Книга: С неба упали три яблока
Назад: Рассказы
Дальше: Хаддум

Мачуча

Шесть

– Чуть наклони голову к плечу. Улыбнись. Улыбнись! Ты умеешь улыбаться? Покажи, как умеешь. Молодец. И не моргай. Смотри вот сюда, сейчас вылетит птичка.
Мачуча высоченный, очень смуглый и неожиданно сероглазый. Чтобы поймать его взгляд, приходится сильно откидывать назад голову. Снизу он похож на великана – длинные-предлинные ноги, большие руки с нервными пальцами – он водит ими в воздухе, словно наигрывает на невидимом инструменте. «Наверное, на дудке играет», – думаю я. Спрашивать робею – Мачуча красивый. А красивые мужчины у меня, шестилетней, ничего, кроме недоверия, не вызывают.
Волосы у Мачучи кудрявые, смоляные, ресницы частые и пушистые, усы огибают верхнюю губу скобой – он отпустил их совсем недавно, потому смотрятся они на его лице так, словно их фломастером пририсовали. Мне его усы не нравятся, о чем я сразу же сообщаю, но Мачуча говорит, что они придают ему солидности. Мне лень спрашивать, что такое солидность, потому я делаю важное лицо и киваю. Пусть думает, что знаю.
Фотоателье Мачучи называется «Берд». Ровно так, как называется городок, где мы с ним живем. Я – в двухэтажном каменном доме на пригорке, когда ветрено, в окна моей комнаты стучится райская яблоня, а луна ночью рисует на половице блекло-серебристый квадрат. Мачуча – в одноэтажном доме на локте соседней улицы, у него старенькая мать Нубар, говорит она на западноармянском диалекте, который я с трудом понимаю. А еще она знает английский и здоровается со мной при встрече так: гуддей, дарлинг, хау ар ю. Ай эм файн, отвечаю я. Это все, что я умею ей ответить. Где папа Мачучи, я не знаю. Может, умер, а может, бросил их и уехал в другой город, как это сделал муж моей тети. И теперь она вынуждена работать в три смены, чтобы прокормить дочерей, а муж звонит ей раз в месяц и говорит, что денег не будет, и пусть они выкручиваются как хотят. Муж у моей тети красивый.
Перед тем как сфотографироваться, я решаю привести себя в порядок. Зеркало находится в крохотном, огороженном ширмой закуте. К стене прислонен колченогий стул, видно, для тех, кто не любит приводить себя в порядок стоя. Над стулом висит небольшая карта. Если повернуть ее влево, кажется, что на ней изображен великан в длинной робе. Он стоит в профиль, откинув назад голову и подняв вверх руки, словно призывает в помощь небеса. Я какое-то время изучаю карту, а потом отвлекаюсь на навесную полочку – чтобы разглядеть, что на ней, приходится вставать на цыпочки. На полке обнаруживаются пластмассовая расческа и несколько заколок.
– Тут кто-то свои вещи забыл, – кричу я Мачуче.
– Какие вещи? – заглядывает он ко мне.
– Вот!
– Это я положил. На случай, если какой-нибудь посетительнице захочется сделать себе другую прическу. Ну как, ты уже готова?
Я заправляю за уши выбившиеся из хвоста пряди волос.
– Готова!
Мачуча усаживает меня в кресло. Сзади, в тяжелой кадке, стоит искусственная разлапистая пальма и пахнет пластмассой. Я верчу головой, чтобы рассмотреть ее лучше.
– Не вертись! – делает замечание Мачуча. Он направляет на меня свет ламп, разглядывает придирчиво. – Тебе обязательно фотографироваться с этим зайцем?
– Ага.
Он цокает языком. Видно, что заяц ему не нравится. Он старый и обтрепанный, а глаза у него пуговичные и разные – один зеленый, поменьше, а другой синий и побольше. Зеленый глаз у него свой, а синий мы позаимствовали у кримпленового пальто мамы. Мачуча поворачивает зайца так, чтобы он сидел боком. Я протестую – мне важно, чтобы на фотографии его было видно целиком.
– Почему у него глаза разные? Смотрит вразнобой, как дурак, – недоумевает Мачуча.
– Пуговица потерялась, вот и пришили другую, – бубню я. Мне за зайца обидно, он хороший, мне его бабушка подарила.
Мачуча вздыхает.
– Ладно.
Он ныряет под черную накидку фотоаппарата, затихает.
– Чуть наклони голову к плечу. Улыбнись. Улыбнись! Ты умеешь улыбаться? Покажи, как умеешь. Молодец. И не моргай. Смотри вот сюда, сейчас вылетит птичка.
Фотография получается такой, что мама с папой потом смеются до слез, – в большом продавленном кресле, на фоне искусственной пальмы, сижу насупленная я и прижимаю к груди разноглазого и облезлого тряпичного зайца.

