Книга: Война все спишет
Назад: Глава 2. Эвакуация
Дальше: Глава 4. Центральный фронт

Глава 3

Военно-учебные мытарства

 

На подрамнике белый холст —

через наши разлуки мост.

Ширина его и длина —

то дверная щель, то страна.

Метр сурового полотна

и четыреста грамм белил,

словно Библия и война

или лестница без перил.

 



18 ноября 1942 года я получил на экзаменах по строевой подготовке и штыковому бою отметки «хорошо», и, так как по теоретическим предметам у меня были пятерки, мне присвоили звание не младшего лейтенанта, а лейтенанта. Год назад эта строевая подготовка была для меня сплошной мукой.

В отличие от большинства курсантов ничего у меня ни в чем, кроме теоретических предметов, не получалось.

В строю я шел не в ногу, почему-то движения рук у меня не были скоординированы с движениями ног. Но по порядку.

Мне не повезло с самого начала.

По наполовину снежной, наполовину пыльной дороге из Уфы в город Бирск в конце второго дня пешего нашего пути задул ветер, и мне в глаз залетела соринка.

Вышли мы в Уфе из военкомата в своей гражданской одежде. Шуба, шапка-ушанка, костюм, свитер, шарф, туфли, галоши, рюкзаки с запасной одеждой.

Колонна наша состояла из ребят, окончивших десятилетку или один-два курса института.

По документам все были равны, а по существу – москвичи, ленинградцы, киевляне, одесситы по своему развитию намного превосходили ребят из башкирских и татарских деревень. Они плохо говорили по-русски, держались обособленно и по вечерам пели под гармошку свои грустные монотонные песни. Соображали они тоже не очень.

Соринку мне из глаза вытащил кто-то из ребят, но текли слезы и щемило. Вот так, со слезящимся, щемящим глазом, дошел я до города Бирска, расположенного на берегу реки Белой.

Военное училище размещалось в красном кирпичном здании на высоком берегу реки и вместе с двумя флигелями и огромной площадью было окружено кирпичной стеной с двумя воротами, охраняемыми часовыми в будках. Однако повели нас не на территорию училища, а в центр города, в кирпичный неотапливаемый дом – карантин. Усталость. Неизвестность. Мы вповалку расположились на полу, кто в демисезонном пальто, кто в телогрейке, кто в шубе, шапки под голову. Неожиданно я заснул.

В комнате, битком набитой призывниками, горела тусклая лампочка. Проснулся я ночью. Все тело чесалось. Глаз щемило, по лицу текли слезы, шапки не было, ее украли. Половина будущих курсантов проснулась вместе со мной. Такого количества блох я еще никогда не видел. Они были на полу, на одежде, в воздухе. До утра мы чесались. Утром в соседней комнате карантина нас осматривала медкомиссия: три врача и две медсестры.

Осмотр носил формальный характер: раздевались, одевались и строем направлялись в баню. Одежду, обувь – в парилку. Прямо из бани, голые и счастливые, будущие курсанты попадали в руки интендантов. Белье, гимнастерки, брюки, шинели, шапки-буденновки, новые кирзовые сапоги – все подбиралось по размеру.

Но, когда я, голый, подошел к столу медкомиссии, все обратили внимание на мой глаз. Врач-отоларинголог заявил, что у меня трахома и что я не могу быть призван.

Председатель медицинской комиссии объясняет мне, что окончательное решение относительно моей судьбы будет в течение трех дней вынесено начальником училища, что пока я должен вернуться в карантин. Трахома. Инфекционное заболевание. Как соринка за одни сутки могла превратить меня, здорового, полного сил человека, в нетрудоспособного инвалида?

Я смущен, обескуражен.

Из глаз непрерывно текут слезы. Возвращаюсь в карантин, а там уже новое пополнение. Комната битком набита. С трудом нахожу место у стены на полу, вместо подушки рюкзак, закрываю глаза и неожиданно засыпаю. Через час просыпаюсь. Все тело чешется. Блохи. Из глаз непрерывно текут слезы. Еще не вечер.

Дежурный офицер разрешает мне погулять по городу.

Без шапки, с рюкзаком за плечами выхожу на мороз, обвязываю голову шарфом. Захожу в городскую столовую, хожу по улице и начинаю замерзать. Покупаю билеты в кино. Самому мне становится тепло, но глаза застилают слезы и смотреть на экран мучительно, возвращаюсь в карантин, но заснуть до утра не могу.

Утром буквально прорываюсь в кабинет начальника училища, объясняю мучительность и бессмысленность ситуации, прошу либо немедленно зачислить меня в курсанты в состав моей уфимской группы, либо вернуть паспорт и необходимые документы для возвращения домой, то есть в мою уфимскую комнату, может быть, в больницу.

Начальник училища, генерал, связывается с медкомиссией, и решение принимается компромиссное. Меня направляют в баню на предмет санобработки, оттуда на склад обмундирования.

