Лирическое отступление
Память уводит меня назад. Юридический институт, Осип Максимович Брик, Лиля Брик, Катанян, Вертинский, Револь Бунин.
Летом 1940 года я подал документы на редакционный факультет Института повышения квалификации редакционно-издательских работников и одновременно сдал экзамены и был принят в Московский юридический институт.
И вот десять дней подряд я утром бежал в юридический институт, а оттуда мчался в полиграфический, и душа моя разрывалась на части, потому что в юридическом я познакомился с девочкой. После первого экзамена она просила меня посмотреть, как сидит на ней новое платье, я стеснялся, а она затащила меня в примерочную ателье, в кабинку, где переодевалась, расстегнула лифчик, просила меня застегнуть его.
Я расстегивал и застегивал пуговицы на ее новом платье, потом она пригласила меня к себе домой, но там кто-то был, с кем-то она меня знакомила. Мне очень хотелось учиться на редакционном факультете, но я никак не мог с ней расстаться, а на десятый день на стене раздевалки юридического института я увидел объявление о записи в литературный кружок, руководителем которого был Осип Максимович Брик.
Брики
На первом занятии прочитал свои летние стихи студент четвертого курса Борис Слуцкий, потом читали свои стихи Борис Цын, Игорь Лашков, потом очередь дошла до меня. Волнуясь и почти шепотом, я прочитал три своих последних заумных стихотворения. Вот фрагменты одного из них:
…Были – были.
Видите ли, вылетели,
Лишь спросили:
– Водители вы ли те ли?..
В общем – белиберда.
Но Осип Максимович оживился, что-то ему там понравилось, пригласил меня в гости.
И вот я вечером у Бриков в их квартире в Старопесковском переулке. Там Борис Слуцкий, Семен Кирсанов, незнакомые мне молодые поэты.
Осип Максимович представляет меня Лиле Юрьевне и Катаняну, и я по его просьбе снова, волнуясь, читаю свои «Были – были…». Какие-то слова говорил Осип Максимович, какие-то междометия – Лиля Юрьевна. Потом долго и восторженно все говорили о Володе. Я думал, что это о ком-то из присутствующих, но речь шла о Володе Маяковском.
На бюро или буфете стояла белая гипсовая голова Володи. Кто-то объяснил мне, что это Лиля его вылепила. Я любил гениального поэта, но смущала меня какая-то ритуальность в виде придыханий и закатывания глаз. Люди, окружавшие меня, были причастны к нему, я гордился тем, что оказался среди них, и в то же время чувствовал себя лишним.
Мне странно также было, что никто не осудил плохие мои стихи. Осип Максимович, которого я уже боготворил не меньше, чем Володю, сказал что-то сложное. Лиля Юрьевна кивнула и сказала что-то вроде: «Ах! Да!» Катанян сказал просто: «Да». Одним словом, я как бы был признан всеми своим.
Вечер кончился, и моя судьба определилась.
Девочка, имени которой я не помню, плюс стихи на кружке, плюс квартира Бриков разрешили мои сомнения. Я забрал свои документы в отделе кадров РИФа и перенес их в отдел кадров юридического института.
Юридический институт для меня был чем-то вроде временной передышки. На лекциях я болтал, знакомился то с одной, то с другой девчонкой. С трудом, с третьего захода, сдал экзамен по судоустройству. Подружился с Шурочкой Цеткин, она была года на два старше меня.
Вместе мы по вечерам ходили в Историческую библиотеку. Она читала «Форсайтов» Голсуорси, а я за себя и за нее выполнял домашние задания – сочинения на одну из тем по теории и истории государства и права. Пригодился опыт докладов в кружке античной истории Московского дома пионеров. Возникли друзья. Юра Эрлих, из немцев Поволжья, дядя его был миллионером в Аргентине, и он мечтал уехать из России. Игорь Лашков, Борис Цын, Дориан Белкинд. А вот та девочка первая.
– Что же ты не здороваешься со мной, Леня! – сказала она как-то в Быкове, на Октябрьской улице.
– А кто ты? – удивился я и, как ни всматривался, не мог узнать, а она смеялась и разыгрывала меня. – Покажи свою карточку тех лет, – просил я, а она так и не показала.
Еще я познакомился с мальчиком, который хотел свести меня с группой студентов, по вечерам читавших сочинения Фридриха Ницше. Он не знал, что всех их по анонимному доносу еще за неделю до этого арестовали. Исчез самодеятельный кружок, и на комсомольском собрании единогласно осудили «врагов народа».
И моя рука была там.
