© ООО «Издательство АСТ»
Все очень быстро забывается.
Мне же повезло – у меня сохранился дневник, и я остался жив. Поэтому считаю своей обязанностью изобразить все, что видел.
Может быть, это пригодится будущему историку.
С. Мамонтов
Половина нашего отделения выстроена в “маленьком манеже” (он громадный) для первого урока верховой езды. Нас шестнадцать человек. Мы волнуемся, потому что думаем, что верховая езда – это главный предмет.
Перед нами прохаживается наш отделенный офицер – штабс-капитан Жагмен. В глубине манежа солдаты держат орудийных лошадей. Вначале обучение происходит на громадных и грубых упряжных лошадях, и это оказалось очень хорошо. После обучения на этих мастодонтах, строевые лошади были для нас игрушками.
– Кто умеет ездить верхом – три шага вперед – говорит Жагмен.
Некоторые юнкера из вольноопределяющихся, побывавшие уже в батареях, выступили вперед. Остальные из студентов. Я был уверен, что умею ездить, и, превозмогая застенчивость, шагнул вперед. Мне думалось, что нас поставят в пример другим и дадут шпоры, которые мы еще не имели права носить.
Но Жагмен взглянул на нас со скукой, повернулся к унтер-офицеру и сказал:
– Этим вы дадите худших лошадей и поставите в конце колонны. Их будет трудней всего переучить.
Все мое вдохновение слетело, и, шлепаясь на строевой рыси, без стремян, на грубейшем мастодонте, я понял, что ездить не умею.
Долгие месяцы обучение состояло в ненавистной строевой рыси без стремян. Нужно научиться держаться коленями и не отделяться от седла, придав корпусу гибкость. Вначале мы зло трепыхались в седле, все почки отобьешь, мучаясь сами и мучая лошадь. После езды ноги были колесом, и старшие юнкера трунили над нашей походкой.
Но постепенно мы привыкли и даже могли без стремян ездить облегченной рысью. Мы стали чувствовать себя “дома” в седле и мечтали о галопе и препятствиях. Но Жагмен упорно продолжал строевую рысь без стремян. Только поздней я оценил его превосходную систему.
Когда впервые он скомандовал: “Галопом ма-а-рш!” (исполнительная команда растягивается, чтобы лошадь имела время переменить аллюр), поднялся невообразимый кавардак. Только немногие всадники продолжали идти вдоль стены манежа. Большинство же юнкеров потеряли управление лошадьми и скакали во всех направлениях. Жагмен посреди манежа защищал свою жизнь, раздавая длинным бичом удары по лошадям и по юнкерам.
Я шел галопом вдоль стены, когда юнкер Венцель на громадном коне врезался перпендикулярно в моего коня и отбросил нас на стенку. Стукнувшись о стену, я снова попал в седло и был удивлен, что это столкновение не причинило никакого вреда ни мне, ни моей лошади. Вообще не припомню в нашем отделении несчастных случаев за все время обучения.
Конечно, вскоре мы научились не балдеть на галопе и спокойно брать барьер без стремян.
Было одно исключение. Юнкер Смирнов бледнел каждый раз, когда слышал команду: «Перемена направления на барьер. Ма-а-рш!». У барьера он неизменно бросал повод и обеими руками вцеплялся в луку. Конь прыгал, а Смирнов, раскинув руки и ноги, как самолет, летел над конем и зарывался лицом в песок манежа. Ни уговоры, ни наказания не могли его отучить хвататься за луку. Хоть мы его жалели, но с нетерпением ждали этого зрелища, потому что это было смешно. Для него верховая езда была мукой.
Мы любили вольтижировку. Лошадь гоняли на корде. На ней была подпруга с двумя рукоятками. Юнкера по очереди подбегали к лошади изнутри круга, хватались за рукоятки, отталкивались от земли и садились на лошадь. Вновь спрыгивали, отталкивались и садились. Так несколько раз. Потом перепрыгивали через лошадь и, что трудней, извне снова садились на ее спину. И уступали место следующему юнкеру. Вначале ничего не получалось. Но стоило уловить темп – все делалось само собой одним галопом лошади.