Интендант на складе смущен. Белье новое и чистое, а вот обмундирования нет – все было распределено вчера. Приносит мне старую, грязную, в коричневых пятнах, порванную, длинную, мне почти до пяток, шинель без хлястика, приносит валенки с оторванными подошвами и буденновку, которая наползает мне на глаза. Только ремень новый. Надеваю что есть. Офицер объясняет мне, как пройти в казарму и найти свой взвод.

Выхожу на улицу. Навстречу, во главе со старшиной, рота курсантов. Внезапно все поворачивают головы в мою сторону, останавливаются и – гомерический хохот. Кто-то кричит:

– Ура! Инвалид войны 1812 года, инвалид 1812 года!

У меня из глаз текут слезы, я ускоряю шаг, и вот уже казарма, мой взвод. Снимаю буденновку, и все меня узнают и – гомерический хохот, но не злой, а добрый. Меня окружают друзья.

Кто-то достает ножницы, коллективно обрезают до нормальной длины шинель, заштопывают дыры, пытаются отмыть пятна, но ничего не получается. Зато буденновку подшивают, и она уже не сползает на глаза. Мне смешно, как и всем.

Три дня нас не трогают, только днем на два часа посылают на расчистку снега. К моему и всеобщему удивлению, на третий день я просыпаюсь, открываю глаза и все вижу, и ни одной слезинки.

Трахомы как не бывало. Иду на медкомиссию.

Врачи удивлены.

– Вам повезло, – говорят, – видимо, было просто сильное засорение, воспаление.

Всем взводом празднуем, отмечаем мое выздоровление. Это счастье – я полноценный курсант. За три предшествующих дня мы узнали друг друга, кто где жил и учился и кто чем увлекался. Кто окончил десять классов, кто, как и я, успел окончить один или два курса института.

Кто увлечен спортом, кто театром, кто математикой, а я – юрист второго курса – рассказываю о своем литературном кружке, о Лиле и Осипе Брик, о Борисе Слуцком, о поэте Александре Блоке и читаю свои новые стихи.

На четвертый день командир роты представляет нам командира нашего взвода лейтенанта Мищенко – пунктуального грубоватого деревенского парня, до войны окончившего военное училище.

Лейтенант выводит нас на плац напротив казармы, командует:

– В одну шеренгу становись! Смирно!

Идет вдоль строя и вдруг останавливается напротив меня и звонко:

– Эй, в засранной шинели – два шага вперед! Пять нарядов вне очереди!

Я краснею и тупею, стою перед строем, а он назначает курсанта Гурьянова своим заместителем, старшим сержантом, а Олега Корнева – начальником моего отделения и младшим сержантом. Курсант Заполь поднимает руку и просит разрешить ему на несколько минут выйти из строя. Туалет.

– Отставить, – командует лейтенант и минут двадцать объясняет нам, кем мы станем, где расположены какие учебные классы. Под сержантом Заполем образуется лужа.

Я ее не вижу, а строй не может удержаться от хохота. Оборачиваюсь, смотрю с удивлением на бледного Заполя и с ужасом – на лужу. А лейтенант командует:

– Смирно! – пересекает плац, заходит минуты на три в казарму и возвращается в сопровождении высокого, с несколько вытаращенными глазами, огромным садистическим подбородком и острым кадыком на шее человеком неопределенного возраста. – Это ваш старшина, – говорит он, – по всем вопросам обращаться к нему, рекомендую беспрекословно выполнять все его распоряжения. Вольно! Временно вы переходите в другое помещение.

Очень высокая полутемная комната, к стене примыкают двухъярусные нары. Никаких перегородок. Матрац к матрацу. Постельного белья нет.

На каждом матраце лежат: подушка без наволочки, саперная лопата, по два патронташа, противогаз.

– Спать будете в шинелях, – приказывает старшина, – с ремня не снимать ни саперной лопаты, ни патронташей, наполненных вместо патронов кирпичами, ремни перед сном можно ослабить, лямка противогаза на плече, только сапоги с обмотками можно снять и поставить на пол перед нарами.

На матраце слева от меня курсант Денисов – умный, но робкий, небольшого роста деревенский парень. Я его угощаю захваченными из дома шоколадными конфетами.

Он поражен.

– Я же, – говорит, – ничего не смогу тебе дать взамен, и денег у меня нет. – И никак не может понять, что я его угощаю, что мне ничего от него не нужно.

В семь утра – подъем, построение. Вскакиваем, как спали, в шинелях, застегиваем гимнастерки, затягиваем ремни. Слева на плече противогаз, на ремне – набитые обломками кирпичей патронташи, на ногах у всех сапоги, а у меня – валенки с оторванными подошвами. Снег, грязь – все попадает туда. Справа, на ремне в чехле, саперная лопата, десять минут на приведение в порядок: бритье, умывание, туалет.

