…Два случая, два казуса войны.
Мы были безнадежно влюблены.
Проклятая бомбежка – миг и вечность.
Сычевка, Ржев, деревня Бодуны.
Ты о Москве? А я о блиндаже.
Ты о работе? Я о мираже.
Ты плакала? Спасибо за сердечность!
Через Сычевку, а потом по проселочным дорогам я должен был вывести свой взвод на Минское шоссе. Было вокруг еще много снега, хотя он быстро таял.
На свою единственную телегу я погрузил рацию, телефонные аппараты, на катушках – километров сорок кабеля. Шинели скатали, припекало, трижды на просохших холмиках я останавливал взвод на отдых.
Ложились на еще прохладную, но оживающую землю, но минут через десять вскакивали, стремительно стягивали с себя гимнастерки, рубашки, кальсоны и начинали давить насекомых. Все мы были завшивлены. Кто-то считал – 100, 150. Во всех складках одежды, в волосах были эти гады и масса белых пузырьков – гниды. Начинало темнеть, прошли около сорока километров, дорога через лес поднималась в гору. Внезапно лес кончился. Перед нами была стремительная какая-то речка, мост – две доски с перилами, за мостом на холме деревня. Лошадь распрягли, на руках перенесли телегу и груз, осторожно провели по дощечкам лошадь.
Деревня была живая, в каждом доме старухи и дети. Мой ординарец Гришечкин поставил лошадь в сарай, насыпал ей вволю овса, посолил, притащил охапку сена, а я быстро распределил людей по домам, выставил боевое охранение, лег на скамейку, завернулся в шинель и заснул, и все, кроме дежурных, заснули. В семь часов утра вышел из дома и обомлел.
Речка разлилась, превратилась в море, от мостика ничего не осталось. Мы оказались на острове со всех сторон, почти до горизонта, окруженном водой. О продолжении движения не могло быть речи. Приказал всем отдыхать. У меня был томик стихов Александра Блока.
В избе на полке лежала Библия. Неграмотная старуха не была хозяйкой этого дома, ее деревню сожгли немцы.
Книга была ничья. И случилось так, одним словом, что я читал своим солдатикам про Каина и Авеля, и «Соловьиный сад», и «Песню песней».
Вода ушла на третий день. Речка уже была не морем, а маленьким ручейком. До Минского шоссе еще было километров сорок, а до переправы через Днепр, до места сбора роты, – еще километров двенадцать. И все это надо было пройти за один день. Но уже к середине дня начал отставать сержант Щербаков. Он плохо обернул ноги портянками. Водяные пузыри полопались. На ногах образовались раны. В три часа дня он сел на землю и заплакал.
Это был огромный, излишне полный мужик.
Идти дальше он не мог. Вокруг не было ни одного госпиталя. Я оставил его в пустом деревенском доме и приказал через два дня быть на переправе через Днепр. Не прошло и получаса, как мы вышли на шоссе Москва – Минск.
До переправы через Днепр оставалось двенадцать километров.
У восьми моих бойцов были натерты ноги. По шоссе шли порожние грузовики. Я остановил машину, усадил их в кузов и сержанту Демиденко приказал всех высадить на переправе через Днепр и ждать, пока я со взводом не подойду. Через два часа я был на переправе, но ни Демиденко, ни инвалидов там не было.
На высоком берегу Днепра было много пустых немецких блиндажей.
Я оставил взвод у переправы, приказал ждать своего возвращения, а сам с ординарцем Гришечкиным перешел по понтонному мосту через Днепр.
К середине дня все дороги развезло, мы шли по раскисшей глине, каждый шаг давался с трудом, иногда сапог нельзя было вытащить, и приходилось ногу вытаскивать из сапога, потом сапог из глины, но в это время второй сапог уходил так глубоко, что уже из него приходилось вытаскивать ногу.
Каждые сто метров ложились. Казалось, что довольно легкие рюкзаки за спиной уже весили по два пуда. Разожгли костер, просушили портянки, доели сухари – остаток сухого пайка, выданного на неделю, между тем как это был уже девятый день с момента его получения…
Армия утонула в грязи и глине весны 1943 года. На каждом шагу около просевших до колес пушечек, застрявших на обочинах грузовых машин, буксующих самоходок копошились завшивленные и голодные артиллеристы и связисты. Второй эшелон со складами еды и боеприпасов отстал километров на сто.