Всей группой мы неоднократно ходили на слушания уголовных дел в республиканский суд на улице Воровского. Нас пускали на закрытые заседания по сложным уголовным делам, в том числе и на заседания, связанные с преступлениями сексуальных маньяков. Защищали преступников знаменитые адвокаты.
Зимой 1940 года по приглашению Осипа Максимовича я несколько раз бывал у Бриков на чтении стихов. Кроме того, кружок наш в полном составе выступал в совместном общежитии студентов МГУ и юридического института в тупике за Елисеевским магазином.
Мы покупали несколько бутылок водки и какую-то элементарную закуску. Сначала читали стихи, а потом пили и танцевали до утра.
Юридический институт, с его жесткой и догматичной системой преподавания, с будущей судебной карьерой, мне все более и более не нравился, это было не мое призвание. Я не умел врать, не умел быть гибким и совсем не владел даром красноречия. Мне было семнадцать лет, я влюблялся в девочек, трепался с ними на лекциях. Перед экзаменами, просидев над учебниками двое-трое суток, кое-как их сдавал.
Настоящими моими друзьями оставались занимавшийся в консерватории Револь Бунин, поступившие на исторический факультет МГУ Виталий Рубин и Лена Огородникова, студентка второго курса ИФЛИ Лена Зонина. Воля Бунин увлекался полифонистами, теперь самым великим композитором считал он Стравинского. С Виталием и двумя Ленами я ходил то в музей западной живописи, то на лекции по истории искусства в коммунистическую аудиторию МГУ, то на концерты в Большой зал консерватории. В этот год я очень сблизился с Димой Бомасом, мы вместе гуляли по Москве и читали друг другу свои новые стихи. Кое-как сдав экзамены, я перешел на второй курс.
В конце мая 1941 года мы переехали в Быково.
Всей быковской компанией вечерами ходили по просекам, пели песни, играли в волейбол. Все были влюблены в девочку Тамару и по очереди целовались с ней. Память изменяет мне. Прошло шестьдесят пять лет. Прочитал книгу Аркадия Ваксберга о Лиле Брик. Прочитал о семействе Бриков много всякого. И о конформизме, и о гэбистах. Но Лиля Брик? Живая поэзия! Но Осип Максимович? Как много людей до конца жизни его любили, как волновало меня то, что он говорил о стихах, как забывал он обо всем и, как ребенок, радовался любой удачной строчке или метафоре, умный, живой, добрый человек.
Однажды он сказал мне, что я поэт, и я поверил ему.
22 июня началась война.
В сентябре занятий почти не было. Институт взял шефство над Московским речным портом. Студенты переносили грузы с прибывающих барж. Кружок наш получил задание выпускать по несколько раз в день боевые листки и сочинять плакаты вроде «Окон Роста».
Я придумывал к плакатам стихотворные тексты. Не могу вспомнить ни одного из них, но юристам моим они нравились.
16 октября 1941 года институт эвакуировался в Алма-Ату, а я с родителями эвакуировался в Уфу, подал заявление в военкомат, что хочу быть летчиком. Романтическая идея возникла в связи с тем, что мой брат Виктор учился в бронетанковом училище.
– Будем бить врага – ты на земле, а я с воздуха!
В военкомате меня минут пятнадцать крутили в кресле на шарнирах. Видимо, что-то у меня с вестибулярным аппаратом не подошло, и 20 ноября 1941 года меня направили в бывшее Ленинградское училище связи, которое после эвакуации располагалось в ста двадцати километрах от Уфы, в городе Бирске. Там мне было не до стихов, учился я год, и об этом я уже написал. Мне присвоили звание лейтенанта. В конце ноября 1942 года я прибыл в штаб 31-й армии, расположенный близ города Зубцова, Калининской области, в деревне Чунегово, где поблизости не то река Вазуза в Волгу впадала, не то Волга в Вазузу. В конце весны написал пять стихотворений и послал их Осипу Максимовичу. Неожиданно для меня ответила мне Лиля Юрьевна. Писала, что стихи и Осипу Максимовичу, и ей, и Катаняну понравились и чтобы я присылал им все, что напишется, но еще не писалось.
Вместо стихов я послал Брикам подробное письмо о том, как проходило весеннее наступление, какие-то общие слова о фашистах и конкретные о бойцах моего взвода. Для пометок на топографических картах о расположении линии обороны и дислокации моих постов мне выдали трофейный красно-синий карандаш.
Этим карандашом я нарисовал портрет одной из штабных телефонисток. Мне очень понравился мой рисунок, я решил подарить его Лиле и вложил в конверт.
