно одинока.
Единственным магазинчиком Салори заправляла мать Агарона – дородная, рано поседевшая и оттого выглядевшая намного старше своего возраста голубоглазая женщина. Она обернулась на стук двери, разглядела, кто вошел, выпрямилась и сложила на груди рыхлые руки. Назели кивнула ей, не дожидаясь ответного кивка, нырнула за стеллаж, набрала нужное, выложила на прилавок.
– Мне бы еще хозяйственного мыла. Старого, кондового. Если есть, – она говорила, нарочито долго роясь в сумке в поисках кошелька, хотя Сильва отлично его видела – он торчал из бокового кармашка так явственно, что не заметить его Назели не могла.
Сильва прошла в подсобку, принесла завернутое в газетный обрывок мыло. Сложила покупки в пакет, попутно высчитывая сумму на калькуляторе. Назели ждала с распахнутым кошельком, чтобы отдать деньги.
– Больше ничего не надо? – спросила Сильва, подняв на нее водянистые глаза.
Назели была уверена, что заговаривать с ней Сильва не станет, если только сумму на калькуляторе молча продемонстрирует, потому машинально переспросила – сколько?
– Три тысячи пятьсот двадцать драмов.
– Нет, спасибо, ничего больше не надо.
Сильва отсчитала сдачу, протянула ей.
– Говорят, ты насовсем вернулась.
– Да.
– Сколько лет тебя не было? Десять?
– Двенадцать.
– Мужики все уехали. Не к кому тебя ревновать.
И, моментально пожалев о сказанном, Сильва растерянно развела руками и виновато улыбнулась. Назели, ничего не говоря, направилась к выходу.
– Пакет забери! – крикнула ей вдогонку Сильва.
Но она вышла не оборачиваясь.
Вечером Сильва занесла покупки. Навес было не узнать – задняя стена была обложена изнутри блоками утеплителя, остальные отделаны кирпичом, пол покрыт решеткой из деревянных брусьев, на земле лежал стройматериал – цемент, шифер, доски. Назели как раз выносила мусор из-под навеса.
– Ну что ты как дурочка! Пошутить, что ли, нельзя? – крикнула от калитки Сильва. Подходить почему-то заробела.
Назели прошла мимо, опрокинула на мусорную кучу полный совок всего, что вымела из-под балок. Вернулась дометать.
Сильва повесила пакет на забор.
– Вот твои покупки. Мне чужого не надо.
Назели хмыкнула, но смолчала. Сильва словно этого хмыка и ждала – ткнула руки в боки и пошла к ней, приговаривая: «Ей-богу, как дурочка!»
– Это я дурочка? – Назели сердито выпрямилась. – А вы, значит, от большого ума запретили детям под этим навесом собираться, да? На тесной веранде, конечно же, им лучше!
Сильва промолчала, но шаг свой не сбавила. Подошла вплотную к груде стройматериалов, поддела носком туфли рулон утеплителя.
– Ну и что ты возмущаешься, раз тут стройку затеяла?
– Ходили бы дети – не затеяла бы, – снова взялась за метлу Назели и принялась, неловко налегая плечом на черенок, выметать из-под брусьев древесную стружку.
Сильва невольно залюбовалась ею. Даже в бесформенной куртке и небрежно повязанной косынке она умудрялась выглядеть удивительно красивой и грациозной. Ни за что не поверишь, что в деревне родилась. Всю жизнь как белая ворона – не так одевается, не так ходит. Баб это бесило, а мужики аж шеи вслед сворачивали. Акунанц Григор так вообще рехнулся – на цыпочках перед ней ходил, надышаться не мог. Она ему ни да ни нет, глазки строит, но дистанцию держит, даже за руку взять себя не позволяла. Зато подарки принимала, в Ванаван на вечерний сеанс в кинотеатр с ним ездила, домой провожать разрешала, правда, дальше калитки пройти не давала. Бедный Григор аж извелся от любви, кольцо купил и свататься собрался, а она вдруг махнула хвостом и за Автандила замуж пошла. В день свадьбы Григор напился до чертиков, угнал мотоцикл соседа, разогнался и со всей дури впечатался в железные ворота школы. Мотоцикл вдрызг, а Григору хоть бы хны. Не зря говорят, что пьяных Бог бережет. Люди потом много раз ходили поглазеть на вмятину в воротах, все никак не могли взять в толк, как после такого удара можно не просто выжить, а отделаться всего лишь несколькими царапинами. Григор отсидел пятнадцать суток за хулиганство, возместил соседу стоимость мотоцикла, поставил школе новые ворота и женился со злости на Еноканц Вале. Но на этом не успокоился – то цветов для Назели в поле нарвет, то уедет в командировку, какую-нибудь милую безделушку в подарок привезет. Она от подарков отказывалась, а завидев его на улице – переходила на другую сторону, чтобы не давать ему повода заговорить с ней. Валя ревновала и плакала, Автандил скандалил, мужики качали головой, но шеи за Назели исправно сворачивали. Бабы терпеть ее не могли, да и как можно такую терпеть – красивая, своевольная, гордая. Носит всякое непристойное – то брюки облегающие, то пуговицы на кофте расстегнет так, что ложбинка между грудями видна, то юбку короткую наденет, ходит, коленками сверкает. Ну и досверкалась однажды до беды – не выдержал Григор, рухнул посреди улицы перед ней на колени, обнял за ноги – не могу, говорит, без тебя жить. Еле оттащили. Валя на сносях была, потому ее поберегли, ничего рассказывать не стали, а вот Автандилу кто-то проговорился. Тот, вконец обозлившись, вызвал Григора на разговор, сначала совестил, потом стал распаляться, слово за слово, случилась ссора, вылившаяся в драку. Автандил был крупнее и сильнее Григора, ну и поколотил его изрядно: ключицу сломал, руку вывихнул, передние зубы выбил. У Вали от переживаний отошли воды, роды получились стремительными, ребенка еле спасли. Григор заявление в милицию писать отказался, но явился, перебинтованный, к Автандилу, потребовал извинений. Автандил вытолкал его взашей со двора и пригрозил в следующий раз убить. «Сяду, но к моему дому ты больше не подойдешь!» – кричал он ему вслед.
Симпатии деревенских были на стороне Вали и Григора, оно и понятно, кого жальче, того и привечаешь. Ну и поползли нехорошие разговоры, мол, дыма без огня не бывает, значит, Назели чего-то там крутила с Григором или вообще приворожила – виданное ли это дело, чтобы женатый мужик так безрассудно себя вел! Несколько недель спустя эти слухи дошли до Автандила, тот сначала дернулся разбираться, но Назели его удержала, а через какое-то время убедила переехать – все равно никого из родных в Салори не осталось, кто был – помер, а другие давно переселились. Отбыли они молча, ни с кем не попрощавшись, оставив мужиков маяться легким чувством вины – ведь, положа руку на сердце, каждый из них, оказавшись на месте Автандила, повел бы себя ровно так же. А вот бабы вздохнули с облегчением – некому теперь перед их мужьями полуголой мельтешить. Григор первое время ходил мрачнее тучи, потом успокоился и затих, зато Валиному счастью не было предела. Именно потому возвращение Назели обернулось для нее громом среди ясного неба – бедная аж с лица спала, когда ее увидела. Да и бабы напряглись – даром что почти у всех мужчины в отъезде, но мало ли как потом дело обернется! Они к январю вернутся, а тут эта – красивая и ухоженная, не то что они, расплывшиеся квашни!
Сильва всеобщего уныния не разделяла, но и особого желания дружить с Назели тоже не имела. Просто рассудительно решила, что пора образумиться – времени-то утекло немало, чай, не дети, чтобы по-глупому враждовать. Потому при первой же возможности заговорила с ней. Вышло, правда, коряво, вот и пришлось тащиться на край деревни, чтобы занести покупки. Можно было, конечно, с Агароном завтра передать, но лучше самой – раз уж взялся за дело, то доводи его до конца.
– Что ты тут затеяла? – спросила она примирительно, кивнув на строительные материалы.
– Там видно будет, – буркнула Назели.
– Не хочешь рассказывать – так и говори. Зачем тень на плетень наводить?
Назели провела по лбу тыльной стороной ладони, убирая выбившиеся из-под косынки пряди волос. Чуть поколебавшись, ответила:
– Салон хочу открыть.
– Что?!
– Салон красоты. Буду стричь, укладывать, красить. Могу подсказать, как правильно подобрать одежду.
Сильва растерянно моргнула. Никто из деревенских женщин косметикой не пользовался, если только кремом, и то не магазинным, а собственного приготовления – настоянным на ромашке и зверобое растительным маслом, которое подходило и для тела, и для лица. Стригли друг друга сами, укладок никаких не делали – расчесала волосы, затянула в узел, закрепила шпильками на затылке – вот и вся красота.
– Кому это надо? – справившись с замешательством, спросила она.
Назели пожала плечами.
– Мало ли, вдруг захотите что-то в себе изменить. Я сидеть без дела не могу, а ничего, кроме этого, не умею.
– Для чего меняться? Нам и так хорошо.
Назели скользнула взглядом по растрепанным волосам Сильвы, но говорить ничего не стала.
– Ты только снова не обижайся. Я-то ладно, но бабы, они же, сама понимаешь… – Сильва запнулась.
– Терпеть меня не могут, – закончила за нее Назели.
– Ну да. Ты бы хоть порасспрашивала их, пойдут они к тебе или нет, перед тем как стройку затевать. Расход-то немалый.
– Не пойдут, так приспособлю помещение под что-нибудь другое.
– Тебе что, деньги некуда девать?
Назели неопределенно пожала плечами, но потом все-таки со вздохом призналась – денег, как у всех, кот наплакал.
– Так зачем же тогда… – Сильва оборвала себя на полуслове, обошла навес по периметру, обстоятельно рассмотрела, кивнула, соглашаясь со своими мыслями. – И вообще, можно было комнату в доме под салон определить. Денег бы уйму сэкономила.
Назели поджала губы.
– Хотелось, чтобы все было как у людей. Да и… – она отвела взгляд, – пустой навес раздражал.
Сильва расстроенно цокнула языком. Подержала совок, помогая Назели намести туда остатки мусора, попрощалась и ушла, обещав заглянуть к открытию салона. На душе было неожиданно легко и светло – Сильва была незлобивой женщиной и радовалась тому, что помирилась с Назели.