На третий день голодного существования все обратили внимание на трупы людей и лошадей, которые погибли осенью и зимой 1942 года. Пока они лежали засыпанные снегом, были как бы законсервированы, но под горячими лучами солнца начали стремительно разлагаться. С трупов людей снимали сапоги, искали в карманах зажигалки и табак, кто-то пытался варить в котелках куски сапожной кожи. Лошадей же съедали почти целиком. Правда, сначала обрезали покрытый червями верхний слой мяса, потом перестали обращать внимание и на это.
Соли не было. Варили конину очень долго, мясо это было жестким, тухловатым и сладковатым, видимо, омерзительным, но тогда оно казалось прекрасным, невыразимо вкусным, в животе сытно урчало.
Но скоро лошадей не осталось.
Дороги стали еще более непроходимы, немецкие самолеты расстреливали в упор застрявшие машины.
Наши самолеты с воздуха разбрасывали мешки с сухарями, но кому они доставались, а кому нет.
И стояли вдоль обочин дорог бойцы и офицеры, протягивали кто часы, кто портсигар, кто трофейный нож или пистолет, готовые отдать их за два, три или четыре сухаря. Уже темнело, когда мы пришли в деревню Вадино, где временно остановился штаб нашей роты.
Капитан Рожицкий не мог понять, почему и как я потерял половину своего взвода.
Мой аргумент, что жалко было натерших мозоли на ногах людей, казался ему чудовищным, мое объяснение причины задержки – три дня в деревне, окруженной бурлящими водами, – смехотворным. Кратчайший маршрут движения, который я сам выбрал по карте, возмущал его и расценивался им как злонамеренное самоуправство.
Теперь я и сам понимал, что в сумме все мои действия были преступны и что мне не миновать суда военного трибунала, разжалования, штрафной роты.
Рожицкий тут же подписал приказ о моем смещении с должности командира взвода, о десятисуточном аресте и передал остатки моего взвода под командование моему другу, лейтенанту Олегу Корневу.
Счастье от сознания исполненного долга, любовь и уважение вверенных мне и обученных мною солдат, еще недавно придававшая мне уверенность улыбавшаяся мне фортуна, радость от того, что я, вопреки неуклюжести, интеллигентности, стал боевым офицером, – все летело к чертовой матери.
Артиллерист лейтенант Бондаренко нарисовал меня. Мне некуда и незачем было уходить, и я сидел и позировал. Я был подавлен, а он приукрасил меня, сделал из меня этакого веселого поручика.
Дальше я не помню, что было, ходил как в тумане, выполнял какие-то мелкие поручения, ждал решения своей участи.
Совершенно не помню, как я вдруг стал командиром взвода Олега Корнева, а Олег стал командиром остатка бывшего моего взвода и взвода лейтенанта Кайдрикова, а того куда-то послали.
В общем, вопрос с трибуналом замяли, но что-то уже навсегда погибло.
Люди Олега Корнева плохо знали меня, помкомвзвода старшина Курмильцев не выполнял моих приказаний. Между тем весеннее наступление продолжалось, дороги с каждым днем становились все доступнее…
Почему-то я опять оказался на Минском шоссе, в Ярцеве. Блиндаж в десяти метрах от шоссе. Я выхожу из блиндажа и вижу гражданскую девочку, студентку юридического института моего курса, из моей группы. Она с трудом узнает в хмуром лейтенанте меня. О господи! Что за превратности судьбы!
Она прибыла на легковой машине с группой корреспондентов сегодня утром из Москвы. О встрече со мной она потом расскажет в институте, и жуткая баба – декан факультета марксизма-ленинизма Мощинская, которая возненавидела меня за то, что я своими словами пытался на семинарах излагать какие-то стереотипные фразы из учебника истории партии, эта самая Мощинская, которую студенты называли не иначе как Моща и которая меня презирала за интеллигентскую неуверенность в себе, – будет крайне удивлена, и через полгода, когда я во время десятидневного отпуска в Москву зашел в институт, увидела меня, и начала трясти руку, и прослезилась, заметив на груди у меня орден Отечественной войны.