Недели через три я получил второе письмо от Лили Брик. Она писала, как мое письмо Осип Максимович читал вслух, чтобы я еще писал письма и посылал стихи, но чтобы я ни в коем случае никогда никого больше не рисовал, потому что к рисованию у меня никаких способностей нет, рисунок ужасный, и Осип Максимович, и Катанян, и она уничтожили его, чтобы не позорить меня.
Между тем началось новое наступление.
Был освобожден город Смоленск. Но в конце лета, потеряв множество людей и израсходовав боеприпасы, 3-й Белорусский фронт на девять месяцев перешел в оборону. Я внес два рационализаторских предложения, благодаря которым моя рота вышла на первое место по фронту, и мне лично от командования фронта была объявлена благодарность.
8 февраля командование части предоставило мне третий отпуск в Москву на одиннадцать суток. Провожали меня торжественно, командир части приказал выдать мне две бутылки водки, а интендант наш Щербаков насыпал мешок картошки и сухой паек удвоенный, и еще офицерский дополнительный паек, и в рюкзак еще насыпал картошки. Это был февраль, мороз градусов 10–15.
Одет я был довольно тепло: белая пушистая ушанка, белый меховой офицерский полушубок, но на ногах кирзовые сапоги, хотя и с портянками. Ноги замерзали.
Из части до контрольно-пропускного пункта на Минском шоссе меня подбросили на ротной машине. Проблем никаких не было.
По шоссе в направлении Москвы шло много порожних грузовиков.
Минут десять – и машина остановилась, и сержант-водитель помог мне забросить мешок. Я залез в кузов и, спасаясь от встречного ветра, лег на дно. Самому мне было тепло, а вот ноги стали стремительно замерзать, и я понял, что больше часа не вытерплю.
Машина шла на предельной скорости, мы подъезжали к повороту на Смоленск, я увидел тот самый указатель и тот самый свой дом, и сердце у меня забилось.
Маша!
Та, что пять месяцев назад плакала и целовала меня и упорно преследовала меня взыскующим взглядом, которую я глупо и бессмысленно потерял.
Я постучал по кабинке. Сержант остановился.
И вот дверь, и открывает Маша, и бросается ко мне, и целует меня, и я ее целую. Мир переворачивается, но открывается вторая дверь. В доме какая-то наша воинская часть.
И старая история повторяется.
Сижу на скамейке, отогреваюсь, смотрю на Машу. Она сидит рядом и улыбается, ноги отошли, выпил стакан кипятка и с ужасом понимаю, что время мое истекло. Маша провожает меня.
Голосуем. Останавливается полуторка, в кузове шесть солдат-казахов, я седьмой. Мороз усиливается. Скоро ноги опять начинают замерзать.
А казахи ведут себя странно: стали на четвереньки, уткнулись голова к голове и заунывно воют.
Но водитель и сам замерз, и километров через сто останавливает машину напротив большого дома рядом с КП. Заходим, греемся, пьем кипяток, и снова – ветер и холод. Так, с несколькими остановками и пересадками, добираемся наконец до Москвы. Это уже утро.
У въезда в Москву девчонки с автоматами проверяют наши документы. Казахи вылезают. Я договариваюсь с водителем.
За два килограмма картошки он завозит меня во двор моего дома на Покровском бульваре и помогает втащить мешок в лифт.
Кнопка 4, квартира 87, одни сутки – и я попадаю из войны в детство. Мама открывает дверь, не верит своим глазам. Я раздеваюсь, а мама, как завороженная, смотрит на мешок картошки.
В квартире холодно, паровое отопление выключено, на кухне ледник, а в комнате с балконом тепло, градусов двенадцать, там буржуйка и труба наружу. Папе в наркомате выдают дрова.
Вынимаю банки с тушенкой.
Мама варит обед, а я звоню Осипу Максимовичу Брику. Он и Лиля Юрьевна приглашают меня. И вот я на Старопесковском.
Квартира Бриков не изменилась, только, как и везде в Москве, холодновато. Я ставлю на стол бутылку водки – это жуткий дефицит и окно в довоенный мир – банку американской свиной тушенки, угощаю литераторов фронтовыми ржаными сухарями.
В семь утра поехал в военкомат отмечать отпускное предписание, и комиссар, едва ознакомившись с его текстом: «За проявленные мужество и отвагу…» – поставил печатку: «Отпуск аннулирован», в течение сорока восьми часов прибыть в свою часть. Потрясенный, спрашиваю: почему? Капитан сочувствует мне и показывает приказ начальника Московского гарнизона.
Я едва успеваю вернуться домой. Звоню Брикам. У них занято. Прощаюсь с родителями, бегу на Белорусский вокзал. Через час отправляется поезд на Вязьму, дальше еду на попутной машине, вижу указатель на Смоленск, но не останавливаюсь и проезжаю мимо Маши.