Недалеко от своего дома она натолкнулась на двух соседок: те, явно чем-то расстроенные, шептались, прерывая шушуканье возгласами сожаления.
– Случилось чего? – спросила Сильва, замедлив шаг.
– Я с мужем только что по телефону разговаривала, – ответила одна из них, Мериканц Ануш, и, запнувшись, уставилась на другую, словно спрашивая одобрения.
– И? – поторопила Сильва.
– Знаешь, как Автандил умер? В аварии погиб. У них, оказывается, ребенок был. С отцом… в машине был… Никого, в общем, не спасли.
Сильва прижала руку к тому месту на груди, где, высоко подпрыгнув, заколотилось сердце. Подробностей о смерти Автандила никто не знал, на расспросы старой Ано Назели уклончиво отвечала о его болезни. О ребенке она ни разу не упоминала. Кто же мог знать!
Соседка меж тем рассказывала, поминутно спотыкаясь о слова:
– Муж только вчера узнал, хотя, оказывается, в апреле случилось… похоронили в Калуге, вон куда они переехали… Назели все это время в больнице лежала… наглоталась таблеток… сначала ее от отравления лечили… потом в клинику для нервических положили… недавно выписали… они на съемной квартире жили, так ничего оттуда она забирать не стала… ни мебель, ни технику… сдала ключи хозяевам и уехала.
К началу ноября сын старенькой Ано достроил навес, провел туда электричество. Назели съездила утренним автобусом в Ванаван, вернулась с ворохом покупок, специальным парикмахерским креслом и широкой плоскодонной раковиной, которую собиралась приспособить под мойку для волос. Анес собственноручно установил раковину в углу помещения, за деревянной ширмой.
– Поливать придется из ковшика, – смущенно пояснила Назели, кивнув на чан, где должна была нагреваться вода.
– Ничего, дело пойдет – проведешь воду, – утешил ее Анес.
Они перетащили из дома трельяж с чудом сохранившимися зеркалами, комод, небольшую деревянную лавочку и журнальный столик. Включили и проверили масляный обогреватель – тот мгновенно зачадил, но Анес успокоил Назели – с новыми обогревателями такое случается, потом распахнул окно, давая выветриться запаху гари. Прощаясь, пообещал заглянуть назавтра.
– Буду твоим первым клиентом!
– Рано стричь тебя, вон, волос еще не отрос, – усмехнулась Назели. – Лучше жену привози, я ее накрашу и уложу.
– Ладно, вечером нас жди.
– Спасибо тебе большое за помощь.
– Да что там!
Выходя, Анес споткнулся о порог, вцепился в дверной косяк, удерживая равновесие. Назели приобняла его, подставила плечо.
– Ноги в последнее время донимают. Ходить стало невмоготу, – прокряхтел он.
– У врача был?
– Был.
– Что говорит?
– А что он скажет? Хромота не лечится. Бери, говорит, костыли. Или вообще в коляску пересаживайся. Но я пока так, не сдаюсь.
– Ты ведь детей возишь!
– Водить мне нормально. А ходить тяжко стало.
Назели проводила его до автобуса, убедилась, что он благополучно отъехал, а потом до ночи провозилась в салоне – обила сиденье лавки гобеленом, чтобы посетителям мягко было сидеть, убрала в комод стопки полотенец, расставила на трельяже флакончики с жидкостями для укладки волос, лаки и муссы, принесла из дому кофр.
Утром на заборе ее дома висела фанерная вывеска: салон красоты «Пери», время работы: ежедневно, с 11.00 до 19.00.
В тот же день, в сопровождении младших дочерей, заглянули несколько женщин – поздравить с открытием и посмотреть, как салон выглядит изнутри. Назели, которая не надеялась на благосклонное отношение землячек, даже не пыталась скрыть своей радости – поблагодарила за визит, выставила угощение, заварила кофе, детям налила лимонад. На столике высилась стопка красочных журналов, пока женщины, попивая кофе, листали их, любуясь юными моделями, она заплела девочкам нарядные косички.
– Красота – это в первую очередь молодость, – вздохнула Ануш, разглядывая короткую стрижку хорошенькой кареглазой девушки. – Если я так постригусь, морщины будут как на ладони.
– Тебе бы другая укладка пошла, вот такая, – Назели нашла нужную страницу, – затылок поднять, сделать легкую градуировку, можно даже с челкой поэкспериментировать.
– Можно, конечно. Но для кого мне так выглядеть? Для слепой свекрови? Муж-то в отъезде.
– Мастер, у которого я училась, говорил, что, пока сам себя не полюбишь, никто любить тебя не станет, – как можно мягче возразила ей Назели, – потому хорошо выглядеть нужно, в первую очередь для себя.
Ануш молчала, примеряясь к ее словам.
– Твоя правда, – наконец согласилась она.
– Так и есть, – поддакнули другие.
Распрощались, договорившись, что зайдут на стрижку и покраску волос. Назели записала в блокнот время, предупредила, что первая стрижка – в подарок от салона, потому бесплатно.
– А вот за покраску придется заплатить, – смущенно призналась она. – Правда, если придете со своей краской, будет дешевле.
– Раз дешевле, придем со своей.
На том и расстались.
После обеда заглянула старая Ано.
– Пусть моя нога добром ступит на твой порог! – возвестила она и водрузила на стол тарелку с горячими лепешками сали. – Сладкое принесла, чтобы твое дело легко шло!
Назели сделала ей массаж головы, вымыла редкие и нежные, как пух, волосы, высушила их феном – и все это под неутихающий аккомпанемент благословений старой Ано.
– Пусть твои руки никогда не узнают усталости, а глаза – слез! Пусть дни твои будут счастливы, как ночь перед праздником! Пусть в окна твоего дома всегда светит солнце, а беда обходит его стороной!
Назели слушала с улыбкой.
– Дочка, аж давление пропало, как ты все хорошо сделала, – возвестила старая Ано, когда Назели закончила, – обычно лоб сжимает, точно железным обручем, а теперь отпустило. Этой ночью, наверное, буду хорошо спать.
– Приходите хоть каждый день, я всегда вам рада!
– Каждый день голову мыть – волос не останется. И так вся лысая.
– Голову будем через день мыть. Но массаж можем хоть каждый раз делать.
– Откуда у меня столько денег?!
– Бабушка Ано, не обижайте меня. Денег с вас я не возьму.
– А я забесплатно к тебе не пойду! Ты этот шампунь за деньги покупаешь. И за электричество деньгами расплачиваешься. И налог небось немалый платить будешь.
– Ничего, выдюжу.
Ано пожевала губами.
– Орехами возьмешь? В этом году у меня столько орехов, что девать некуда. Не кормить же ими кур. Ошалеют, от крапивы и пшена откажутся.
Назели кивнула.
– Если некуда девать – возьму.
– Вот и ладно. Велю сыну мешок притащить.
– Зачем мешок?! – испугалась Назели. – Мне столько не съесть!
– Будешь делать мне мозг – два мешка принесет!
И старая Ано, довольная произведенным эффектом, вышла, победно прикрыв за собой дверь.
Анес, как и обещал, привез вечерним рейсом жену – невысокую, круглолицую, сильно смахивающую на сову большеглазую женщину. Назели умело ее накрасила, с помощью теней зрительно уменьшив слишком большие глаза и подведя карандашом выщипанные в тонкую ниточку брови.
– Назели-джан, я такой красивой только в день своей свадьбы была! – всплеснула руками она, разглядывая свое отражение в зеркале.
Анес скорчил за спиной жены смешную гримасу и подмигнул Назели. Кивнул на вымытую стопочку чашек на журнальном столике:
– Я смотрю, у тебя гости были?
– Были. Зашли поздравить. И даже записались на стрижку и покраску.
– Видишь, как хорошо все сложилось!
К вечеру заглянула Сильва. Принесла баночку вишневого варенья и кулек шоколадных конфет.
Назели заварила ей кофе, села напротив, развернула конфету, отломила кусочек, но не стала есть, а, неожиданно дрогнув лицом, опустила голову.
– Ты что, плачешь? – испугалась Сильва.
– Не плачу, уже отплакала свое, – глянула на нее Назели – глаза у нее были сухие, но на переносице пролегла глубокая морщина. – Я думала, что никто не зайдет. Но видишь, как вышло.
Она помолчала, словно остерегаясь слов, что вертелись на кончике языка, но потом все-таки произнесла их:
– И главное, с детьми пришли. Словно утешить хотели.
Голос ее дрогнул и оборвался.
Сильва обомлела – впервые Назели заговорила о ребенке. Она потянулась через стол, погладила ее по руке, подождала, вдруг та еще что-то скажет, но Назели молчала.
– Ну а как ты думала, – нарушила затянувшееся молчание Сильва. Говорила, аккуратно подбирая слова: – Ты ведь столько всего пережила. Мы же люди, не звери.
Назели шмыгнула носом, съела половинку конфеты, вторую завернула в фантик, убрала в карман.
– Хочешь, уложу тебя?
– Хочу.
В течение первой недели в салоне «Пери» побывала почти вся деревня. Даже пастух дед Само заглянул, оставив переминаться по ту сторону калитки сытое деревенское стадо. Поинтересовался, можно ли подровнять бороду. «Только ты выше груди не стриги, дочка-джан, а то холодно по осени, а борода легкие греет». Назели управилась за две минуты. Дед Само расплатился кулечком буковых орехов, вышел во двор – а за забором его только одна коза поджидает, и то потому, что застряла рогом в частоколе. Стадо же самостоятельно разбрелось по домам – подошло время дойки.