Очень интересна была типология – наука сложения и болезней лошади. Приводили вороную лошадь, и лектор рисовал мелом на ней ее внутренности. Он начинал свои лекции (конечно, нарочно) с фразы:
– Лошадь делится на три неравные половины. Голова, туловище и ноги.
Тут мы кое-чему научились.
Наука была очень хорошо поставлена. Особенно блестящ был профессор артиллерии полковник Гельбих. С интересом мы слушали теорию вероятности.
В училище были две батареи и два курса. Старший, 9-й ускоренный курс, состоял из кадет и был очень дисциплинированный. Нашего, младшего, 10-го курса немного побаивались, потому что мы были студентами. Но мы оказались тоже дисциплинированы, и юнкера сумели во время революции сохранить порядок и всех офицеров, обуздать склонных к расхлябанности солдат и сохранить даже наши лагеря в Дудергофе. Не все училища показали такую спайку.
Цука* у нас почти не было, хоть мы относились с почтением к старшим юнкерам. Когда мы стали старшими, то я раз цукнул молодого юнкера, не уступившего места в трамвае раненому офицеру. Я был младшим фейерверкером с двумя лычками, то есть портупей-юнкером.
В каждой батарее было по 10 отделений по 32 человека, которые составляли по четыре взвода в батарее. Два старших и два младших. Всего юнкеров было 640 человек, 150 солдат и человек 35 офицеров.
Я попал во вторую батарею, в 8-е отделение, номер 258.
Строились обе батареи в белом зале – огромном и красивом помещении, выходившем на Забалканский проспект, сад выходил на Фонтанку.
Первая батарея шла размеренным шагом, мы же, вторая, семенили.
Позднее, чтобы “товарищи” не завладели зданием, мы, юнкера, спали в белом зале.
Кормили нас хорошо и прекрасно учили. Я сохранил самые теплые чувства к училищу.
Поступил я в Училище 21-го февраля 1917 года. 28-го февраля сидел я на подоконнике в белом зале и зубрил, с полным отчаянием, тезоименитства всего дома Романовых. Это должен был быть первый экзамен, и я боялся получить плохую отметку. Я даже точно не знал своих собственных именин, а семья Романовых была многочисленна, и дело казалось мне безнадежным. Запомнить все даты просто немыслимо. А получить хорошую отметку на первом экзамене было важно – ведь по ней будут судить остальные профессора.
Было часов 5 вечера. Вдруг по улице проехал какой-то странный грузовик… еще один, полный расхлябанными солдатами. Очень странно. Публика на тротуарах тоже на них смотрела. Подошел юнкер и вполголоса сказал, что в городе беспорядки. Через некоторое время другой сказал, что казаки вместо разгона братаются с демонстрантами. Потом появились на улице люди с красными бантами. Кое-где в городе стали слышны выстрелы.
Первое чувство было беспокойство. Неужели революция? О ней давно говорили, но все же она случилась неожиданно. Зубрить тезоименитства я уже не мог. Мелькнула мысль: если революция, то этого экзамена ведь не будет. Из-за этого я стал ожидать революцию. Как мелки и эгоистичны человеческие побуждения!
Мой сосед по кровати юнкер Радзиевич, грузин, оказался большевиком, но объяснить мне сущность большевизма не мог. Был дубоват. Как-то так случилось, что его послали представлять Училище в Думе. Но он говорил совсем не то, что думали юнкера. Юнкера его выгнали из Училища.