Шестнадцать

Влетаю с разбега в фотоателье – времени в обрез. Мачуча отрывается от квитанции, которую старательно заполняет. Насмешливо прищуривается:
– Куда спешим?
Мне хочется соврать, но вместо этого, неожиданно для себя, брякаю правду:
– На свидание.
– А! Ну раз на свидание, тогда ладно.
Голос у Мачучи такой, что не подкопаешься, – ровный и безразличный, и взгляд прямой и доброжелательный. Кто-то, может, и купился бы, но только не я. Чувствую нутром – он надо мной подтрунивает. В другое время не преминула бы вступить в перепалку, но сейчас не могу – две недели назад он похоронил мать. Я тоже была на церемонии прощания, если честно, не очень хотела идти, но мама пристыдила меня, мол, ты выросла у Нубар на глазах, а потому обязана там быть. Ну я немного поскандалила с ней, чтобы она не думала, что меня так просто переубедить, и все-таки пошла. Народу было не так много – в будний день мало кому удалось отпроситься с работы. Нубар лежала в гробу – старенькая и умиротворенная. Мачуча сидел в изголовье, сцепив в замок свои длинные беспокойные пальцы, и глядел в пол. Мама подошла к нему, зашептала слова участия. Он молча кивнул, пожал ей руку. Я подходить не стала, но, когда он поднял на меня глаза, растерялась и глупо помахала рукой. И тогда он спрятал лицо в ладони и разрыдался. Пошли, шепнула мне мама. Я оставила у гроба букет чайных роз и последовала за ней. Мама шла по улице, высокая и красивая, с длинными развевающимися на ветру волосами, а я плелась следом и чувствовала себя полным ничтожеством.
– Тридцать лет, а плакал, как ребенок, – наконец высказалась я. Лучше бы промолчала.
– Ну еще бы, – ответила мама.
Руки потом ныли целый день – оказалось, я так крепко сжимала стебли роз, что исколола себе все пальцы.
– Мне нужно сфотографироваться. На паспорт, – сообщаю я Мачуче.
Он откладывает в сторону квитанцию, поднимается из-за стола. К шестнадцати годам я вымахала в высокую нескладную каланчу, но все равно смотрю на него снизу вверх. Волосы у Мачучи теперь с проседью, а глаза цвета талой воды. В нем так много уверенности и сдержанной мужской красоты, что нестерпимо хочется сказать какую-нибудь гадость.
– Знаешь, что о тебе говорят женщины? – В меня словно бес вселился. – Что ты смазливый, как Ален Делон.
Мачуча смотрит на меня так, что в животе становится жарко.
– Иди, приведи себя в порядок, – после минутного молчания отвечает он.
В закуте пахнет пылью и чьими-то дешевыми духами. На стене висит все та же карта, со временем она обтрепалась и пожелтела, но великана с воздетыми к небесам руками еще можно разглядеть. Я неумело чиркаю по губам розовой помадой (стащила в косметичке мамы), хватаю с полочки заколку и закрепляю волосы надо лбом так, чтобы они красиво обрамляли лицо и спадали волнами на плечи.
Мачуча направляет на меня свет. Хмыкает. Вытаскивает из кармана платок, протягивает мне:
– Вытри губы.
– Зачем?
– Вытри, говорю!
Я сердито вытираю губы. Комкаю в руках платок.
– И с кем это у тебя свидание? – насмешливо любопытствует Мачуча, разглядывая меня в фотообъектив.
– С сыном Ваноянц Эдика.
– Видел я его. Смазливый мальчик.
– И что?
Он делает вид, что не расслышал моего вопроса:
– Сядь прямо, не сутулься. Опусти левое плечо, зачем ты его так задираешь? Закрой глаза, а теперь приоткрой. Улыбнись совсем чуть, краем губ. Молодец. Смотри вот сюда, сейчас вылетит птичка.
На паспортной фотографии я выгляжу маленькой и глупой девочкой – нелепая прическа, растерянный взгляд. Зачем-то выдвинула вперед нижнюю губу, видно недовольная тем, что заставили стереть помаду. Можно переснять, но у меня есть дела поважней – первая любовь, поступление в институт. Скоро уеду подальше от этого затхлого провинциального городка с его кривыми улочками и полуразрушенной часовней. В большой город, в золотистые его неохватные просторы. Кому какая разница, удачная или неудачная в моем паспорте фотография? Черт с нею, пусть будет эта.