Парового отопления, водопровода, уборных в наших кирпичных казармах нет. Отапливается помещение дровами. Воду утром приносят в ведрах из расположенной метрах в пятидесяти от казармы неогороженной скважины и заливают в умывальники проштрафившиеся курсанты.

Рядом с колодцем в сарае-уборной около сорока загаженных овальных дыр. Из-за спешки никто в дыру не попадает. Чтобы расстегнуть ремень и пуговицы на брюках, приходится расстегивать ремень на шинели, противогаз и лопата мешают поднять полы шинели.

Приподнимаю противогаз, и в это время лопата соскакивает с ремня и, падая в дыру, зарывается в содержимое ямы.

Отпускаю противогаз.

Достаю покрытую испражнениями лопату, тру о снег, пытаюсь отчистить, а время идет, я опаздываю на построение и получаю три дополнительных наряда.

И начинается. Подъем в шесть утра, за час до общего подъема, мытье полов, уборка туалетов, заготовка дров. Мытье полов после отбоя.



Письмо Виктору, 2 января 1942 года

«…Занятия у нас идут вовсю. Свободного времени не остается… Мне здесь в одном отношении очень не везет.

У меня украли новые кожаные перчатки, а вчера шинель пытались украсть. Здесь это распространено. К сожалению, вор не был пойман, мог бы попасть на губу…»



Письмо Виктору, 28 января 1942 года

«В последнее время я получил боевое крещение по части нарядов. За нерасторопность меня два раза гоняли пластунским способом по двору. Я не всегда успеваю умыться утром… В остальном чувствую себя сравнительно хорошо. Учиться здесь не трудно… но получать отметки мешает сон и сонливость. Я засыпаю почти на всех уроках и сплю на самоподготовке…

Кормят нас прекрасно, но порции небольшие и, кроме того, проблемы по скорости, с которой нас заставляют поглощать пищу.

Занимаюсь общественной работой: как юрист, я член товарищеского суда, как литератор – член редколлегии… Ты жаловался на то, что не выходишь на свежий воздух. У нас бегать по улицам приходится поневоле. Классы, учебные здания находятся в разных концах города… Нет худа без добра».

Через два дня на построении командир взвода обнаруживает, что у меня нет на шинели хлястика. Именно такой, без хлястика, получил я ее на складе, но он в подробности входить не собирается – пять нарядов вне очереди.

Вместе с таким же, как я, неуклюжим Денисовым таскаем, пытаясь не поскользнуться, из неогороженной проруби и заливаем в умывальники воду, колем дрова, после отбоя час моем полы.

А хлястик?

Хлястик – это особая история. В училище на несколько сот курсантов не хватало трех шинельных хлястиков. Между тем за отсутствие их командиры взводов давали курсантам по пять-десять внеочередных нарядов.

Я начал засыпать на теоретических занятиях. Шел десятый день моего пребывания в училище, а у меня список нарядов не уменьшался, а увеличивался и дошел уже до двадцати.

Я в состоянии беспросветной катастрофы: ноги мокрые, из носа течет, глаза сами закрываются. Перед отбоем я обратился за помощью к курсантам своего взвода.

Безнадежность, надрывность речи. До сих пор курсанты мои надо мною подсмеивались, а тут было что-то пронзительное – не просто усталость, а предельная несуразность моего положения поразила всех.

Хлястик решили всем взводом добывать в столовой.

Столовая располагалась в полутора километрах от казармы и учебных корпусов.

На построение все выходили теперь с винтовками дореволюционного образца. Были к ним примкнуты штыки, и были они со штыками очень тяжелыми.

Между тем старшина роты через три минуты после начала очередного марша командовал:

– Запе-вай!

Курсант Василевский запевал:

 

Школа красных командиров

Комсостав стране родной кует,

В смертный бой вести готовы

За трудящийся народ!..

 

В конце ноября грязь на улице, ведущей в столовую, замерзла, и образовалась поверхность из ямок, скользилок и ухабов.

Маршируя, спотыкались все, а я еще вместо левой ноги вперед шел правой.

Но это было еще возможно. После слова «народ!..» старшина обычно командовал: «Бегом марш!» И тут начинались чудеса: саперные лопаты на бегу, болтаясь, застревали между ногами, противогазы переползали и оказывались между патронташами и рукой с винтовкой (из-за тяжести винтовку приходилось перекладывать из правой в левую руку и обратно), из-за ухабов и скользилок строй разваливался. Спотыкаясь, чтобы не упасть, я пробегал вперед и, чтобы, падая, не пропороть штыком соседа, задыхаясь, не помня себя, выскакивал из строя. И тут команда:

– Взвод! На месте шагом марш!

Взвод в это мгновение был уже задыхающейся толпой, но я, выскочивший за пределы толпы, опять оказывался в центре внимания, и старшина злобным, хриплым голосом кричал:

– Курсант Рабичев! Десять нарядов вне очереди! – А потом: – Запе-вай!