На второй или третий день революции вооруженная и возбужденная толпа потребовала роспуска юнкеров. Помню трясущегося начальника Училища генерала Бутыркина, а я вышел со счастливой улыбкой, потому что получил неожиданный отпуск. Но моя улыбка и мой восторг вскоре исчезли. Революция хороша лишь в книгах, много позже, но не на улице, когда она происходит. Тут грабили, громили магазины, избивали все одного, совершенно неизвестно за что. На улицу вышли подонки, чернь и солдатня, потерявшие человеческий образ. Все искали, чем бы попользоваться, украсть, а то и просто ограбить. Народ, крестьяне, в революции не участвовали. И на каждом углу демагогические речи. Просто какой-то понос речей с бесстыднейшим враньем и подлой лестью. Грязь, вонь, глупость, злость и безграничное хамство. Все худшие чувства вылились потоком наружу, как только исчез с угла городовой и появилась безнаказанность. Потом говорили, что революцию сделали наполовину социалисты, по глупости, и наполовину агенты центральных держав, с которыми мы были в войне. Немцам русская революция обошлась дорого. Но и союзники давали на нее деньги.
Мы стояли на углу улицы, когда окна над нами разлетелись. Толпа разбежалась, а мы, юнкера, ничего не понимая, продолжали стоять. Это была пулеметная очередь. Другие думали, что мы храбрецы, а мы были всего только дураками.
Я пошел к дяде Федору Николаевичу Мамонтову и провел у него на квартире три дня. Конечно, больше на улице, чтобы все видеть. Повидал я многое: убийства, грабежи, поджоги и хамство. Ничего красивого и героического не видел. В книгах, думается, все красивое придумано.
Вернулся я в Училище гораздо меньшим революционером, чем вышел из него три дня назад. Какая прекрасная вещь порядок. Его только начинаешь ценить, когда его нет. Все же эти три дня принесли мне немалую пользу – никакая пропаганда меня больше не прошибет. Я видел революцию воочию и во всей ее “красоте”.
Случилось так, что я никогда никому не присягал. Ни царю, ни Временному правительству, ни большевикам. Другим приходилось присягать всем трем. Я никогда не принадлежал к политической партии и не голосовал. Нет вещи гаже политики.
А не присягал я вот почему. В день присяги меня назначили караульным начальником к денежному ящику, в отдаленной части Училища. У меня были три юнкера часовых. Пришел адъютант начальника Училища, сказал пароль и велел увести часового.
– Мне надо тут работать, – сказал он.
Мы находились в соседней комнате. Я заметил, что прошло немало времени, а адъютант меня все не зовет. Пошел взглянуть и ахнул. Дверь канцелярии раскрыта, в комнате никого, и дверь денежного ящика распахнута.
Я взял двух часовых и поставил их в раскрытых дверях, запретив входить в комнату и впускать кого-нибудь. Сам же стремглав помчался к дежурному офицеру, моему прямому начальству, доложил и так же бегом к моим часовым. Я был обеспокоен: не пропали ли деньги или документы из денежного ящика. Вскоре явился адъютант и запер денежный ящик. Никакой истории, слава Богу, не было. А для присяги нас четырех просто забыли. А мы и не протестовали.
Первым экзаменом была фортификация. Было важно получить хороший балл.
– Мамонтов… Мамонтов… Вы не родственник инспектору артиллерии генералу Мамонтову? – спросил меня капитан-экзаменатор.
Я знал, что не родственник, но генерал, да еще инспектор артиллерии мог оказать протекцию в Училище.
Так точно, господин капитан, – ответил я без запинки. Как он вам приходится? Двоюродным дядей, господин капитан. А где его старший сын?
Где он мог быть, сын генерала?
На фронте, господин капитан. А второй сын?
Капли пота выступили на моем лбу. Вдруг спросит, как их зовут. Что я отвечу?
– Тоже на фронте, господин капитан.
Пот все сильней выступал на лбу. Я стоял “смирно” и отереть его не мог.
– А третий сын?
Господи, да сколько же их? Пот стал капать с носа.
– Не знаю, господин капитан.
Увидя капающий пот, капитан прекратил расспросы и приступил к экзамену.
Я получил 12 – высший балл.