Двадцать два

Тени в городе моего детства снулые и молчаливые, тянутся от одного дома к другому, словно цепляются ледяными пальцами, чтобы не сорваться в пропасть. Если закрыть глаза, можно вспомнить, каким он был раньше, – зеленым и пасмурным, пахнущим скороспелыми дождями и озябшими поутру горными лилиями.
Витрина фотоателье обтянута полиэтиленовой пленкой – стекла выбило взрывной волной, а вставлять новые не имеет смысла, их вышибет новым обстрелом. Если не оборачиваться к развороченной витрине, создается обманчивое впечатление, что ничего не изменилось. Если не оборачиваться к витрине и если не смотреть Мачуче в глаза.
– Здравствуй, – говорю я.
– Здравствуй.
Лицо у Мачучи бледное, почти изможденное. Он прихрамывает, сильно припадая на покалеченную ногу. От виска к переносице, огибая скулу, тянется длинный, грубый шрам. Только глаза остались прежними – живые и пронзительные, с ртутно-серебряным переливом.
– Мне обычные черно-белые фотографии, штук десять – двенадцать. Переезжаю за границу, там нужно будет кое-какие документы оформлять, не бегать же по незнакомому городу в поисках фотоателье, – чащу я, прыгая взглядом по стене за его спиной. Невыносимо сложно смотреть Мачуче в глаза и делать вид, что ничего не изменилось.
А за последние шесть лет изменилось, кажется, все. Я трижды влюблялась – глупо и бессмысленно, отучилась в институте, работала санитаркой в госпитале, где лечились покалеченные войной солдаты. Мачуча воевал, был тяжело ранен, демобилизовался. Женился на беженке с двумя детьми, старшей восемь, младшему четыре года, дети любят его, как родного, жена души в нем не чает.
– Уезжаешь, значит, – говорит он.
– Да.
Стираю бумажной салфеткой помаду, не глядя, нашариваю на полочке шпильку, собираю в тугой пучок волосы. На стене висит карта с воображаемым великаном. Оборачиваюсь, чтобы наконец-то его внимательно рассмотреть. Но громко хлопает входная дверь, пришли новые клиенты. Нужно освобождать закут.
Мачуча разглядывает меня в фотообъектив. Подходит, тяжело припадая на ногу. Я вижу, как ему больно ступать.
– Почему не обзаведешься палкой?
– Обойдусь. – Кончиком указательного пальца он касается моего подбородка, заставляет чуть приподнять голову. – Научись не прятать лицо. И запомни – ты красавица.
Я смотрю на него, как в детстве, снизу вверх.
– Улыбнись, – просит он.
Я улыбаюсь.