На двенадцатый день на утреннем построении я заснул в строю и с примкнутым штыком упал и получил уже не помню какое наказание.



25 декабря 1941 года

«Дорогая мама!

Никак не могу привыкнуть к своему положению, главным образом потому, что не умею ни ходить в ногу в строю, ни бегать. Первые месяцы на это смотрели сквозь пальцы, теперь мне буквально не дают прохода. Каждый старается подковырнуть как-нибудь. Мне кажется, что я ходить не научусь и что меня будут держать в стенах училища, если только будут держать, до конца войны. Таким образом, я рискую стать вечным курсантом. Мне надоело ходить в мокрых валенках. У меня не проходит насморк и кашель. Опаздываю на построения и получаю наряд за нарядом. Мою полы, ношу из проруби ведра с водой, колю дрова, чищу туалеты и тому подобное.

23 февраля в день Красной армии получил увольнение, рыскал по всем столовым города и, в конце концов, здорово наелся. Целую! Леня…»

Вечером в часы (два часа) самоподготовки я наверстывал по учебникам то, что просыпал в классах: электро- и радиотехнику, телефонию, уставы – и на занятиях получал пятерки.

Это спасало меня. Но я опять ушел от темы.



26 декабря 1941 года

В раздевалке перед столовой были расположены вешалки для шинелей всех рот и взводов училища, для каждого взвода – около сорока крючков, около каждых сорока шинелей на посту, чтобы не украли – по два курсанта. План был таков: перед вешалкой соседнего взвода имитировать спор, готовый перейти в драку.

Кто-то из курсантов должен был обратиться за помощью к дежурным того взвода, любой ценой отвлечь их внимание от охраняемых ими шинелей, а в это время два наших курсанта с ножницами должны были отрезать хлястик от любой попавшей в поле их зрения шинели.

Операция удалась. После возвращения из столовой я пришивал к своей желто-серой, отнюдь не цвета хаки, шинели свой новый хлястик.

К сожалению, на третий день после завтрака на шинели у курсанта Сиротинского не оказалось хлястика. На следующий день операция в виде «боевого задания» была повторена.

В этой «огромной битве» за два хлястика принимали участие все курсанты училища, нет, несколько выпусков училища, видимо, на протяжении всей войны.

Офицеры всех рангов училища неоднократно повторяли знаменитую крылатую фразу Суворова: «Тяжело в учении – легко в бою!» Завтрак, видимо, входил в понятие учения.

Старшина на завтрак выделял пять минут.

Два курсанта разрезали несколько буханок черного хлеба на ломтики.

Они торопились, и ломтики получались у одних толстые, у других тонкие. Это была лотерея, спорить и возражать было некогда. На столе уже стоял суп из полусгнивших килек, кильки приходилось глотать с костями. На второе все получали пшенную кашу.

В первый день я не мог съесть ни супа, ни каши и поменял их на четыре компота.

Оказалось, что существовала отработанная практика обменов. За суп – два компота, за второе – четыре, за хлеб и сахар – второе или наоборот.

Полуголодное существование, с которым я еще не успел столкнуться, вырабатывало свои отнюдь не соответствовавшие представлениям «гражданки» типично рыночные товарные отношения.

Бег из столовой в учебные корпуса ничем не отличался от бега из казармы в столовую.

Однажды я серьезно провинился. Перелез через чугунную решетку, отделяющую училище от города. Пропадая от голода, рыскал по городу в поисках пирожков со свеклой – других в Бирске в продаже не было, – нашел их в каком-то служебном буфете, наелся досыта и при выходе на улицу попал в руки наряда, цель которого была вылавливать блуждающих по городу без разрешения на увольнение курсантов. Командир роты и командиры трех взводов долго допрашивали меня и решили передать дело в трибунал. Помню, как я временно был поставлен в караул, и душа у меня уходила в пятки.

Перечеркивалась вся моя прежняя жизнь. Вечером меня посадили на «губу». Жестокое наказание было вызвано случайным совпадением. Подобно мне и одновременно со мной перелез через решетку курсант из другого взвода и, в отличие от меня, в казармы не вернулся, дезертировал.

Видимо, пытаясь выслужиться, а вернее, для самооправдания нас объединили. Сначала я думал, что все всерьез, а потом понял, что это для какой-то игры, а какой – не знал. Вечером ко мне в камеру пришел пом-комвзвода Гурьянов и сказал:

– Не паникуй! Все понимают, что ты не собирался дезертировать из училища, но у офицеров нет табака. Пиши в Уфу матери, чтобы она срочно привезла тебе две пачки легкого табака, привезет – все будет в порядке. Пиши письмо, завтра оно будет в Уфе.