Не заглянула в салон только Валя. Впрочем, никто ее за это не осудил – не хочет и не надо, имеет право. С того дня, как вернулась Назели, Валя ни разу о ней не заговорила и даже слова сочувствия не проронила, когда узнала о трагедии, постигшей ее семью. Правда, когда дочь сходила за компанию с подружками в салон, она ругать ее не стала, только строго предупредила, чтоб не обрезала косу. Марина недовольно фыркнула, однако обещала матери не трогать волосы. А Валя, окинув дочь придирчивым взглядом, в который раз пожалела, что она не в отца пошла. Григор, в отличие от малорослой и нескладной жены, был прекрасно сложен и хорош собой. Валя иногда удивлялась, как могла Назели предпочесть ему Автандила. Тот, в противоположность Григору, был сущим медведем – слишком крупный, сутуловатый и неуклюжий, а вдобавок еще некрасивый – горбоносый, большеротый и рано облысевший. «Выйди она за Григора – и не было бы моих мучений», – думала отстраненно Валя, прокручивая свою жизнь назад и в сотый раз вспоминая то, от чего хотелось отказаться-отречься раз и навсегда: холодность и бестолковые выходки мужа, стремительные роды, обернувшиеся для дочери серьезной родовой травмой, из-за чего девочка сильно отставала в развитии: пошла в два года, залопотала в четыре и лишь к семи годам, измучив мать бессонными ночами, плохим аппетитом, капризами и бесконечной аллергией, наконец, выправилась, понемногу превратившись в обычного любознательного ребенка. Не будь этих долгих лет с бесконечными походами по врачам, занятиями у логопеда, бассейном и массажем, на которые приходилось выбираться в Ванаван три раза в неделю в любую погоду; не будь бесчисленных склянок с настойками, которые нужно было заваривать через день (залить стаканом кипятка, продержать на водяной бане 15 минут, охладить до комнатной температуры, процедить-отжать через марлю, держать в холодильнике не более двух суток – четыре вида отвара, три раза в день строго через 20 минут после еды по одной столовой ложке, и все это пять долгих лет!); не будь того униженного состояния, когда с замиранием сердца ждешь вердикта врача, молча изучающего очередную кипу снимков и анализов, а на руках, уткнувшись мордочкой тебе в грудь, ноет и ноет часто болеющее, слабенькое, ни в чем не повинное дитя, и нет-нет да и просыпается-ворочается в душе злая боль оттого, что другим с их веселыми здоровыми детьми повезло куда больше, чем тебе, – не будь всего этого, Валя давно бы отпустила прошлое. Однако даже выправившееся здоровье дочери не в состоянии было перечеркнуть ту горечь, которая копилась в ней все эти годы. И если непутевого, но любимого мужа спустя время она простила, то Назели прощать не собиралась и приняла ее возвращение чуть ли не как вызов, а, узнав о гибели мужа и ребенка (никто не рискнул уточнить пол, все так и говорили – ребенок), только пожала плечами – у каждого своя судьба, у Назели, видать, она такая. Сильва, принесшая ей дурную весть, смешалась, но совестить не стала. Валя, словно прочитав ее мысли, с тяжелым вздохом призналась, что в глубине души лелеет надежду, что случайные связи на стороне отбили у Григора восторженную любовь к Назели. Сильва с большим сомнением, но согласилась.
У деревенских женщин была незавидная судьба – тяжелый каждодневный труд, ответственность за детей и стариков, мучительные попытки сэкономить там, где это только возможно. Вдобавок ко всему они вынуждены были вести почти вдовую – одиннадцать месяцев в году без любви и ласки – жизнь и молча мириться с изменами мужей, ведь только радужная дура станет верить, что, оказавшись вдали от дома на столь долгий срок, мужчина будет хранить верность. Бабья доля во все времена была горше полыни – терпи, принимай, молчи. Потому и терпели, принимали, молчали. Главное дети и старики, остальное побоку.
Спустя годы Сильва будет называть тот ноябрь одним из самых ярких и счастливых эпизодов не только в своей жизни, но и в жизни деревни. Салон «Пери» необъяснимым образом постепенно превратился в излюбленное место отдыха салорийских женщин. Они выбирались туда по субботним вечерам, закончив домашние дела и перепоручив свекрам-свекровям детей. Каждая прихватывала с собой нехитрое угощение: несколько кусочков свежевыпеченной гаты или баночку сэкономленной к новогодней выпечке сгущенки, а то и коробку недорогих конфет. Первые дни приходили с вязанием и штопкой, но потом перестали – отдыхать, так по полной. Пока Назели красила и стригла кого-то, остальные, усевшись на обитую гобеленом лавку и раскладные табуретки, листали кулинарные журналы, которые привозил Анес. Брал он их за треть цены в ларьке на автовокзале – журналы были старыми, потому и стоили дешево, но женщин это мало волновало, ведь у рецептов срока давности не бывает. Сильва притащила в салон крохотный переносной телевизор, сын старенькой Ано установил на крыше кургузую самодельную антенну, и теперь, под мерное гудение фена, щелканье ножниц и мелькание сериалов женщины гадали на кофейной гуще и сладострастно судачили – каждая о своем, наболевшем. Иногда телевизор, показывавший только первые два государственных канала, с какой-то радости переключался на итальянский канал мод, и тогда они с нарастающим изумлением наблюдали, как по подиуму, чуть ли не цепляясь костлявыми коленками, дефилируют в странных нарядах прозрачные от худобы модели.
– Они что, в таком виде по улицам ходят? – однажды не вытерпела Ануш, указав на диковинный тюрбан на голове модели. Торчащее из тюрбана золотое павлинье перо покачивалось в такт ходьбе, словно маятник.
– Не совсем, – оторвалась от дела Назели, – это концепт, новая идея, которую возьмут на вооружение модные дома. Заметила, какой оригинальный вырез? Вот увидишь, скоро почти на всех платьях будет именно такой.
– То есть возьмут только вырез? Без голого зада? – уточнила Ануш, тыча пальцем в коротенькую прозрачную юбочку модели.
Назели цокнула языком.
– Не будь я родом из этой деревни, решила бы, что ты это всерьез.
– У меня дочь пятнадцати лет, имею право на «всерьез», – возмутилась Ануш.
– Тебе-то с голой жопой можно. А дочери, значит, ни-ни! – прыснула Сильва, кивнув на разошедшийся по шву бок юбки Ануш.
Та сконфуженно прикрыла краем кофты прореху – вуй, забыла заштопать! Бабий хохот, взмахнув пестрым крылом, вынесся в распахнутую форточку и недолго кружил над деревней, растворяясь в молочных сумерках.
В декабре, в сезон рождественских скидок, после долгих увещеваний Назели, предприняли совместную поездку в Ванаван. Убедил аргумент, что Новый год нужно встречать во всеоружии. Бродили по магазинчикам торгового центра, присматривая что-то новое в опостылевший, годами не обновлявшийся гардероб. Назели помогала выбирать, советовала, стыдила, вырывая из рук бесформенные темные наряды и подсовывая необычные и яркие.
– Я такое в жизни не стану носить! – отнекивалась Сильва, теребя в руках нежно-бирюзовое платье с лифом из набивной ткани и плиссированной юбкой.
– Ты просто надень, – уговаривала Назели.
– Да что тут надевать! Не мое, и все!
– Кому сказано надевай!
Сильва закрылась в примерочной кабинке, долго пыхтела и ворчала, путаясь в складках платья. В какой-то миг притихла. Выглянула – неожиданно румяная, с сияющими помолодевшими глазами.
– Вот. Только пузо торчит. Но это ничего, утяну прорезиненными тумбанами.
– Тумбаны – наше все! – подтвердила Ануш.
Смеялись на весь магазин.
Перекусили в забегаловке. Не могли нарадоваться тому, что можно есть в свое удовольствие, не отвлекаясь на детей и стариков. Заказали разные десерты, чтобы попробовать все – когда еще удастся приехать в город не по хозяйственным делам, а для собственного удовольствия.
– К концу зимы можем снова выбраться, как раз весенние скидки будут, – предложила Назели.
– Раз в сезон такие вылазки нам вполне по карману, – постановила Сильва.
Обратную дорогу провели в блаженном молчании, сидели, прижимая к груди покупки, каждая в своих приятных мыслях.
– Я смотрю, вдоволь нагулялись, – крякнул Анес, разглядывая в зеркало заднего вида притихших пассажирок.
– Не то слово! – согласилась Сильва. Она держала пакет с купленным платьем на отлете, словно боялась попортить его, положив себе на колени.
– И все благодаря Назели, – очнулась от раздумий Ануш.
Та махнула рукой – да чего там!
– Не отнекивайся! – зашикали на нее женщины.
Назели бесшумно рассмеялась – трогательно и неожиданно легко, и, смутившись, отвернулась к окну. Сильва, единственная заметившая ее смех, еле сдержалась, чтобы не воскликнуть – наконец-то оттаивает. Поймав в зеркале взгляд Анеса, она незаметно подмигнула ему и кивнула на Назели. Тот вытянул шею, но разглядеть ее не смог, вздернул вопросительно брови – что такое? Сильва махнула рукой – ладно, не отвлекайся от дороги.
Когда въезжали в деревню, пошел первый снег – громадными рыхлыми хлопьями.
– К счастью, – вспомнил кто-то народную примету.
– Вернутся скоро мужья, вот и будет вам счастье, – хохотнул Анес.
Бабы смущенно захихикали, но сразу же притихли.
– Сколько они побудут! – вздохнула Ануш. – Как приедут, так и уедут.
Назели резко обернулась к ней, вцепилась в спинку сиденья – на смуглой руке выступили пятнами мгновенно побелевшие костяшки пальцев. С минуту она буравила переносицу Ануш своими непроглядными глазами – та сначала обомлела, потом, сообразив, что сморозила глупость, расстроенно замахала руками – ну что ты, что ты! Назели дрогнула, смягчилась лицом, но все-таки проговорила – глухим, ломающимся голосом:
– Живы – и спасибо. Остальное значения не имеет.
Снег в том году повалил с середины декабря, и к католическому сочельнику, когда до деревни добрались последние мужчины, засыпал дорогу в Ванаван так, что «пазик» Анеса еле смог вернуться в город. Попытки расчистить горный серпантин ни к чему не привели – два снегоуборочных трактора так и не смогли продвинуться дальше километра – за ночь очищенный участок дороги заваливало снегом так, что приходилось начинать заново. С наступлением праздников работа была приостановлена и возобновилась лишь к десятым числам января. Две праздничные недели деревня оставалась оторванной от внешнего мира, впрочем, никто из ее жителей этой изоляции не заметил – с возвращением мужчин в домах наконец-то поселилось счастье: дети не могли налюбоваться на привезенные подарки, старики по десятому кругу расспрашивали о делах в далекой России, а женщины неустанно хлопотали, готовя разнообразные блюда. К метаморфозам, произошедшим с ними, мужчины отнеслись по-разному: кто-то одобрил, кто-то заметил только после полного укора упоминания, некоторые цокнули языком – зачем дурью маяться, и так хорошо. Женщины не возражали, но исправно наносили марафет, держа в голове советы Назели, а перед Новым годом не преминули забежать в салон – за праздничной укладкой. Разговор о Григоре не заводили, хотя видели его несколько раз у дома Назели – правда, в калитку он не заходил, кружил окрест и уходил, истоптав снег и набросав недокуренных сигарет – те, пропалив девственно-белый наст, проваливались вглубь, оставляя за собой не опрятный темный след. Назели, заприметив его, запирала на ключ входную дверь в доме. Деревня шушукалась, но не вмешивалась – не дети, сами разберутся. Валю все жалели, но встреч с ней избегали, просто потому, что не знали, что ей говорить. Впрочем, она сама старалась не попадаться людям на глаза – дом практически не покидала, а если нужно было что-то купить, отправляла в магазин Марину.