На Пасху я получил отпуск на несколько дней в Москву. На Арбатской площади я услыхал военную музыку. Хоронили кого-то на лафете орудия. Меня интересовало, как прикрепляется гроб к орудию. Ведь раз я стал артиллеристом, то и меня будут хоронить на лафете. Я прихвостился к идущим за гробом и помаленьку стал продвигаться вперед. Но рассмотреть было трудно, потому что гроб был завален венками. Вот уж я в первом ряду, рядом со вдовой. Нарочно роняю перчатку и, поднимая ее, стараюсь взглянуть снизу, на чем же стоит гроб? В это время ветер разворачивает ленту венка, и я читаю: Генералу Мамонтову. Не верю глазам. Мелькает мысль, не на свои ли похороны попал каким-то оккультным образом? Смотрю внимательно на вдову и на окружающих – никого не узнаю. Замедляю шаг и в задних рядах спрашиваю кого-то:
Скажите, пожалуйста, кого хоронят? Генерала Мамонтова, инспектора артиллерии из Гродно.
Тогда я вспомнил экзамен фортификации, зашел вперед и встал на тротуаре во фронт и отдал честь генералу, оказавшему мне невольную протекцию.
Вскоре выяснилась полная бездарность министров Временного правительства. Они говорили речи и бездействовали. Далеко им было до прежних министров, которых они так ругали. Великая Россия поручила свою судьбу маленькому болтливому присяжному поверенному Керенскому. Разруха увеличивалась. На этом фоне ничтожеств вдруг появился генерал Корнилов, бежавший из плена. Все надежды обратились к нему. Его назначили начальником Петроградского военного округа.
13-го марта 1917 года я был дневальным и с шашкой на боку и в фуражке шел по бесконечным коридорам Училища. Мне навстречу шел офицер. Это не был офицер Училища. Он был в защитном полушубке и в серой папахе. Сердце мое дрогнуло – я узнал по фотографиям генерала Корнилова. Я встал во фронт.
– Вы в наряде, юнкер?
Так точно, Ваше Превосходительство! (А не “господин генерал”.) Скажите юнкерам уйти из орудийной каморы, мне она нужна.
Две комнаты с моделями орудий служили курильней и всегда были полны юнкерами. Мелькнула мысль: значит, он окончил наше Училище, раз знает об орудийной каморе. Я влетел туда вихрем.
– Выходите все. Генерал Корнилов тут и хочет камору для себя.
Все расхохотались, приняв это за шутку.
– Не валяйте дурака. Он тут в коридоре, посмотрите сами.
Некоторые посмотрели и вышли, другие же продолжали гоготать. Но Корнилов вошел, и они вскочили в положении “смирно”.
– Останьтесь перед дверью и отгоняйте любопытных. Я жду офицеров.
Примчался начальник Училища генерал Бутыркин, застегивая мундир. Я хотел было ему рапортовать, но он отмахнулся и повторил приказание Корнилова. Офицеры стали прибывать один за другим. Генералы и полковники. Было их человек 25–30. Было ясно, что в нашей каморе происходит какое-то важное совещание. Там даже стульев не было, сидеть можно было на лафетах и на подоконниках. Совещание длилось минут двадцать, затем так же разошлись по одному, по два. Вышел и Корнилов, не обратив на меня внимания. Я заглянул в камору, она была пуста.
На следующий день, 14-го марта 1917 года, с утра, старший курс запряг обе наши батареи, мы же, 10-й курс, шли пешком в строю. Все вышли на улицу. В то время дефилировать по городу было модно, и это никого не удивило.
Но проходя мимо Владимирского пехотного училища, мы увидели, что юнкера с винтовками на плечах вышли из Училища и пошли за нами. А когда мы подходили к Павловскому пехотному училищу, то увидели все Училище, построенное уже на улице. Оно дожидалось нашего прихода и тотчас же двинулось дальше. Тут мы навострили уши – это неспроста. Образовалась очень внушительная колонна из трех Училищ: Павловское, наше и Владимирское. Мы вышли на обширную Дворцовую площадь перед Зимним дворцом. Тут уже были выстроены несколько юнкерских Училищ. Мы пристроились. Все новые колонны юнкеров подходили и выстраивались. Под конец тут были собраны все военные училища Петрограда и окрестностей. Во всех Училищах были знакомые, и мы вскоре узнали, что все вооружены и с патронами. По нашим расчетам нас было 14 000 человек, лучших в то время войск в России: дисциплинированных, молодых, храбрых и не рассуждающих. Корнилову удалось собрать такую силу в центр города, и собрать тайно ото всех. Сомнений не было: будет переворот. Мы были в восторге. В Петрограде нет силы, способной оказать нам сопротивление. Полки потеряли дисциплину, порядок и офицеров, а многие, вероятно, к нам присоединятся.