Я написал письмо, и мама на следующий день на рынке в Уфе обменяла мой пиджак на три пачки «Золотого руна», взяла на три дня отпуск. В Москве она была заместителем директора Экспериментального завода режущих инструментов, и, как человека партноменклатурного, в Уфе ее сделали начальником гужевого транспорта города. За десять часов пара лошадей по накатанной зимней дороге довезла ее до Бирска. Узнав, в чем суть дела, она пошла на прием к начальнику училища, подарила ему пачку табаку. Тот разрешил ей свидание со мной.

Она вошла в камеру, положила на стол буханку черного хлеба и дала мне две пачки табаку, которые я тут же передал Гурьянову. Через час при смене караула меня выпустили из камеры, и сержант предложил мне после трехчасового свидания с матерью отправиться в свой взвод.

Инцидент с трибуналом, ко всеобщему удовлетворению, был исчерпан, только, разговаривая с мамой в камере, я как-то незаметно, отщипывая по ломтику, съел уфимскую буханку хлеба.

Состояние моих ног привело мою маму в ужас. Шнурки, которыми к подошвам были пришиты голенища моих валенок, давно сгнили. Гвозди, которыми каптерщик старался скрепить подошвы, вылезли, из двух открытых дырок, как из разинутых пастей, торчали мокрые, полусгнившие, дурно пахнущие портянки, внутри которых в застарелой грязи плавали мои мокрые замерзающие ноги.

Я систематически заглядывал в каптерку, но никакой подходящей замены найти не мог. А тут вдруг, узнав, что ко мне из Уфы приехала мать, прибежал каптерщик с парой новых американских военных ботинок, новыми портянками и новыми обмотками.

Никогда я себя так комфортно не чувствовал, но ведь опять возникло дикое различие: все училище в черных кирзовых сапогах, а я в высоких желтых ботинках и новых коричневых обмотках, и опять все внимание на мои не в ногу марширующие ноги – у всех левая нога вперед, а у меня правая. Пять нарядов вне очереди.

Неужели я когда-нибудь начну ходить как все?

Мама уехала в Уфу, а на следующий день, после подъема, командир взвода приказал всем курсантам надеть противогазы. Наступил день химподготовки.



Письмо Виктора, Магнитогорск, 21 января 1941 года

«Дорогая мама! Ты пишешь, что у Лени все плохо. Я ожидал, что это будет так. Вначале вообще тяжело, а в настоящее время и для Лени в особенности, однако имей в виду, что есть места гораздо хуже…»



Письмо 8 февраля 1942 года

«Благодаря недостаткам моей шинели меня гоняли по-пластунски. Это у нас практикуется после обеда. Так вот, эту шинель мне сегодня обменяли. Но, кроме того, сегодня нас разоружили. До сегодняшнего дня нас круглые сутки заставляли носить на себе противогазы и саперные лопаты (приятное сочетание)».



Письмо Виктора, Магнитогорск, 24 февраля 1942 года

«Дорогой Леня! Выпускные зачеты позади, окончились еще 14 февраля, и началась беспрерывная строевая подготовка по десять часов в день, ждем со дня на день приказа о выпуске, а когда он произойдет? Говорят, через 5… 10… 15 дней. Ты спрашиваешь, кем нас выпустят? В основном лейтенантами и младшими лейтенантами в зависимости от того, кто и в каких отношениях с командирами взводов.

В прошлых письмах я опрометчиво расхваливал тебе нашу публику. Почувствовав близкий отъезд, начали пошаливать. Пока я отделался только тем, что у меня украли хлястик от шинели…

Между прочим, видел английские танки. Сделаны аккуратно, но наши гораздо мощнее, лучше и, пожалуй, даже удобнее. А пока будь здоров! Витя».



20 февраля 1942 года, мое письмо в Уфу

«Дорогая мама!

Заказал на завтра телефонный разговор, но не знаю, что из этого получится. Есть у меня одна просьба: у меня украли полотенце, если есть у тебя, пришли мне по почте самое старое, самое дырявое для отчета. Здесь важно только название. Целую, Леня».

Как всегда, в руке ружье с примкнутым штыком.

– К ноге! – командует старшина.

Справа на ремне саперная лопата, слева – патронташ с битыми кирпичами и противогазная сумка.

– На пле-чо! Шагом марш!

Прошло три минуты, и стекла в противогазе запотели. Ничего не видно.

– Бегом марш!

Взвод из ворот училища выбегает на улицу, ведущую в столовую.

Скользилки, выбоины, ямы, штыки. Правым локтем пытаюсь обнаружить, где правый сосед, левым – где левый, ноги дрожат, мысль только одна – как не упасть и не пропороть штыком соседа. Казалось бы, левой рукой можно было при помощи резинового пальца протереть изнутри стекла противогаза, но левой рукой я держусь за рукав левого соседа, ноги дрожат и разъезжаются, дыхание от недостатка воздуха перехватывает, а старшина:

– Бегом марш!

Кто-то в строю падает. Команда:

– Стой! На месте шагом марш! Протереть противогаз! Бегом марш!