Григор вернулся в деревню одним из первых, привез дочери ноутбук, жене – нарядную кофту, которую та, натянув и придирчиво оглядев в зеркале, со вздохом сняла и убрала на верхнюю полку бельевого шкафа: «Марина подрастет, будет носить, мне такое не подходит». Жизнь ее с возвращением мужа изменилась до неузнаваемости, и Валя очень старалась подладиться под нее, но пока не понимала как. Если в прошлые приезды Григора она вела себя тихой беспрекословной мышкой, а его снисходительные ласки принимала с благодарностью, гоня от себя назойливые мысли о женщинах, которых он обнимал там, на далеком севере, то сейчас, с появлением Назели, она впервые осмелилась дать волю копившейся все эти годы обиде. В первую ночь, после торопливых и бестолковых ласк, пока он курил в форточку, вглядываясь в морозную пургу, она, зарывшись лицом в подушку, с нарастающей яростью думала о том, как это унизительно – после долгой разлуки каждый раз заново учиться быть женщиной. Григор докурил, вернулся, озябший и пахнущий сигаретным дымом, нырнул под одеяло, прижался к ней всем телом, провел рукой по круглому ее боку, скользнул пальцами вниз, к животу. В душе Вали поднялась необъяснимая, каменная злоба, и она еле удержалась, чтобы не ущипнуть его за руку.
– Назели вернулась, – звонким голосом сообщила она в темноту.
Рука Григора на секунду замерла, потом продолжила скольжение по ее животу, туда, где змеился вниз от пупка неаккуратный шов, оставшийся после родов.
– Знаю, – глухо отозвался он, прижимаясь к ней теснее.
От его горячего дыхания нестерпимо ныло и покалывало в затылке, грудь налилась и набухла, словно перед кормлением, а низ живота закрутило так, что захотелось ткнуть туда кулаком, чтобы успокоить. Валя, сердясь на себя за возбуждение, резко повернулась к мужу, впилась пальцами ему в затылок, притянула к себе, он доверчиво подался к ней губами, но она не стала его целовать, а с нескрываемой злостью зашептала в рот, в полураскрытые его пахнущие табаком губы: «Радуешься?»
– В смысле? – окаменел Григор.
Валя почувствовала, как напряглись мышцы на его шее, но убирать рук не стала, наоборот, вцепилась сильнее.
– Мало было там по чужим юбкам шляться, теперь и здесь станешь?
Он хотел возразить, но она не дала. «Вот только не надо мне врать!» – прочеканила, задыхаясь от бешенства, и лягнула его в пах, но он успел изогнуться, и тогда она резко придвинулась к нему и вцепилась зубами в плечо.
Григор мгновенно рассвирепел. Дернулся, высвобождаясь из ее рук, повалил на спину, с силой, делая больно нежной коже бедер, развел сцепленные ноги, х-х-х, захрипела Валя, он зажал ей рот ладонью, придавил собой, проник пальцами в нее – до упора, до самого нутра, она выгнулась, всхлипнула, впилась ногтями ему в спину, засучила ногами, он чуть отстранился, но руки не убрал, надавил сильнее, она взвыла – не от боли, а от страха, что он ей там что-то повредит, – и обмякла. Внезапно, сшибая остатки разума, накатила волна нестерпимого, палящего возбуждения, накрыла с головой, обезволила и оглушила, Вале стало казаться, что она превратилась в продолжение руки Григора, в часть его тела – нужную или ненужную, можно отстричь, как прядь волос, а можно оставить, он уловил перемену в ее настроении, смягчил натиск, она судорожно вздохнула, его пальцы, словно щупальца, расползлись по ее внутренностям, достигли сердца, зажали его в железные тиски, превратив в тряпичный ком, Валя подалась навстречу, задвигалась, задавая свой ритм, высвободила из-под ладони Григора лицо, прижалась так, словно хотела раствориться в нем, задышала, жадно хватая воздух, он извлек мокрые пальцы, просунул ей в рот – она впервые ощутила свой вкус – солоновато-нежный, ошеломительно живой, широко раскинула ноги, помогая ему расположиться, он погрузился в нее – до краев, до остатка, задвигался – мощно и гневно, она изогнулась, заколотила по его спине кулаками, но не отстранилась, только повторила сквозь истому свистящим шепотом – радуешься? Он вцепился зубами в мочку ее уха и выдохнул, беспощадно и зло, в самое средоточие ее сознания: да, радуюсь.
Утром проснулись чужими друг другу людьми, позавтракали, стараясь не встречаться глазами, Марина щебетала, пересказывая свой сон, они с благодарностью слушали, поддакивая, потом Григор, накинув куртку, ушел очищать двор от снега, а Валя поставила тесто и занялась обедом, усадила дочь перебирать полбу, знала – провозится долго, но ей это было на руку, главное не оставаться одной. Григор, закончив с уборкой, вернулся в дом, заварил себе кофе, прошел в гостиную, включил телевизор, Валя наморщилась – терпеть не могла посторонний шум, но не стала ничего говорить, взялась за мясную начинку для пирога, обнаружила, что соль на исходе, снарядила дочь в магазин. Марина сначала отнекивалась, потом собиралась целую вечность, капризничала и злилась – то брюки не те, то пальто дурацкое и старомодное, Валя сердилась – одиннадцать лет, а такие запросы, отдала ей свой нарядный платок – темно-синий, с густой серебристой бахромой, Марина накинула его на плечи поверх пальто, повертелась перед зеркалом и, наконец, довольная, ушла, Валя подождала, пока калитка, скрипнув, закрылась за дочерью, прижалась лбом к инейному оконному стеклу, постояла, вбирая лбом милосердный зимний холод, голова полыхала огнем, пора проверить тесто, подумала она, но, вместо того чтобы идти на кухню, направилась в гостиную, прошла к телевизору и встала между ним и мужем, сложив на груди руки и широко расставив ноги. Он поймал ее взгляд, криво усмехнулся, поднялся. Она расстегнула пуговицы на горловине платья, задрала подол, повернулась к нему спиной – впервые не стыдясь своей неказистой наготы – тяжеловатого крупного зада, коротких крепких ног, расплывшихся щиколоток и узловатых вен, нагнулась, поймала его руки, сомкнула на своей груди, он вцепился в ее соски, она судорожно всхлипнула, ощущая, как по телу разливается удушливая истома, приняла его в себя, заскулила: сволочь, сволочь, он обхватил ее тяжелые груди ладонями, смял так, что она охнула, зашептал в затылок: заткнись, заткнись, она упрямо повторила: сссволочь… Когда дочь вернулась из магазина, прижимая к груди пачку соли и конфеты, за которые мать ее всегда нещадно ругала, но теперь не стала бы – праздники, отец приехал, – Григор курил на веранде, ловил ртом снежинки, дочь хмыкнула совсем по-взрослому: ты что, ребенок? он прижал ее к себе – румяную от мороза, родную, зарылся носом в пушистые волосы, зажмурился, прошептал бесслышно – моя, моя. После обеда вышел прогуляться, вернулся затемно, Валя не стала спрашивать, где он был, выставила пирог, заварила чаю, дочь к шести часам отпросилась погулять с подругами, она отпустила ее с легкостью, хотя раньше делала это с большой неохотой, ну что, побывал у нее, спросила у Григора, когда они остались одни, нет, ответил тот, изменившись в лице, – она села ему на колени, лицом к лицу, чуть приподнялась, полезла ему в ширинку, завозилась там рукой, выдохнула: а что так, она тебе не дала? он посмотрел ей в глаза – долгим немигающим взглядом, а потом обрезал, словно выплюнул: нет, я просто не решился зайти. Валя стянула через голову платье, расстегнула ему рубашку, прильнула ноющими сосками к его теплой груди, не отдам тебя ей, слышишь, не отдам, мне просто увидеть ее и все, прошептал он, не отводя взгляда, а вот хрен тебе, сволочь, зашипела она и вцепилась ногтями ему в лицо. Он высвободился, скрутил ее так, чтобы она не могла двигаться, встал – она скатилась кулем на пол, попыталась придержать его за ногу – он брезгливо вывернулся, вышел, завозился в прихожей, натягивая куртку, в сердцах хлопнул входной дверью, она крикнула ему вслед: зачем ты тогда вернулся, сволочь, мало тебе было тех девок?!
Рыдала, лежа на холодном полу, – заусеницы старых половиц больно царапали щеку, но она не стала подкладывать ладонь, ведь тогда душевная боль пересилила бы физическую. Поднялась, затопила баню, долго мылась, натирая каждую пядь тела кусачей мочалкой, выла, подставив лицо горячим струям воды, бессмысленно повторяла: да что с тобой такое, что с тобой такое происходит! Загрузила себя трудоемкой работой – затеяла слоеное тесто, провозилась с ним до часа ночи, убрав его на холод, долго сидела у остывающей печи, уставившись в одну точку, когда решилась прийти в спальню, Григор уже спал в любимой своей позе – на правом боку, приобняв подушку, она разделась, легла так, чтобы не задевать его, сердце билось в горле, не давало дышать, крепилась, сколько могла, но потом заплакала – вначале беззвучно глотая слезы, потом громче, прильнула мокрым лицом к его спине, он мгновенно проснулся, повернулся к ней, прижал к себе, она зарыдала теперь уже в голос, он вытер ей слезы, спросил ее же словами: да что с тобой такое происходит, она замотала головой: если бы я знала, а потом добавила сквозь рыдания: я ведь не сказать что сильно тебя люблю… я скорее терплю тебя и жизнь свою такую терплю… но отдавать этой дряни тебя не могу… это хуже пытки… много чести ей, много чести… Она-то при чем, подумал Григор, но вслух заступаться не стал, так и прижимал к себе жену, пока та, вдоволь наплакавшись, не забылась тяжелым сном. Дождавшись, когда ее дыхание станет глубоким и мирным, он вытащил затекшую руку из-под ее головы, перекатился на другой бок, закрыл глаза… Прижечь бы каленым железом ту часть сердца, что отвечает за бестолковую и болезненную привязанность. Взрослый мужик, почти сорок лет, давно уже надо было перечеркнуть прошлое, так нет же, как узнал, что Назели вернулась, вперед остальных засобирался домой.