Март – апрель 1943 года
Наступление наше остановлено. Вызывает меня Рожицкий и назначает командиром взвода управления при штабе армии. Несколько телефонистов в штабе роты заменяют на прибывших из запасного полка телефонисток.
Мой новый ординарец Королев три дня копает на склоне оврага для меня блиндаж, нары – земляная ступенька, покрытая толстым слоем еловых веток, накрытых плащ-палаткой, окно – кусок стекла, земляной стол с гильзой от артиллерийского снаряда, наполненной бензином, с фитилем вместо лампочки, дверь – плащ-палатка.
Телефонисточки одна за другой влюбляются в меня, а я, дурак, считаю, что не имею права вступать с подчиненными в неформальные отношения.
Никто не знает, что я еще и робею, ведь у меня никогда еще не было женщины.
У Олега Корнева уже есть подруга.
Меня вызывает Рожицкий, спрашивает, почему я не обращаю внимания на девочек? У него их целый гарем. Он использует свое служебное положение, и девочки пугаются и становятся его любовницами.
– Хочешь, я пришлю к тебе сегодня Машу Захарову? – спрашивает он. – А Надю Петрову?
Мне стыдно признаться, что у меня никогда никого не было, и я опять вру, придумываю какую-то московскую невесту. Каждую ночь мне, с требованием прислать Веру, Машу, Иру, Лену, звонят незнакомые мне генералы из насквозь развращенного штаба армии. Я наотрез отказываю им, отказываю начальнику штаба армии, командующему артиллерией и командирам корпусов и дивизий.
Меня обкладывают матом, грозят разжалованием, штрафбатом.
Мое поведение вызывает удивление у моих непосредственных начальников, в конце концов переходящее в уважение. Меня и моих телефонисток оставляют в покое.
Девочки то и дело обращаются ко мне за помощью, и мне, как правило, удается отбить их от ненавистных им чиновных развратников-стариков. Особенно трудная история случилась с Машей Захаровой.
Она одной из первых прибыла из резерва. Окончила десять классов, отправилась на фронт защищать Родину. Девятнадцатилетняя, стройная, красивая.
В 11 часов вечера дежурный, старший сержант Корнилов, передал мне приказ начальника политотдела армии генерала П.
Генерал потребовал, чтобы к 24 часам к нему в блиндаж явилась для выполнения боевого задания ефрейтор Захарова.
Что это за боевое задание, я понял сразу. Маша побледнела и задрожала.
Я послал ее на линию, позвонил в политотдел, доложил, что выполнить приказ не могу ввиду ее отсутствия. Дальше последовала серия звонков, грубый многоярусный мат, приказ найти Захарову, где бы она ни была. По моей просьбе командир моей роты направляет меня в командировку в штаб одной из дивизий.
Я исчезаю. Генерал ложится спать. А Маша, неожиданно для меня, влюбляется в меня.
Генерал не успокаивается, звонит каждый день, грозит за неисполнение приказания предать меня суду военного трибунала. Командир роты входит в мое и Машино положение, предлагает мне временно отвезти ее в полк на передовую. Я, Маша, мой ординарец Королев направляемся в заданный район, но в дороге в городке Любавичи нас застает ночь. Нахожу армейский узел связи. В избе двухъярусные нары, стол с коммутатором, телефонами и горящей гильзой, за столом оперативный дежурный, лейтенант, у коммутатора – сержант, свободное место на нарах только одно, и на него я отправляю своего ординарца Королева, а сам вместе с Машей ложусь на пол, но на полу лежать неудобно и холодно. Я приказываю Маше подняться, снимаю свою шинель, расстилаю ее, ложусь и предлагаю Маше лечь на мою шинель рядом и накрыться ее шинелью, но лежать спокойно, не разговаривать, закрыть глаза и спать, а она неожиданно прижимается ко мне и стремительно расстегивает ворот моей гимнастерки, и губы настежь, и умоляющие глаза. Меня начинает трясти, но не люблю же я ее, в Любавичах с первого взгляда я влюбился в телефонистку из соседнего подразделения, москвичку, студентку филфака, и она в меня влюбилась с первого взгляда.