Через три минуты стекла снова запотевают. Сосед слева, хрипя, советует мне отвинтить перфорированную трубку противогаза от находящегося в сумке фильтра. Левой рукой отвинчиваю трубку. Дышу полной грудью, но проделка моя не ускользает от внимания старшины.

– Стой! Курсант Рабичев, выйти из строя!

Подходит ко мне и выдергивает трубку из мешка:

– Десять нарядов вне очереди!

Красные, мокрые, потные, добираемся до столовой. Нас наказывают. На еду три минуты. Две ложки супа, два глотка каши, хлеб и сахар в карман.

Построение.

– Противогазы надеть!

Это ад, и выхода из него нет. Падаем, поднимаемся, добираемся до учебных корпусов. Здесь просторные классы, у каждого место за столиком, но противогазы снимать нельзя. Лекция по электротехнике, монотонный голос лектора не доходит до сознания. Взвод спит.

Команда:

– Встать! Протереть противогазы!

По стеклам бегут струйки пота, но минут десять все видно. Записываем в тетради и по одному засыпаем.

Противогазы снимаем вечером перед двухчасовыми занятиями – самоподготовкой. На самоподготовке – чистка оружия, которое невозможно отчистить.

Лейтенант смотрит в грязный ствол 1910 года и назначает три наряда вне очереди.



Письмо от 21 мая 1942 года

«Весна вместе с грязью принесла солнце, и, хотя обувь и промокает снизу, она подсыхает сверху – это хорошо!.. Случилось чудо! Я получил «хорошо» по строевой подготовке и таким образом превратился из «среднего», посредственного курсанта в хорошего…»

Кончается май месяц. Сотни нарядов не прошли даром. Я научился ходить в ногу, но теперь возникает новая трудность. Взвод разделяется на группы по восемь человек, и по очереди каждый становится «командиром взвода».

Уставы выучены наизусть, все возможные команды выучены наизусть, а теперь – практика. Командую:

– Смирно!

А лейтенант кричит:

– Отставить! Повторите сначала.

«Вольно» – это получается, а вот «Смирно!» – никак. Прислушиваюсь к тому, как командуют другие. Они это короткое слово разделяют на части: «Смиррр!.. но!» Я тоже разделяю, но получается полная чепуха. «Смир… но». («Но» – что? Но – не смирно?)

Видимо, все дело в грубости выкрика, в хриплости, в резкости, в пугающей неожиданности, а у меня опять что-то интеллигентное. Курсанты мои смеются, а меня охватывает злость, и я командую: «Смиррр…» – длинное «рррр», вроде рычания и никакого «н», а во весь голос: «ООО!», «Смиррр… О!» И почему-то не замечает никто, что я букву «н» проглотил, а лейтенант:

– Ну, вот и научился, молодец, и давай дальше поменьше интеллигентских штучек.

А я жутко рад. «Смиррр-о!»

«Шагом марш» – это тоже интеллигентские штучки. Замечательно – это когда «Ша-гм арррш!» Это уже по-армейски.

По теоретическим дисциплинам у меня пятерки, по строевой подготовке было из жалости «три с минусом», а теперь «четыре».

К лету я становлюсь полноценным курсантом, но «тяжело в учении – легко в бою!». Два невыносимых дня в неделю – химподготовка и тактика.

Кажется, это еще апрель 1942 года. Винтовка со штыком весит около пуда, саперная лопата, патронташ с кирпичами, противогаз… «Бегом… аррш!» – километр, полтора, два… Кто-то падает и теряет сознание, но бег продолжается, падают еще три курсанта. В конце третьего километра команда:

– Ложись!

Все с разбега падают на промерзший, покрытый тонким слоем снега луг.

– По-пластунски вперед марш!

Майор, проводящий занятия по тактике, маленького роста, но у него голос – удивительно громоподобный бас. Он бежит налегке, на боку наган, обут в лайковые сапоги.

Я задыхаюсь, ползу, наконец все силы кончаются. Останавливаюсь. Половина взвода лежит позади меня, половина впереди, но команды не выполняет никто.

Вне себя майор командует:

– Встать! Шагом марш!

Никакого строя нет, все встают там, где их застала команда, и идут вперед, но в пятидесяти метрах впереди река, и идущие впереди меня курсанты, достигая полузамерзшей реки, в недоумении останавливаются, а майор, охрипший, злой, беспощадный, командует:

– Ложись! Встать! Кругом! Вольно! Смирно! Вперед марш!..

И передние идут в воду. Они еще не знают, что это брод, вода по пояс, чуть выше и начинает снижаться. Мокрые, мы выходим на противоположный берег.

– По-пластунски, вперед марш!

Ползем еще метров пятьдесят. Взвод рассыпался. На другом берегу лежат потерявшие сознание солдаты. В сапоги и ботинки попала вода, но майор не полный идиот.

Мы переходим реку вброд назад, едва приходящим в сознание курсантам помогаем подняться на ноги. Майор смеется. «Тяжело в учении – легко в бою».