Отношения с женой давно превратились в нудную, унизительную обязанность, и, если бы не любовь к дочери – единственному существу, к которому Григор был безгранично привязан, – он давно бы расстался с Валей, и ничто не удержало бы его с ней – ни чувство вины, ведь знал, когда женился, что не любит и не полюбит, но сделал по-своему; ни жалость – кому она будет нужна, бесплодная после тяжелых родов – врачам пришлось выпотрошить ее, словно рыбу, она места себе потом не находила и всякий раз пугалась до ужаса, когда ежемесячно, ровно в срок, организм, как будто измываясь над ней, начинал кровить (немного, и все же), – видно, по старой памяти, как-то неудачно пошутил он, чем довел ее до слез, но даже унизительное чувство жалости (но не сопереживания!) не удержало бы его рядом с ней, как не удержала бы и признательность, ведь другая бы обвиняла, а Валя никогда не опускалась до упреков, разве только замыкалась в себе и молчала, подолгу, иногда по несколько недель, впрочем, ее молчание устраивало его – он ненавидел себя за бесчувственность, но все чаще ловил себя на том, что представляет свою жизнь без нее, и та, надуманная, реальность, где не было Вали, устраивала его куда больше этой. Правда, он не сразу смирился с крахом личной жизни и первые годы старался как-то ее наладить, но безуспешно – погруженная в заботы о больной дочери, Валя его почти не замечала, а после отъезда Назели и вовсе успокоилась, уверившись в том, что теперь он от нее никуда не денется. Марине было три года, когда Григор вынужден был уехать в Россию – денег на лечение требовалось много, и заработать их на обнищавшей родине не представлялось возможным. Вслед за ним потянулись другие мужчины, и за год-полтора деревня практически ополовинилась. Несмотря на стесненные условия и ежедневный изнуряющий труд на стройке, Григор был рад своей свободе, не гнушался легкими на «подъем» девушками, первое время перебивался случайными связями, а потом завязал необременительный роман с миловидной молдавской женщиной, который продлился почти два года и закончился с ее отъездом, далее он снова обходился мимолетными связями, коим не придавал ровно никакого значения и относился как к само собой разумеющемуся – раз организм требует, значит, надо. Деньги высылал домой исправно, звонил регулярно, радовался тому, что лечение дочери дает результаты – она уже не молчала, а лопотала в трубку, ласково называя папочкой, у Григора каждый раз обрывалось сердце от безграничной, необъятной привязанности, только тебя и люблю, шептал он дочери, папочка, папочка, отзывалась она. О Назели вспоминал редко, но каждый раз – с неутихающей горечью, и чего в этой горечи было больше – любви или обиды – он не мог разобрать. Иногда она ему снилась – неизменно молодая, красивая, с густыми, распущенными по плечам волосами, он пытался подойти ближе, но не мог сдвинуться с места – ноги словно приросли к земле, протягивал руку, чтобы прикоснуться, и тогда она растворялась в воздухе, оставляя его страдать от чувства невосполнимой утраты, он просыпался, тяжело дыша, ненавидя себя за унизительную тягу к женщине, которая никогда его не любила.
О беде, обрушившейся на семью Назели, он узнал одним из первых, никак не отреагировал, поражаясь своему безразличию и даже радуясь ему, но потом стал маяться нарастающей тревогой – сердце ныло и скреблось в бок, на лбу выступала испарина, стали донимать слабость и головокружение. Он не придавал этому значения, пока однажды, оказавшись в застрявшем лифте – в строящихся домах плохо ходящие грузовые лифты были обычным делом, его не окатило волной ледяной паники, и он, задыхаясь, не рухнул на пол и, кажется, надолго потерял сознание, потому что очнулся от того, что кто-то, грубо подхватив его под мышки, выволакивал из лифта, зовя на помощь. Пришлось сходить на прием в поликлинику. Ничего опасного не обнаружив, врач прописал ему успокаивающее и витамины, но Григор, истолковав случившееся на свой лад, сразу же засобирался домой. За те несколько дней, что он спешно сдавал работу и готовился к отъезду, он лишь однажды подумал о Вале – когда, взяв дочери ноутбук, о котором она давно мечтала, спохватился и вспомнил о жене, зашел в первый попавшийся магазин и купил кофту, чтобы не возвращаться к ней с пустыми руками. О Назели, в отличие от Вали, он думал часто, правда, мысли были безрадостные и скорее раздражали, чем приносили облегчение, – Григор тяготился своей зависимостью от женщины, которую не видел десять с лишним лет. Не очень представляя, зачем это ему надо, он тем не менее намеревался встретиться с ней и поговорить, в глубине души надеясь на то, что разговор наконец-то поможет ему справиться с давними обидами. Но сердце, противясь доводам разума, принималось ныть каждый раз, когда он вспоминал ее – ту, из далекой молодости, дерзкую и прекрасную, не похожую на других салорийских девушек. Она всегда была не такой, как все, – слишком свободная, слишком своевольная. Вопреки царившим в деревне строгим нравам, не допускающим добрачных отношений даже между помолвленными парами, она пошла на близость с ним, правда – лишь однажды и, по иронии судьбы, перед самым разрывом. Григор часто вспоминал, как все произошло – неуклюже и наспех, на краю поля, которое раскинулось за ее домом, нагулявшись в лесу и вдоволь нацеловавшись (губы ее отдавали легкой кислинкой от первой, еще не успевшей толком созреть малины, они поминутно останавливались, чтобы обняться, он крепко прижимал ее к себе, она смущалась и отстранялась, ощутив его возбуждение, он привлекал ее снова и целовал дольше, чем хватало дыхания), они вышли к краю леса, тогда он рос почти впритык к деревне – все дворы можно было разглядеть как на ладони, день был жарким, но не знойным, тополя облетали пухом, от жужжания пчел кружилась голова – рядом была пасека, крашенные голубой краской пчелиные домики выглядывали из-за рослой осоки, стебли которой, высохнув в жару, издавали на ветру назойливое колючее шуршанье, пойдем? – спросила Назели, глаза ее были темны, как январская ночь, а ресницы до того густы и длинны, что он чувствовал их касание, когда целовался с ней, подожди еще чуть-чуть, хрипло прошептал он и завел ее за растущий на краю леса дуб, она прислонилась к кряжистому стволу дерева, охнула, когда чешуйчатая кора впилась в спину, но отстраняться не стала, он привалился к ней, и она потянулась к нему губами, глазами, телом. Он мало что помнил из того, что было потом, только чуть испуганный ее взгляд, жилку, бьющуюся в выемке шеи, солоноватый привкус ее кожи, сладкий запах подмышек, свою растерянность и неповоротливость, резкую боль, которую испытали оба, – она всхлипнула, но прижалась к нему сильнее, и он, подумавший остановиться, не стал этого делать, а потом они очнулись – она лежала на земле, прядь ее длинных волос запуталась в кустике чертополоха, он ее бережно отцеплял – по волоску, когда закончил, она поднялась, с недоумением провела по внутренней стороне бедра, вытирая влагу, оглянулась по сторонам и, не найдя ничего подходящего, обтерла ладонь о ствол дуба – остался недолгий влажный след, я пойду, а ты чуть погоди, чтобы не подумали чего, сказала она, не глядя на него. «Все, теперь ты насовсем моя», – сипло выговорил он, изу мившись беспомощности своего голоса, тот словно шел не из горла, а откуда-то из-под солнечного сплетения, тяжело и долго. «Насовсем твоя? – переспросила она, обернувшись к нему. – Это почему же?» «Кому ты после этого будешь еще нужна? – самодовольно хмыкнул он и сразу же, застыдившись, осекся: – Да шучу я, шучу!» Она провела ладонью по своему лбу, убирая лезущие в глаза волосы, прикусила губу. «Ладно, я пошла». Он был до того оглушен случившимся, что не смог ничего ответить, но, когда она исчезла, сразу же поднялся и вышел за ней, она почти уже добежала до своего дома, летела, словно от беды спасалась, спутанные волосы метались по спине, подол платья был выпачкан землей. С того дня она не перекинулась с ним ни словом и избегала встреч, но он, опьяненный произошедшим, не беспокоился, списывая все на стыдливость, заторопился со свадьбой, попросил мать съездить с ним в город – за обручальным кольцом. Та была не в восторге от его выбора, но перечить не стала, только вздохнула – тебе с ней жить, тебе решать. Весть о том, что Назели помолвилась с Автандилом, принесла именно обескураженная мать, он не поверил ей, подумал, что она пытается расстроить их отношения, даже бросил в лицо какие-то обидные слова, она развела руками – не веришь мне, спроси у нее. У Григора посейчас перехватывало дыхание, когда он вспомнил, как, насмехаясь над наивной попыткой матери рассорить их, спешил к дому Назели, как, не застав ее, шутливо спросил у ее старенькой бабушки о помолвке, мол, слышал, ваша внучка за другого засобиралась, и как бабушка, отводя взгляд, не стала отрицать – все так и есть, Григор-джан, три дня назад помолвились. Какие три дня, если две недели назад… Григор подавился словами, рвущимися наружу, бессмысленно повторил: какие три дня! «В прошлое воскресенье, – бесхитростно пояснила старушка и сокрушенно цокнула языком: – а в следующую субботу свадьба, что за спешка, не пойму».
Затем было много такого, о чем Григор не позволял себе вспоминать. Не потому, что стыдился своих поступков – какой спрос от вусмерть влюбленного обманутого мужчины, он или страдает на износ, или сходит с ума, – а потому, что берег себя от горькой обиды, пробуждающейся каждый раз, когда, вороша прошлое, он неизменно задавался унизительным вопросом, за что она с ним так поступила.