Совсем не хочу я Маши. Выбираюсь из-под шинели, выхожу на улицу, смотрю на звезды.
Это был роман настоящий, но невероятно странный. Одну ночь провели мы вместе, а потом до конца войны искали друг друга и почему-то не могли найти.
Раз пять брала она отпуск в своей части, находила моих солдат, передавала через них письма, но всегда я оказывался где-то километров за сорок, а когда находил ее часть, то ее куда-то откомандировывали. Но я отвлекся, на этот раз капитально.
Через месяц за Машей Захаровой начинает ухаживать мой друг – младший лейтенант Саша Котлов, и становятся они мужем и женой, только что не расписаны, а у меня с обоими дружба.
Так вот, не учел Саша того, что Машу не выпускал из вида тот самый генерал, начальник политотдела армии, ревновал и предпринимал все меры, чтобы разрушить их замечательный союз. Сначала откомандировывал куда мог Котлова, потом пытался вновь и вновь заманить к себе Машу.
Скрываться от генерала помогала ей вся моя рота, да и не только. И осталось генералу одно – мстить за любовные свои неудачи Котлову.
Дважды наше начальство направляло документы на присвоение ему очередных званий, дважды направляло в штаб армии наградные документы.
Генерал был начеку: отказ следовал за отказом, на протесты заместителя командующего артиллерией не приходило ответов, а на телефонные обращения ответы были устные в виде многоэтажного мата и циничных предложений: сначала Захарова, и только потом – звания и ордена.
– Ха-ха-ха-ха! – смеется новый командир роты капитан Тарасов. – Какой ребенок Котлов, не буду я его защищать. Вы его друг, объясните ему, что он ничего не добьется.
Закрываю глаза. Вспоминаю.
Котлов упрямо мотает головой, ему не понятно, почему он ребенок. А Тарасов ерзает на стуле и смотрит мне в глаза.
– Я считаю, что Котлов прав, что пора положить конец гнусным выходкам безнравственного генерала, – говорю я.
– Э, Рабичев, он ребенок, генерала поддерживает командующий, Котлов один против всех.
Окончилась война. Беременную демобилизованную Машу по просьбе откомандированного Саши я провожал в Венгрии до Шиофока.
Уезжала она радостно, уверенная, что Саша приедет к ней через месяц, а его на четыре года задержали в оккупационных войсках, и с горя он начал пить и по пьянке сходился и расходился со случайными собутыльницами.
Года три ждала его Маша, а потом вышла замуж за влюбившегося в нее одноногого инвалида войны. Родила ребенка.
Ребенок. Мужчина, пожертвовавший карьерой, общественным положением ради любимой женщины.
Начальник политотдела армии, генерал, ломающий жизнь двум, а может быть, десяткам и сотням других военнослужащих.
Что это?
Мне было 21 год, Саше – 22. Мы воевали третий год. Мы не знали, доживем ли до конца войны, мы совсем не думали об этом. Отдать жизнь за Родину, за Сталина, за свой взвод, за исполнение долга, за друга, за любимую женщину, – как это было естественно и органично для творческого человека на войне. Каким глупым ребячеством казалось все это пьянствующим, подсиживающим друг друга, редко бывающим на передовой, купающимся в орденах и наградах развращенным штабным бюрократам, слепым исполнителям поступающих сверху приказов.
Но не все же были такие?!
В апреле начинается новое наступление. К этому времени находятся все мои затерявшиеся на просторах фронта бойцы, и Рожицкий возвращает мне мой взвод, через несколько дней в деревне Бодуны погибает Олег Корнев…
Шесть фугасных бомб и я —
вот сюжет моей картины,
островки травы и глины,
небо, дерево, земля.
Дым – одна, осколки – две,
дом и детство в голове,
сердце удержать пытаюсь,
землю ем и задыхаюсь,
третья? – Только не бежать —
это смерть, лежи, считая,
третья, пятая, шестая…
Мимо. Выжил. Можно встать.
И осколок, который летел в меня,
угодил в живот моего коня.