Строем с песнями возвращаемся в казарму.

По приказу сверху Ленинградское училище связи было переквалифицировано в Бирское училище ВНОС КА.

Один из главных предметов теперь – авиация. Устройство, вооружение, технические данные, предельные высоты и скорости полета, маневренность всех видов наших и немецких самолетов, ежедневное прослушивание шумов их моторов.

Мнения различные. Все знают, что посты службы ВНОС, входящие в состав противовоздушной обороны страны, располагаются вокруг крупных городов и состоят в основном из женщин. Большинство курсантов рвутся на фронт. Считали, сколько дней останется до выпуска, и вдруг – что это за ВНОС?

– А это просто, – говорит курсант Большинский, – аббревиатура означает: «Война нас обошла стороной».

Но недоумевать некогда. В июле занятия ожесточаются.

ФИЗО. Учимся в реке Белой плавать и прыгать с вышки.

В результате первых прыжков я разбиваю правый, а потом и левый свой бок. Однако все нормы по плаванию выполняю.

Ночью по команде «Тревога!» выбегаем на плац. Построение. Скатываем шинели в скатки, получаем плащ-палатки. «Рассчитайсь! Шагом марш!» Бросок на пятнадцать километров. Привал. Кто-то натер ноги, перематываем портянки, расстилаем плащ-палатки, взвод засыпает. «Подъем!» – еще пятнадцать километров.

Цветы, травы, звезды, птицы, кузнечики. Копаем окопы, ходы сообщения, строим блиндажи. Из кирпичного ада, из мешанины субординаций, дневного пота (гимнастерки покрыты слоем белой соли) и ночного ползанья по-пластунски мы попадаем не в башкирскую глубинку, а в райский оазис.

На горе село. К нам на придорожный луг спускаются женщины с ведрами молока, сметаны, ягод. Сначала испуг: «Что, до нас война дошла?» Потом жалость. Ведь такие же, как мы, их женихи, мужья, братья, дети на войне, и нам осталось до войны чуть-чуть. И несут корзины с яйцами и пироги с капустой.

И сержанты наши уже обнимают девушек и вдовушек.

А нам не до любви.

Мы спим, спим двое суток. А на третьи прибывают машины с тремя столбами, бухтами провода, металлическими «кошками», крюками, изоляторами, роликами.

Нам предстоит построить пять километров постоянной телефонной линии.

Копаем вдоль дороги ямы, устанавливаем на заданном направлении три столба. У каждого на ногах «кошки», по очереди залезаем на столбы, вкручиваем металлические крюки (за терминологию не ручаюсь), закрепляем ролики. Все виды соединений, закреплений, скруток, спаек, изоляций проводов – каждый по несколько раз режет и соединяет. В конце отрезаем первый пролет, выкапываем первый столб, переносим его на сто метров вперед, вкапываем. День за днем, три столба, а позади ямы, ямы. Каждую свободную минуту спим, спим и никак не можем до конца отоспаться, и этот сон, и пироги, и молоко, и сметана, которые без конца несут женщины из села, и их сочувственные взгляды – это негаданное блаженство.

Пишу о мелочах и никак не могу добраться до главного – абсолютно все мечтают о дне, когда любой ценой попадут на фронт, о фронте думают как о счастливом завершении занятий. Не важно кем – солдатом, ефрейтором, сержантом, лейтенантом – страна в опасности. В июле нам перед строем зачитывают приказ Сталина о Сталинграде.

Там наши братья и родители обязаны своей кровью искупить безумное отступление. Ни шагу назад. Им нужна помощь.

Население вокруг бедствует, то и дело вопросы – скоро ли на фронт?

Почему союзники не открывают второй фронт? Половина курсантов пишет рапорты о досрочной отправке на фронт. А мы едим сметану, спим между трав и цветов.

В конце июля построение и тридцатикилометровый марш в казарму и учебные корпуса.

Разбираем и собираем, ломаем и чиним телефонные аппараты, полевые радиостанции, коммутаторы, овладеваем приборами, режем, паяем, зубрим уставы, на плацу стараемся овладеть приемами штыкового боя, собираем и разбираем наганы, пистолеты, боевые винтовки, автоматы, ручные пулеметы и минометы.

Саперные лопаты, старинные ружья со штыками, противогазы, патронташи, набитые кирпичами, больше не носим.

На полигоне стреляем в мишени из настоящих винтовок и наганов, из укрытий бросаем гранаты – наши, немецкие, лимонки. Без конца изучаем их устройство. И без конца, снова и снова изучаем уставы.

Нас переводят в высокие и светлые комнаты с отдельными пружинными кроватями, матрацами, шерстяными одеялами, подушками с наволочками, но уже середина сентября, погода портится, в казармах градусов восемь, холодно, и под одним шерстяным одеялом согреться нельзя.

Отбой, три минуты на раздевание. Летом мне наконец выдали новые кирзовые сапоги, новую, по росту шинель, вместо буденновки – пилотку.