Однако вскоре мне суждено было еще раз посетить Москву. Эта история была связана с нашим военфельдшером Тамарой.
У Тамары был не на жизнь, а на смерть роман с одним из моих начальников, подполковником Степанцовым. О романе этом ходили легенды. Степанцов под Оршей приказал для себя и Тамары построить огромный блиндаж.
Голый, бегал он по своему блиндажу, ожидая прихода Тамары, срывал с нее одежды, и какие игры устраивали они там, знали все в армии. В блиндаже, чуть выше уровня земли, было устроено несколько окошек из битого стекла, и днем и ночью обычно кто-нибудь из солдат и офицеров подползал по-пластунски к одному из окошек и смотрел это кино. Почему-то ни Степанцов, ни Тамара ничего против этого не имели. Потом, кажется, Тамара забеременела и уехала в Москву. А Степанцов стал тосковать и много пить. И вот в апреле 1944 года вызывает он меня, наливает кружку водки, расспрашивает, как я проводил время в Москве. Я рассказал, как через два дня комиссар города выдворил меня из города. А он:
– А не поедешь ли ты, пока оборона, еще раз в Москву? – Вызывает начальника штаба, и приказывает: – Пиши командировку на семь дней.
Я балдею от водки и неожиданности, а он говорит:
– Привезешь мне Тамару, документов у нее не будет, но есть форма, а ты постарайся. Буду встречать тебя на вокзале в Вязьме. Главное, довези до Вязьмы. – И наливает мне вторую кружку водки.
Я выпиваю ее до дна и еле добираюсь до роты. А в шесть утра меня будит его ординарец, вручает рюкзак со всякими штабными жирами и консервами и несколько бутылок водки – половину для Тамары, половину для меня, – вручает командировочное удостоверение и полупьяного, полусонного втискивает в кабину «Виллиса».
– Степанцов приказал довести тебя, лейтенант, до КП перед поворотом на Смоленск, а дальше сам доберешься.
И вот я опять возле указателя, а напротив дом Маши, и опять Маша бросается мне на шею, а в доме полно военных – солдаты из КП обосновались. И хочется остаться, и времени мало, и пью молоко, а у Маши слезы на глазах и у меня тоже, но делать нечего, Маша провожает меня до КП.
Через двенадцать часов я в Москве.
Со своих работ прибегают мама и папа, нахожу Тамару. Она уже студентка института, ей надо оформить отпуск. В моем распоряжении четыре дня. Вызываю по телефону Волю Бунина. Встречаюсь с Эрной Ларионовой, Таечкой Смирновой, вечером звоню Брикам. И снова с бутылкой водки перед белым Володей с Осипом Максимовичем, Лилей и Катаняном пьем за победу. Читаю стихи, слушаю стихи, договариваюсь, что завтра приду к ним не один, а со своими друзьями – композитором Револем Буниным и молодым поэтом Вадимом Бомасом.
Осип Максимович предлагает Револю Бунину написать оперу на его либретто.
4 марта 1944 года
«Дорогие мои! Простите за длительное молчание. Я вот уже дней десять живу на необитаемом острове. Во всяком случае, от почты меня отделяют добрых сорок километров пути, да еще и со смоленским «гаком»…
…А у нас кончается зима – самая трудная пора для солдата. Уже нет опасности отморозить себе нос на переездах. Уже дороги покрыты грязью по колено, а на речках под ногами потрескивает лед. Подземное существование кончается. Скоро вода из всех блиндажей и нор выгонит людей на поверхность.
Будьте здоровы! Леня».
13 марта 1944 года
«…У нас борьба на два фронта: с немцами и с весенними водами. Немцев мы побеждаем, а вода штурмует все наши землянки и в конце концов выгоняет нас наружу. Все-таки до весны еще далеко».
11 июня 1944 года
«…Стоит посмотреть по сторонам, как становится ясно, что второй фронт открыт. Вы, наверно, верить перестали и в шутку превратили, а он вдруг и открылся…»
18 июня 1944 года
«…Сижу на одной из белорусских высот и жду, когда откроется дорога на Оршу. Что еще? Немцы варварски разрушили железную дорогу Москва – Минск, даже шпалы они увезли с собой, а рельсы подорвали на каждом пролете».
Она заводит патефон,
и крутит, крутит грампластинки,
а он танцует вальс-бостон
и слезы льет на вечеринке.
Любовь врасплох застала их
между воронок и ухабов,
где красный вермут на двоих
и белая коробка крабов.
Гниет «Победа» в гараже,
стоят на пьедесталах танки,
в осыпавшемся блиндаже
на бочке сушатся портянки.