Я достал наган и спустил курок.
На цветах роса,
а в котле фураж – три кило овса.
Белорусский фронт. Сорок третий год.
Когда появились немецкие бомбардировщики, мой друг, командир второго взвода моей роты Олег Корнев, лег на дно полузасыпанной пехотной ячейки, а я на землю рядом. Бомбы падали на деревню Бодуны. Одна из бомб упала в ячейку Олега.
На дереве висели его рука, рукав и карман с документами. Но в деревне располагался штаб дивизии и приданный к штабу дивизии его взвод. Я начал собирать его людей. Тут появилась вторая волна бомбардировщиков.
Горели дома, выбегали штабисты. Перед горящим сараем с вывороченным животом лежала корова и плакала, как человек, и я застрелил ее. После третьей волны бомбардировщиков горели почти все дома. Кто лежал, кто бежал. Те, кто бежали к реке, почти все погибли. Генерал приказал мне с моими телефонистами и оставшимися в живых людьми Олега Корнева восстановить связь с корпусом. Под бомбами четвертой волны «Хейнкелей» мы соединяли разорванные провода.
Потом я получил орден Отечественной войны 2-й степени и отпуск на десять дней в Москву.
Пишу на компьютере, неожиданно, спустя шестьдесят лет, вспоминаю пропущенные мною три года назад подробности.
После весеннего прорыва немецкой обороны Центральный фронт перешел в стремительное наступление.
Чуть ли не каждый день я получал приказы о передислокации, о новом расположении своих постов на берегах новых рек и на новых стратегических высотах. Едва бойцы мои закапывались в землю и наводили новые линии связи, как оказываясь в тылу, сворачивали эти линии и получали новые приказы о размещении на новых позициях. Наступление шло вдоль Минского шоссе. Метрах в ста от шоссе, на разбомбленных нашей авиацией железнодорожных путях, застряли десятки немецких поездов. Сотни платформ с военной техникой, танками, орудиями, обмундированием. Чего там только не было в вагонах и на платформах этих поездов, но подходить к ним мы не успевали. Не было у нас ни одной свободной минуты, опять начали отставать от передовых частей, а нагонять их нам было все труднее и труднее: во время бомбежек на переправах мы потеряли трех лошадей.
Но не мы одни испытывали трудности. Минометчики тоже теряли лошадей и, задыхаясь, тащили свои минометы на руках, а выбивавшиеся из сил пехотинцы побросали в кюветы вдоль шоссе свои тяжелые каски и противогазы, множество их тысячами валялось справа и слева от нас вдоль переполненного людьми и техникой шоссе. Движение замедлялось ввиду образовавшихся на шоссе глубоких и широких воронок, возникавших от взрывов немецких тяжелых авиационных бомб.
В очередной раз я получил приказание передислоцировать свой взвод на 12 километров. Скатали на катушки все линии связи и двинулись по Минскому шоссе. Не доезжая до деревни Бодуны, я увидел в воздухе на высоте двух километров восемь немецких бомбардировщиков «Хейнкель-111». В воздухе появилось множество черных палочек, и чем более они снижались, тем более казалось нам, что они летят на нас, и уже ясно было, что это за палочки.
– Ложись! – скомандовал я.
Все мои бойцы мгновенно распластались на земле, кто где был, слева от шоссе. Основная масса бомб упала на окраину деревни, но несколько – недалеко от нас. Самолеты развернулись и исчезли за горизонтом, а в воздухе на недосягаемой высоте появился жутко маневренный немецкий самолет «Фокке-Вульф» – разведчик и корректировщик огня.
Надо было немедленно уходить из зоны бомбардировки, и мы погнали своих лошадей вперед по Минскому шоссе. Но едва проехали несколько сот метров, как я увидел на обочине своего друга лейтенанта Олега Корнева.
Он стоял на пригорке и из-под руки смотрел на запад, где над горизонтом появилась новая партия немецких бомбардировщиков. Олег объяснил мне, что ему и его взводу приказано было связать расположенный в деревне штаб дивизии с находящейся в пяти километрах зенитной бригадой, что штаб дивизии ночью расположился в Бодунах, шло наступление и о маскировке никто не думал. Десятки штабных машин, танков, самоходок, грузовиков закупорили все улицы деревни, но утром неожиданно в воздухе появился немецкий разведчик и, видимо, понял, что за люди расположились в деревне.