Возвращался он домой в уверенности, что унылая личная жизнь никаких сюрпризов преподносить не станет, разве что Валя, расстроенная появлением давнишней соперницы, будет снова отмалчиваться. Ухудшение собственного здоровья его тоже не особо беспокоило – обычное переутомление, отоспится, отдохнет, переключится на нормальную домашнюю еду, и все как рукой снимет – тут жена точно не подкачает, в бесхозяйственности и нехватке заботы ее не упрекнешь: дом всегда блестит чистотой, в шкафах и сундуках идеальный порядок, а стряпня сытная и вкусная. К перемене в настроении Вали он оказался совершенно не готов – обычно безынициативная и скучная, она встретила его с таким враждебным напором, что он растерялся, хотя очень старался виду не подавать. Его пугала беспомощность Вали – казалось, она не отдает себе отчет в своих же поступках. Раздражало ее остервенелое желание удержать его, хотя он и не собирался от нее уходить, и она отлично это знала. Он всегда был откровенен с ней, ни разу не покривил душой – даже когда делал предложение, честно признался, что не любит, просто заглушает душевную боль, она приняла его условия, только попросила никогда ее не бросать, и он обещал. Она ни разу не спрашивала, случаются ли у него мимолетные связи на стороне, не потому, что доверяла ему, а именно потому, что, если бы спросила, он бы не стал утаивать правды. В отличие от других деревенских женщин, Валя сама выбрала себе такую судьбу. Зачем же тогда возмущаться?
Григор скривил губы в горькой усмешке – до чего ты еще готов додуматься, чтобы оправдать себя? В душе зашевелилась тяжелая, неконтролируемая злоба – на себя, на жену, на Назели. Он поднялся, нашарил в темноте одежду, вышел из комнаты, стараясь ступать так, чтобы скрип половиц не разбудил Валю. Она словно почувствовала, что его нет рядом, обняла его подушку, вздохнула – отрывисто, тяжело – не отошла от рыданий. Он постоял еще немного, вбирая босыми ступнями холод остывшего пола, убедившись, что Валя не проснулась, вышел, плотно притворил за собой дверь и только потом принялся одеваться. Печь не совсем погасла, в золе еще теплились несколько горячих угольков, он развел огонь, подождал, пока тот, набравшись силы, загудит в трубе, поставил чайник. Было четыре утра, замотанная в зимний кокон деревня безмятежно спала, молчали дворовые псы, снег падал так, словно благословлял – пушистой живой стеной, каждая снежинка – дыхание неба. На печи зашумел закипающий чайник – Григор отставил его в сторону, вытащил из посудного шкафа баночку с растворимым кофе, сахар. Влез в ботинки, накинул на плечи куртку, вышел на веранду, постоял. Горячая чашка жгла ему пальцы, но он этого не чувствовал. Пошарил в кармане, достал сигарету, чиркнул зажигалкой – не сразу получилось затянуться, губы дрожали, от холода или от волнения – он не мог разобрать. Отпил, поморщился – переложил сахара. Пошел вниз по лестнице, не отдавая себе отчета в том, что делает. Кофе быстро остывал – невзирая на падающий снег, ночь была холодной. Григор направился к калитке, почти не различая дороги, сначала медленно, потом быстрее – темень стояла непроглядная, но он столько раз проходил этот путь – мысленно и наяву, что знал его наизусть, он шел размашистым шагом, расплескивая кофе, вылил его остатки у забора, оставил там чашку, протер снегом руки. Идти было долго, но казалось, он справился за считаные секунды, вышел из своего двора и сразу же очутился у дома Назели, там он выкинул окурок, который бесцельно мял в пальцах, толкнул калитку – та поддалась с неожиданной легкостью, не запирает на ночь, как-никак отшиб деревни, мало ли что может случиться, подумал он. Замешкался, лишь когда поднялся на веранду, спросил со злорадством: ну а дальше что будешь делать? А вот что, ответил себе и постучал в дверь – сначала тихо, потом громче, потом что есть мочи заколотил кулаками, давясь душной, не дающей продохнуть злобой, не заботясь об эхе, разносящем по спящей деревне шум, за тем шумом он не расслышал торопливых шагов Назели, поворота ключа в замке. Когда она распахнула дверь, он, не давая ей опомниться, ввалился в прихожую, грубо отпихнул ее – она отлетела к стене, ударилась плечом, вскрикнула, вжалась в угол, он пошел на нее, тяжело дыша, почему-то прихрамывая, мотал головой, словно контуженый, она выставила вперед руку с мольбой – Григор! он, услышав свое имя, заскрежетал зубами, отшвырнул ее протянутую руку, надвинулся на нее, выплюнул, сипя и задыхаясь от боли и бессилия слова, которые многажды повторял, не получая ответа: за что ты со мной так, за что?
Новый год деревня встречала с традиционным праздничным размахом, с ломящимися от многочисленных блюд столами, с обязательными посиделками у родственников и соседей. В парадной круговерти никто не заметил отсутствия Назели, лишь вечером первого января старая Ано, завернув в полотенце четвертинку орехового пирога, засобиралась к ней в гости. Она заподозрила неладное сразу, как только увидела не до конца притворенную входную дверь. В узкую щель успело замести крохотную пирамидку снега, стылый дом ответил на ее зов молчанием, а заглянув на кухню, она не сумела сдержать испуганного вскрика, увидев опрокинутый обеденный стол и усыпанный осколками побитой посуды пол. Выронив сверток с угощением, она заголосила: «Назели-джан, Назели-джан?» и побрела по дому, подслеповато нащупывая в темноте выключатели. Комнаты озарялись светом – одна, вторая, третья, было холодно и тихо, как в глубоком погребе, дойдя до спальни, старенькая Ано постояла на пороге, набираясь решимости и унимая сердцебиение, потом толкнула дверь и, заглянув туда, немного успокоилась, не застав разгрома. Назели лежала в постели, накрывшись с головой, Ано подняла край одеяла и ахнула, разглядев ее состояние: заплывший глаз, на виске огромная, величиной с куриное яйцо, шишка, руки в глубоких царапинах.
– Дочка, кто с тобой так, кто с тобой… – запричитала она.
Назели, услышав ее голос, вынырнула на секунду из беспамятства, прохрипела:
– Я сама… упала… ударилась…
– Да какое «я сама»! Кто так падает! – всплеснула руками старенькая Ано, приложила ладонь к ее лбу и отдернула – он был до того горячим, что казалось – сейчас заполыхает.
Времени было в обрез. Найдя телефон и молясь, чтобы сын оказался дома, она набрала номер, вскрикнула от радости, услышав в трубке его голос, попросила принести лекарства. К тому времени, когда прибежал запыхавшийся сын, она успела немного сбить температуру, протерев тело Назели винным уксусом. Белья на ней не оказалось, между ног натекло крови – Ано не смогла сдержать слез, разглядывая кровоподтеки на внутренней стороне ее бедер, когда стукнула входная дверь, она вышла к сыну, попросила затопить дровяную печь и нагреть воды, на его удивленный возглас, кто так разгромил кухню, ответила словами Назели: это она, упала, опрокинула на себя стол, сильно поранилась осколками. Сын затопил печь, разогрел воду, поскребся в дверь спальни, но Ано не дала ему войти, объяснив это тем, что у Назели лихорадка и, кажется, вирус, и она не хочет, чтобы сын тоже заразился. Она замотала голову Назели своим платком так, чтоб не видно было лица, завернула ее в одеяло, удивляясь силе своих дряхлых рук, сдернула с кровати и спрятала испачканную кровью простыню и лишь после этого кликнула сына и попросила перенести больную на кухню. Тот безропотно выполнил ее просьбу, уложил Назели на топчан, хотел было остаться, но мать не дала – иди, дальше я сама справлюсь. Она налила в таз теплой воды, смочила полотенце и, как могла, умыла Назели, потом еще раз натерла ей тело уксусом, приговаривая: «бедная моя, бедная моя». Назели еле слышно дышала, с тихим всхлипом втягивая воздух, была уже в сознании, но молчала, только морщилась, когда уксус попадал в царапины. Ано напоила ее сладким чаем, дала жаропонижающее, подоткнула со всех сторон одеяло – спи! Назели послушно закрыла глаза. Пока она дремала, Ано убралась на кухне – подмела и вымыла пол, выкинула осколки битой посуды. Несколько раз, прерывая работу, прикладывалась губами ко лбу Назели, надеясь, что жар спал, но он держался, это хорошо, значит, организм борется, каждый раз приговаривала Ано, не очень понимая, кого утешает – себя или ее. Ушла она поздно, затопив печь с таким расчетом, чтобы тепло продержалось как можно дольше, и убедившись, что Назели крепко спит. Вернулась на самом рассвете. Ночью ударил мороз, воздух казался аж заиндевевшим, царапал горло и холодил лицо, хмельная от праздников деревня спала беспробудным сном, и даже голосистым петухам было не до утреннего перекрика – коротко кукарекнув, они тут же притихали. Назели проснулась на стук открываемой двери, приподнялась на локте, ну, как ты себя чувствуешь? – спросила старая Ано нарочито беззаботным голосом.
– Лучше, – ответила одними губами Назели.
Ано приложила ладонь к ее лбу, вздохнула – температура держалась. Отек на виске чуть сошел, но глаз не открывался.
– Сейчас все сделаем. – Она подкинула в печь дров, заварила чаю, соорудила два бутерброда с маслом и медом. Накормила Назели, дала лекарств. Обработала ранки, приложила к виску компресс, еще раз обтерла уксусом.
Назели безропотно подчинялась – жевала хлеб, глотала таблетки, подставляла руки и ноги, когда старая Ано, кряхтя, обтирала ее тело остро пахнущей уксусом тряпицей. Приговаривала шепотом: «спасибо, спасибо».
– Дочка, может, хоть теперь расскажешь, что случилось? – спросила Ано, уложив ее на топчан и накрыв одеялом. И, не давая ей ответить, поспешно добавила: – Только не обманывай меня, пожалуйста. Если собираешься соврать – лучше промолчи.
Назели закрыла глаза.
– Неужели Григор? – Голос старой Ано дрогнул, оборвался.
Назели зашептала, не открывая глаз:
– Я не видела, кто это был. Я накрывала на стол. Услышала, что отворилась дверь, решила, что это вы, – больше ведь некому было ко мне заглядывать. Потому и не стала оборачиваться, только поздоровалась. Помню удар, я упала. Второй раз ударили ботинком в висок. Больше ничего не помню. Очнулась на полу, окоченевшая, было темно и очень холодно. Я кое-как добралась до постели, легла. Все.