Больше я во время маршей и построений ничем не выделяюсь от остальных, стал как все.

Но лето позади, допекает голод, холод и появившиеся от авитаминоза гноящиеся язвы на ногах.

Чистый, укладываясь в заданное время, ложусь в свою индивидуальную постель, но через десять минут начинаю дрожать, и зуб на зуб не попадает. Еще минуты три – и курсант Денисов срывает со своей постели одеяло и подушку и устремляется ко мне. Чтобы согреться, мы прижимаемся друг к другу, накрываемся двумя одеялами и двумя шинелями и через пять минут засыпаем.

А через пятнадцать минут входит старшина:

– Подъем! На первый-второй рассчитайсь, на плац бегом марш!

Вниз по лестнице на плац.

– Ложись, по-пластунски вперед марш!

Через месяц или два выпуск, почти все экзамены сданы.

Мы уже не те, что были десять месяцев назад.

Старшина объяснений, как всегда, не слушает, жестокость и жесткость его явно не оправданы. На плацу грязь, идет мелкий дождь.

Никто с места не двигается.

У старшины глаза вылезают из орбит, такого еще не было.

– Встать!

Взвод поднимается.

– Ложись!

Взвод ложится.

– Встать!..

Уже двенадцатый час, все, в том числе и старшина, хотят спать.

– Вольно! – командует старшина и все устремляются в свои постели.

Через десять минут зуб на зуб не попадает. Денисов с одеялом, подушкой, шинелью бежит ко мне, согреваемся, засыпаем.

Через пятнадцать минут:

– Подъем!

Глаза старшины, как и наши глаза, полны ненависти. Всем ясно, что старшину надо наказать. Но как? И тут приходит решение, которое мы знаем со слов старшего поколения курсантов. Это легенда училища. Мы стараемся не спать, ждем, когда заснет наш мучитель, и, когда это происходит, по одному подкрадываемся к его сапогам и по одному мочимся. Двадцать курсантов, в сапогах зловонное море.

Утром старшина просыпается и утопает в нашей коллективной моче.

– Подъем! Построение.

– Старший сержант Гурьянов, ко мне! Кто нассал в сапоги?

– Не знаю.

– Сержант Корнев, ко мне! Кто…

– Не знаю.

Старшина вызывает командира роты. Тот не выдерживает и смеется. Потом вызывает по очереди курсантов, но никто ничего не знает. Процедура повторяется каждый день. Старшина больше не заходит в помещение взвода, но на плацу зверствует. Однако экзамены позади. У меня все отметки, кроме строевой подготовки, – пятерки, по строевой – четверка. Я редактор стенной газеты, ротный поэт. В каждом номере боевого листка мои стихи. Начала не помню, а конец:

 

…Торжественным маршем пройдет по Берлину

Овеянный славою русский солдат!

 

Командир училища объявляет мне благодарность и вручает премию – двадцать пять рублей.

Десять месяцев каждое воскресенье нас водили в клуб. Патефон. Лейтенанты и сержанты танцевали, а я забирался в угол, опускал голову на руки и засыпал. На улице я нашел книгу без начала и конца. Когда через неделю начал читать, обнаружил, что это «Очарованная душа» Ромена Роллана.

Часа полтора в клубе я спал, а потом начинал читать, и был этот текст невероятно созвучен моей душе.

И вот однажды, когда я читал, подошла ко мне незнакомая девушка и спросила, что за книга, а потом пригласила на очередной танец, но я от неожиданности так разволновался, сказал, что нога болит, сегодня не могу.

– А в кино со мной пойдешь? – спросила она.

Это было как сон.

– Пойду, – сказал я, и мы вышли из клуба, а она сказала, что через два квартала ее дом и чтобы я посидел в большой комнате, пока она в своей маленькой будет снимать туфли на высоких каблуках, и закрыла за собой дверь.

Я сел на стул, посмотрел на стол, и сердце у меня забилось. Ее родители и братья перед нашим приходом ели гречневую кашу, и на каждой тарелке оставалось по одной-две ложки, которые они не доели. Объяснить ничего не могу.

Я бросился к столу и начал стремительно доедать их объедки. Еду я глотал не разжевывая.

Таня купила билеты в кино, попросила последний ряд, думала, наверно, что мы будем целоваться, но едва я сел на свое место, едва погасили свет, как сознание покинуло меня, я заснул намертво. Она гладила мои руки и целовала меня, но я не просыпался. Когда картина кончилась, она разбудить меня не могла и воткнула мне в руку английскую булавку. Я вздрогнул, проснулся, но понять ничего не мог.

Мы вышли из кино, она что-то говорила, я поддакивал, потом увидел ворота своего училища и вяло попрощался с ней.

И она навсегда ушла.

Любви не получилось.

Назад: Глава 2. Эвакуация
Дальше: Глава 4. Центральный фронт