Связисты Олега уже установили в кабинете комдива телефонные аппараты и с минуты на минуту должны были вывести линию связи на шоссе.
Мы видели, над нами кружился «Фокке-Вульф», а новых восемь немецких бомбардировщиков стремительно приближались. Олег увидел за собой пехотную ячейку и засмеялся.
– Мне повезло, – сказал он, – я с ординарцем лягу в ячейку, а ты ложись рядом, нам обязательно надо договориться о дальнейших действиях.
– Я не могу задерживаться, Олег, мне надо через час разворачивать посты вокруг переправы. Кончится бомбежка, и мы поедем дальше.
Но самолеты были уже над нами, и уже десятки палочек отделились от них. Я рухнул на траву, и все мои бойцы легли кто где стоял.
На этот раз основная масса бомб упала на центр деревни и лишь три летели на нас. Я понял, что одна из бомб летит прямо на меня, сердце судорожно билось. Это конец, решил я, жалко, что так некстати… И в это время раздались взрывы и свист сотен пролетающих надо мной осколков.
– Слава богу, мимо пронеслись! – закричал я Олегу, посмотрел в его сторону, но ничего не увидел – ровное поле, дым.
Куда он делся? Все мои солдаты поднялись на ноги, все были живы, и тут до меня дошло, что бомба, предназначавшаяся мне, упала в ячейку Олега, что ни от него, ни от его ординарца ничего не осталось.
Кто-то из моих бойцов заметил, что на дереве метрах в десяти от нас на одной из веток висит разорванная гимнастерка, а из рукава ее торчит рука. Ефрейтор Кузьмин залез на дерево и сбросил гимнастерку.
В кармане ее лежали документы Олега. Рука, полгимнастерки, военный билет. Больше ничего от него не осталось. Полуобезумевший, подбежал ко мне сержант взвода Олега.
– Аппараты сгорели вместе с избами, катушки с кабелем разорваны на части, линия перебита, бойцы, увлекаемые штабными офицерами, бросились к реке, но туда обрушилась половина бомб, машины на улицах взорваны, и только командир дивизии, генерал, не потерял самообладания и требует, чтобы мы немедленно соединили его со штабом армии, но у нас ничего нет, помогите, лейтенант!
И я бросился в горящую деревню. Увидел почерневшего генерала и растерянных штабных офицеров и сказал ему, что у нас есть и кабель, и телефонные аппараты, что лейтенант Корнев погиб, но что мы сделаем все от нас зависящее, чтобы выполнить то, чего уже не может сделать он.
– Надо немедленно связать меня со штабами корпуса и армии, а через них и с моими полками, – сказал он, – помогите, лейтенант.
Со мной было человек десять моих связистов.
Части из них я приказал разыскивать уцелевших бойцов взвода Олега, другую часть послал на шоссе за кабелем, аппаратами и людьми. Минут через пятнадцать началась наша работа, а через двадцать пять минут над нами появилась новая волна немецких бомбардировщиков. Но деревня горела, и сквозь дым трудно было уже определить, что к чему и где кто, а под прикрытием дымовой завесы мы уже подсоединяли кабель к армейской линии связи. Падали бомбы, разрывали нашу линию. Я, как и все мои солдаты, находил и соединял разрывы. Дым, который разъедал глаза, окутывая нас, помогал нам уцелеть. Внезапно заработали телефоны, и генерал доложил в штаб армии о трагической ситуации. Посыльный его нашел меня и попросил зайти в штабную избу. Генерал поблагодарил меня и записал мою фамилию. Над деревней появились наши истребители. Немецких самолетов больше не было.
Мы хоронили Олега. Выкопали у кирпичной водокачки яму, поставили столб, прибили доску, написали имя, отчество, фамилию, звание, устроили прощальный салют, выстрелили из всех имевшихся у нас автоматов в воздух, распили флягу со спиртом. Существует ли еще его могила – гимнастерка, рукав, рука?