– Ты не видела его?
– Не видела.
– Ни на кого не думаешь?
– Нет.
Старая Ано пожевала губами.
– Нужно мужикам рассказать. Они придумают, как быть.
Назели схватила ее за локоть, зашептала умоляюще:
– Бабушка Ано, пожалуйста, не говорите никому. Подумайте сами – дороги замело, до деревни не добраться. Это был кто-то из своих. Кто-то из наших мужчин. Больше некому.
– Григор? – переспросила Ано.
Назели отпустила ее руку, откинулась на подушку. Лицо ее, мертвенно-бледное, прозрачное, почти слилось с подушкой. Только заплывший глаз отливал пугающей чернотой.
– Я не видела. Не знаю, – с трудом выдавила она.
– Кроме него, некому.
Назели повернулась на бок, подтянула одеяло к подбородку. Вздохнула:
– Это уже не имеет значения.
– Снасильничали над тобой, дочка. Разве такое прощают?
– Вы, главное, никому не говорите, бабушка Ано. Я сама разберусь.
– Ладно. Но тебе нужно перебраться к нам. Мало ли что еще может случиться.
Назели не смогла скрыть горькой усмешки.
– Все, что должно было, уже случилось.
Днем заглянули Сильва с Ануш, но старая Ано не дала им пройти в дом. Назели слышала, как она их выпроваживает, пугая неведомым вирусом.
– Приходите через пять дней, а лучше – через неделю. И других предупредите. А то сами заболеете и детей заразите.
– Если нужна будет помощь, звоните, я тут же прибегу, – попросила на прощание Сильва.
Назели накрылась с головой, чтоб не выдавать слез, усилием воли заставила себя успокоиться. Не плачь, не плачь. Вспомнила бешеные глаза Григора, его тяжелое дыхание, то, как он надвинулся на нее, как тряс за плечи, давясь криком – за что ты так со мной, за что? Испуганная его натиском, она молчала, но он все не унимался, все тряс ее, и тогда она крикнула ему в лицо, словно ударила, что сказать ей нечего, что она по глупости и по молодости позволила себе сблизиться с ним, хотя он ей не особенно был дорог, что потом ее сразу же отвернуло от него и от его самодовольного «кому ты теперь будешь нужна» и что она, в пику ему – вот дура-то, выскочила замуж за другого, который так и не смог смириться с тем, что не был ее первым мужчиной. Что он не доверял ей, ревновал даже к прохожим, рылся в личных вещах и проверял телефонные звонки, никогда не сдерживал себя в выражениях, а напившись, распускал руки.
– Если ты думаешь, что я была счастлива с Автандилом, то можешь радоваться – это совсем не так! – бросила она в лицо Григору. Оттолкнула его с силой, чтобы пройти, но он не подвинулся – стоял как вкопанный.
– Ну чего тебе еще? – крикнула она.
Он, наконец, отмер, отошел в сторону, освобождая ей дорогу. Спросил, скорее, не чтобы услышать ответ, а чтобы хоть что-то сказать:
– Но почему?
Назели обошла его, распахнула входную дверь – в прихожую ворвался ледяной ночной ветер, завертелся у нее в ногах.
– Уходи, – коротко бросила она.
Григор подошел к ней вплотную. В темноте невозможно было разглядеть ее лица, но отблеск падающего снега освещал ее черты – казалось, она совсем не изменилась и даже стала красивее. Он провел рукой по ее волосам, по спине, холодея от боли узнавания – пальцы его помнили каждый изгиб, каждую линию ее тела.
– Я так и не забыл тебя.
Она резко вырвалась, оттолкнула его.
– Уходи. И больше не возвращайся!
Он вышел за порог, обернулся.
– У тебя нет сердца. И никогда не было.
Она захлопнула дверь и повернула ключ.
На следующий день на нее напали. Кто это был – она не знала. Но думала на Григора.
С отъездом мужчин жизнь вернулась на круги своя – бабы хлопотали по хозяйству, старики помогали с младшими детьми, рейсовый пазик возил школьников в Ванаван. За рулем теперь был другой водитель – у Анеса совсем сдали ноги, и он уволился. Назели съездила его проведать, заодно постригла, пока она возилась с его волосами, он обстоятельно рассказал о себе, потом расспросил про деревню, поинтересовался, как она праздники провела. Как бы невзначай упомянул Григора – не обижал?
– Не обижал, – ответила Назели.
С той ночи Григор больше не появлялся и не давал о себе знать. Уехал к середине января одним из первых, Назели видела, как Валя его провожала – повисла на шее, зарылась лицом ему в грудь. Он приобнял ее одной рукой, вяло похлопал по спине. Смотрел куда-то вбок, хмурился. Назели поспешно отошла от окна, чтобы не видеть их, – она ненавидела Григора всей душой, а Валю презирала. Если бы можно было в обмен на память отдать несколько лет жизни, она бы, не колеблясь, пошла на это, только бы никогда больше не вспоминать того, что случилось в тот злосчастный день. К счастью, времени на переживания было мало, старая Ано, благодаря уходу которой она выкарабкалась, теперь сама хворала – болело сердце и донимала слабость, Назели ухаживала за ней, скрупулезно выполняя предписания врача. К тому же в салоне возобновились еженедельные вечерние посиделки с кофепитием и долгими разговорами «за жизнь», чему она искренне радовалась. О том, что с ней случилось, никто в деревне так и не узнал, и даже заглянувшая на Рождество Сильва ничего не заподозрила (Назели умело загримировала желтоватый след от ушиба тональным кремом). Старая Ано тоже молчала, мудро рассудив, что лишними разговорами можно сделать только хуже. Назели держала переживания в себе, не жаловалась. Спала плохо, но старалась извлечь пользу даже из бессонницы – читала или же занималась рукоделием. Заподозрила неладное ко второй половине февраля, когда, вместе с задержкой критических дней, по утрам стала донимать легкая тошнота. Съездила в Ванаван, показалась гинекологу, который подтвердил ее догадки. Вернулась встревоженная, провела несколько дней в раздумьях. Снова съездила в Ванаван и встала на учет.
Весть о ее беременности облетела деревню за считаные минуты. Принесла ее одна из женщин, чья сестра работала в регистратуре поликлиники. Тем же вечером к Назели заглянули Сильва и Ануш, по напряженному выражению лиц которых сразу было ясно, что разговор получится тяжелым. Назели выставила на стол угощение и, не спросивши, будут ли они пить кофе, налила в джезву воды. В кухне повисла напряженная тишина. Ануш с наигранной безучастностью сплетала бахрому скатерти в коротенькие косички, Сильва же, раздраженно побарабанив пальцами по столешнице, поднялась, подошла к Назели, встала рядом, сложила на груди руки.
– Рассказывай.
Назели пожала плечом.
– Рассказывать нечего, я хотела ребенка, договорилась с одним человеком из Ванавана, переспали с ним. Все.
Сильва бросила на Ануш косой взгляд, та вздернула брови и покачала головой.
– Что за человек?
Назели помедлила.
– Вы его не знаете.
– А ты, значит, знаешь.
– Не то чтобы очень. Переспали, и все.
– С первым встречным!
– Можно и так сказать.
Кофейная пенка зашипела, поднимаясь. Назели убрала джезву с огня, разлила по чашечкам кофе.
– Срок какой? – спросила Сильва.
– Десять недель, – соврала Назели.
Она разлила по чашечкам кофе, осторожно, стараясь не расплескать, понесла к столу. Сильва грузно опустилась на стул, но к кофе притрагиваться не стала. Ануш же вздохнула с явным облегчением.
– Слава богу, а то мы напряглись.
Назели, собравшаяся было придвинуть к себе стул, чтобы сесть, замерла.
– Зачем напряглись?
Ануш растерялась, взяла из вазочки конфету, развернула ее, нарочито громко шурша фантиком.
– Ну… мало ли. Может, с кем-нибудь из наших мужиков переспала.
Назели резко выпрямилась.
– В смысле?
Ануш положила конфету обратно.
– В самом что ни на есть прямом смысле, что ты из себя дурочку строишь?
Назели, словно боясь, что ударит ее, убрала руки за спину, отступила на шаг.
– Извини, – зачастила Ануш, – ляпнула, не подумавши. И вообще, успокойся, тебе нельзя нервничать!
Сильва подалась к Назели, словно хотела удержать ее, но та отодвинулась еще дальше.
– Ты тоже так подумала? – спросила она срывающимся голосом.
– А что мне оставалось делать? – развела руками Сильва.
Назели побледнела.
– Вы, – выкрикнула она, задыхаясь, – вы за кого меня держите?
– Послушай… – попыталась перебить ее Ануш, но та ее не слышала.
– Нет, это вы меня послушайте! Хотите правду – будет вам правда. На меня напали. Ударили по голове, я потеряла сознание. А потом изнасиловали, ясно? Вот теперь идите и разбирайтесь, чей муж такое учинил. Потому что случилось это 31 декабря, когда в деревню чужой человек бы не пробрался, – если вам не отшибло память, значит, вы не забыли, что дороги снегом замело.
Ануш застыла, прижав пальцы к губам. Сильва отодвинула чашку с нетронутым кофе, ответила неожиданно тихим, трезвым голосом:
– А соврала про срок зачем?
– Затем, что не хотела лишних разговоров!
– Лишних разговоров она не хотела! – ухмыльнулась Сильва. – И что ты прикажешь нам делать? Обзванивать своих мужей и спрашивать, кто тебя изнасиловал?
Ануш резко поднялась, стул, на котором она сидела, опрокинулся со стуком на пол.
– Врет она все! Ты что, веришь ей?
Сильва не сводила тяжелого взгляда с лица Назели. Ответила, отчеканивая каждое слово:
– Да какая разница – врет или нет? Какая вообще разница, сама отдалась или изнасиловали? Она беременна, и все. Точка. Не суть важно, кто отец.
– Как это не суть важно? – глупо спросила Ануш.
Она прищурила глаза, выпрямилась, выпятив обтянутую нарядной кофтой обширную грудь, – именно эту кофту они прикупили в свою совместную поездку в Ванаван.
– Перед Григором небось ноги раскинула? Надо будет к Вале зайти, рассказать.
– Зачем рассказать? – опешила Сильва.
– Как зачем? Чтобы знала.
– Ты совсем не соображаешь? Она, бедная, осталась после родов пустой, а ты к ней с такой новостью прибежишь. Мол, радуйся, твой непутевый муженек другую обрюхатил.