Сорок три

Одно из дорогих сердцу воспоминаний о детстве – ранние ноябрьские утра. Лето давно уже позади, всю ночь, исходя дивными голосами, улетали птицы – на юг, на юг. Встревоженные их прощальными криками петухи устроили ревнивую предрассветную перекличку. Смятенный зов рыцарей зари мечется от двора ко двору, от калитки к калитке, от холма к холму и, вильнув тяжелым разноцветным хвостом, устремляется ввысь – туда, куда ушел последний журавлиный клин. На юг, на юг.
Вымытый ночным дождем сад запутался в туманной пелене – она стелется по макушкам деревьев, лежит ватным ворохом на мохнатых плечах кипарисов, сочится сквозь ветви большой айвы – желтые, подернутые шершавым пушком плоды выделяются резкими вкраплениями на молочном покрывале.
Уйдет туман – холмы запестрят кленовым золотом и румянцем, заволокут окрестности густым ароматом мушмулы и шиповника, резко запахнут хвоей и умытой утром ежевикой – на излете осени она приторно-сладкая, крупная, три ягоды в ладони не удержать.
Приезжаю я домой именно в ноябре, с улетающими на юг журавлями. Он теперь совсем другой, город моего детства, он залит огнями неоновых ламп и мигает рекламными щитами, а там, где раньше было фотоателье, сейчас большая нотариальная контора. Мы с мамой идем мимо, не поворачивая головы. Я несу букет чайных роз.
На кладбище тихо и безлюдно, только ветер бродит среди надгробий, рассеивая сладковатый дым курящегося ладана. Вершину Восточного холма укутало ватным пологом тумана – скоро он спустится вниз и затопит мир от края до края.
Назаретян Тарой, 1957–2005. Девять лет, как его уже нет. На фотографии он совсем молодой, такой, каким я постаралась его запомнить, – смуглый сероглазый великан. Несколько раз перечитываю эпитафию, безуспешно пытаясь вникнуть в ее смысл. Наконец мне это удается: «Самому лучшему в мире мужу и отцу – от любящих жены, дочери и сына».
– Почему его похоронили здесь, а не рядом с Нубар?
Мама протягивает мне бумажный кулечек с ладаном.
– Она на старом кладбище, там уже никого не хоронят. Потому положили здесь.
Я кидаю в металлическую чашу крупицы ладана, чиркаю спичкой. Мама раскладывает у подножия могильного камня чайные розы. Рассказывает так, словно не со мной, а с собой говорит: «Когда Нубар с Гарегином поселились в нашем городе, твоему папе было лет шесть. Он помнит, как они трудно жили, – еле концы с концами сводили. Но понемногу выправились, построили себе дом. Часто вспоминали Бостон, откуда уехали, когда после Второй мировой на короткое время открылись границы. Бросили все ради мечты о возвращении на родину предков. Молодые, красивые, чудом спасшиеся от резни дети.
Нубар родила поздно – в сорок два года. Спустя неделю от разрыва сердца умер Гарегин, оставив ее одну с грудным ребенком на руках. Она назвала его Тароном, в память о крае, откуда были родом их предки.
Он рос хорошим мальчиком, уверена, многого бы добился. Но за большой мечтой уезжают в большие города, а он позволить себе этого не мог, потому что не с кем было оставить пожилую больную мать. Устроился в фотоателье, научился играть на кларнете. Однажды, когда был еще маленьким, у него спросили, как называется штат, откуда приехали его родители. Он ответил, безбожно коверкая название, – Мачуча. С того дня его так и звали. Он не возражал, ему нравилось.
Ты, наверное, помнишь старую карту, которая висела в фотоателье. Это была карта Массачусетса. Как-то он признался твоему отцу, что мечтает улететь в Бостон, посмотреть город, где выросли его родители. Не успел.
Во дворе его дома жил рыжий пес, передвигался на передних лапах, задние волок за собой – во время бомбежки осколком перебило позвоночник. Раньше он жил на улице, заглядывал прохожим в глаза. Каждый думал – хоть бы кто-нибудь пристрелил его, чтобы не мучился, а сам подкармливал исподтишка. А Тарой вернулся с войны и забрал его к себе. Таскал, прихрамывая, на руках, когда тот совсем одряхлел».
Мама убирает поминальную чашу в нишу, оставляет там же бумажный кулечек с ладаном. Туман стремительно сползает с Восточного холма, шаг за шагом отвоевывая себе пространство.
Перед тем как уйти, я протираю его фотографию рукой. На ладони остаются грязные разводы. Он смотрит сквозь меня своими серебристыми, цвета ноябрьского неба, глазами.
Прощай, Мачуча. Прощай.
Назад: Рассказы
Дальше: Хаддум