Назели распахнула дверь с такой силой, что та со стуком ударилась о стену.
– Довольно с меня. Уходите. Обе!
Ануш вышла из комнаты первой. За ней медленно ступала Сильва. Поравнявшись с Назели, она бросила, не поворачивая к ней головы:
– Теперь мне ясно, почему у тебя все наперекосяк! Ты проклятая, оттого и притягиваешь несчастья. И делаешь несчастными других. Не женись на тебе Автандил – был бы до сих пор жив.
Она хотела еще что-то добавить, но Назели не дала ей этого сделать.
– Ты сейчас скажешь такое, чего никогда себе не простишь.
Сильва опустила глаза.
Оставшись одна, Назели ушла в спальню, легла лицом на кровать. Сразу же поднялась, вытащила из комода аптечку, выгребла все таблетки, какие нашла. Освободила их от упаковок, ссыпала себе в ладонь. Налила воды в стакан. Повертела его в руке.
– Нельзя, – произнесла одними губами. Повторила еще раз, громче, словно для того, чтобы ее услышали незримые свидетели: – Нельзя!
Выкинула таблетки в печь, со злым удовольствием понаблюдала, как их поглощает огонь. Вымыла брезг ливо кофейные чашки, протерла стол. Легла, не раздеваясь, в постель. Впервые за долгое время уснула глубоким безмятежным сном.
Когда она вышла в калитку, дом еще не полыхал, но в окнах уже плясали языки пламени, а в распахнутые форточки тянуло тяжелым сизым дымом. Цепляясь за ветви сливовых деревьев, он расстилался душным облаком над цветущим садом и, достигнув края забора, медленно растворялся в темноте.
Она наблюдала, как огонь поглощает внутренности ее дома. Ровно полгода назад она его мыла, скребла, белила. Вдыхала жизнь. А сегодня подожгла. Облила керосином все углы, все шторы, всю мебель, чтоб наверняка. Чтоб выгорело дотла все, что связывало ее с этой деревней. Чтоб не осталось ничего, к чему хотелось бы вернуться.
Несмотря на теплую ночь, ее бил озноб. Она была совсем налегке – тонкое весеннее пальто, кофта без рукавов, туфли на низком каблуке, брюки, которые пришлось подвязать поясом халата, потому что они уже не застегивались на округлившемся животе. Из вещей – небольшая дорожная сумка.
За последние полтора месяца, с того дня, как весть о ее беременности облетела деревню, случилось столько всего, что казалось – прошла целая жизнь. Бабы, конечно же, не поверили в историю с изнасилованием, и даже заступившаяся за нее старая Ано не в силах была их переубедить. Салори бурлила и кипела, каждый считал своим долгом осудить и заклеймить ее. Никто не сомневался в том, что пошла она на это добровольно, и что отец ребенка – Григор. Слухи, множась с невообразимой скоростью, кружили над деревней вороньей стаей, заглушая своим навязчивым карканьем голоса тех, кто пытался заступиться за Назели. Впрочем, это было совсем не сложно сделать, потому что защитников у нее было всего двое – старая Ано и ее сын, к которому люди относились с чувством жалости и сострадания и за глаза называли дурачком. Вроде все умеет и понимает, и даже говорит – невнятно, но связно, однако дитя дитем и старше уже никогда не станет.
Спустя неделю молва приписывала ей все смертные грехи. Больше всех старалась Ануш – она шныряла по дворам, разносила сплетни, утверждала, что не доверяла и всегда ждала от нее какого-нибудь подвоха и, наконец, дождалась, а на резонное замечание старой Ано, почему она тогда в салон ходила, раз не доверяла, отмахнулась, мол, не бесплатно же, за свои деньги ходила. Сильва, в отличие от Ануш, слухи не распространяла, но и не опровергала.
Бабы теперь обходили дом Назели стороной. Салон пустовал, и она вынуждена была убрать с забора табличку с названием.
До Вали слухи дошли в последнюю очередь. Она ринулась выяснять отношения с Сильвой, с которой ближе всех дружила, но та лишь отмахнулась от ее упреков – ищи виноватых там, где они действительно есть, меня в эту историю не впутывай. Звонить Григору Валя не стала – смысл звонить, если и так все ясно. Она вспоминала, как он был холоден к ней, как раздражался и отстранялся, как уехал при первой же возможности… Ее кольнуло нехорошее подозрение, что он затем и уехал так поспешно, чтобы подготовить переезд к себе этой.
Следующим утром, дождавшись отъезда школьников, Валя явилась к Назели, не очень понимая, зачем это делает. Никого не застала – именно в тот день Назели уехала в Ванаван, на очередной прием к врачу. Валя вошла в салон и тщательно, с нескрываемым удовольствием, испортила все, что попалось под руку: изорвала в мелкие клочья полотенца, расколотила раковину, искромсала ножницами обивку парикмахерского стула, выбила зеркала трельяжа, вылила из флаконов с шампунем и бальзамом содержимое, вытряхнула косметику на пол, изрезала провода фена и масляного обогревателя. Содеянное облегчения не принесло, но Валя ушла довольной – пусть и у ее соперницы на душе будет так же плохо, как плохо на ее душе.
Застав чудовищный разгром в салоне, Назели не смогла сдержать слез. Плакала, уткнувшись лбом в дверной косяк, – долго, безутешно, в голос – можно было не сдерживаться, все равно никто не услышит. Потом притворила дверь и больше туда не заходила.
Подростки теперь улюлюкали и свистели вслед, правда, столкнувшись с ней взглядом, сразу же притихали (было в ее взгляде такое, что заставляло их робеть), потому и в пазике, если она собиралась в город, ехали молча. Только водитель насвистывал себе под нос незатейливые мелодии – он никого в деревне не знал и особым желанием вникать в ее жизнь не горел – люди и люди, такие же, как везде.
Она теперь часто ездила в Ванаван – не только на прием к врачу, но и за продуктами – в магазин к Сильве больше не заходила. К Анесу тоже не заглядывала, из страха, что, узнав о случившемся, он тоже от нее отвернется. Она не боялась одиночества и была готова к нему, но все-таки надеялась, что рождение ребенка растопит сердца односельчан – она ведь никому ничего плохого не сделала и заслужила свое материнское счастье. Но, вернувшись в очередной раз от врача, она обнаружила на заборе оскорбительную надпись. Выведенные щедрыми широкими мазками, буквы сочилась каплями масляной краски. Она ужаснулась даже не оскорбительному смыслу, а силе неприязни, толкнувшей людей на такой поступок. Деревенские, будучи от природы бережливыми и даже прижимистыми, не стали бы изводить на пустяки дорогую краску. Значит, сколько в них ненависти, раз они решились на такое, думала она, разглядывая надпись. Притихшие от увиденного школьники тихо покидали пазик, даже скорый на шутки Агарон молчал. Водитель присвистнул, а потом, чертыхнувшись, вылез из кабины, бросив: надо смочить тряпку бензином, чтобы стереть. Она поблагодарила его и заверила, что сама справится. Собрала небольшую сумку вещей. Дождалась ночи. Подожгла дом.
Апрельское небо, присев на корточки, сложило ладони ковшиком и прикрыло мир, доверив его милосердному свечению звезд. Огонь в доме трещал и гудел, крышу заволокло дымом, со звоном лопнуло оконное стекло, выпустив наружу сноп раскаленных искр.
Назели запахнула на груди пальто, подняла дорожную сумку. Ушла, не удостоив деревню прощального взгляда.
Часы над вокзальной площадью показывали без четверти четыре, когда к рейсовому автобусу подошел невысокий молодой человек в великоватой для его тщедушного сложения кожаной куртке.
– В Салори? – спросил он, привстав на цыпочки и заглянув в окно водителя.
– В Салори, – заголосили утомленные ожиданием дети.
Дверцы пазика с шумом распахнулись. Самый верткий из мальчиков кинулся по ступенькам вниз, намереваясь выскочить наружу, но молодой человек не растерялся, схватил его за шиворот и затолкал обратно. Водитель хмыкнул:
– Ну что, Овик, не удалось смыться?
– Да я на минуту только хотел! – огрызнулся мальчик.
– На минуту будешь у себя дома бегать. А теперь марш назад, освободи человеку место.
– Я, что ли, не человек? – пробурчал Овик, но безропотно подхватил свой рюкзак и поплелся в конец салона.
Молодой человек сел, вытащил из-под мышки потрепанную бумажную папку, аккуратно положил себе на колени и придавил сверху локтем – словно боялся, что она рассыплется во время движения.
Водитель вытянул шею, поймал в зеркале заднего вида его взгляд.
– Надолго в деревню?
Тот потер пальцем переносицу, нахмурился.
– Не знаю еще, по делу!
– Важному?
– Следственному.
– А! – уважительно отозвался водитель и больше вопросов не задавал.
Выйдя в деревне из пазика, молодой человек с беспокойством оглядел остов сгоревшего дома и сразу же направился в управу. По дороге заглянул в продуктовый магазин – прикупить воды. За прилавком стояла рыхлая седовласая женщина в бесформенном балахоне. Забирая сдачу, он спросил:
– Вы не знаете, где я могу найти хозяйку крайнего дома? Адрес, – он заглянул папку, – Фиолетова, 15.
Женщина подняла на него свои блеклые глаза.
– Она переехала.
– У вас есть ее новый адрес?
– Нет, – отрезала женщина и, предвосхищая следующий вопрос, добавила: – Ни у кого из деревенских нет. Ни адреса, ни телефона.
Молодой человек расстроился, но постарался виду не подавать. Впрочем, ему это плохо удавалось – сначала он распахнул бумажную папку, растерянно порылся в ней, а потом с раздражением захлопнул. Наконец, он задал новый вопрос:
– У вас никаких мыслей, где она может быть?
Женщина покачала головой. Спросила, поколебавшись:
– А зачем она вам? Натворила чего?
– Она? Нет, она ничего не натворила. Там другое, – молодой человек запнулся, помолчал, раздумывая, говорить или нет, и все-таки продолжил: – Я следователь. На той неделе задержали преступника. Он в том числе дал показания, что зимой, пробравшись в деревню, напал на женщину, которая жила в доме на отшибе. Вот, хотел поговорить с ней.
И, помолчав, растерянно добавил:
– Знать бы, где теперь ее искать.