Мы были настроены воинственно.
Но драгоценное время шло, а Корнилов все не являлся.
Преимущество неожиданности терялось. Красные успели принять меры, а мы изнывали от бездействия. Пыл наш падал.
Как мы потом узнали, против нас в Зимнем дворце Керенский уговаривал Корнилова ничего не делать и… уговорил. Единственным, кто показал нерешительность, оказался сам Корнилов. Такой благоприятный момент был им непростительно упущен.
Наконец Корнилов показался на балконе Зимнего дворца. Мы встрепенулись. Он пропустил нас как на смотру и вместо приказа действовать, заговорил…
Речи мы не слушали, всем уже осточертели речи.
Нас разрозненными колоннами провели по городу для демонстрации. (Разрозненными, чтобы легче с нами справиться, если мы чего устроим.)
Шли мы плохо, хотелось есть, рыхлый снег промочил ноги, а главное, было досадное чувство провороненного переворота. Воинственности больше не было. Поздно вечером вернулись в Училище голодные, мокрые и злые.
Корнилова, конечно, удалили из Петрограда. Юнкерские училища взяли под красный надзор, чтобы они не могли больше собраться воедино. Когда в сентябре Корнилов двинул против Петрограда конный корпус генерала Крымова, было уже поздно. Казаки замитинговали, а училища не могли прийти на помощь, да и состав юнкеров был уже не тот. Генерал Крымов застрелился. Корнилов был арестован в Быхове. Он бежал на юг, организовал и возглавил Белое Движение на Дону. Он был хорошим генералом и организатором. Корнилов был убит под Екатеринодаром. Зная его, непонятно, как мог он проявить слабость 14-го марта 1917 года.
Старший курс, 9-й, пошел в лагеря в Дудергоф, чтобы не дать “товарищам” занять их. Нас, 10-й, перевели из малого в большой манеж для верховой езды. Тут мы получили хорошо выезженных строевых лошадей, седла со стременами, оголовье с трензелем и мундштуком (в малом были только трензели).
Должен сказать, что я так привык в малом манеже ездить без стремян, что они мне были не нужны и мешали крепко сидеть в седле. Сколько раз Жагмен мне кричал:
– Юнкер, возьмите стремена!
Только тогда я замечал, что стремена где-то болтаются. Очевидно, что тогда я ездил прилично, потому что Жагмен поместил юнкера Нарейко во главе колонны, а меня замыкающим. Нарейко был природным кавалеристом. Он шел первым, и вся колонна равнялась по нему. После поворота я оказывался во главе колонны на несколько минут.
Манеж был громадный, с очень сильным резонансом, и случалось, что, находясь в конце колонны, я не мог разобрать слова команды. Тогда я предоставлял моей лошади исполнять движение вместо меня. Лошади прекрасно знали команды и обладали тонким слухом и, если им не мешать, выполняли движения куда лучше юнкеров.
Если я многому научился в малом манеже на грубейших лошадях без стремян, то я сделал очень мало успехов в большом манеже на прекрасно выезженных строевых лошадях, которые могли делать все сами и лучше меня. На самом деле, чтобы заставить грубейшую упряжную лошадь переменить ногу на галопе или заставить ее взять барьер без шпор и стремян, нужно было уменье. А строевые лошади делали все сами и иногда поправляли ошибку юнкера. Что же было трудного на них ездить?
Как я был удивлен и обрадован, когда я оказался одним из трех юнкеров, вызванных перед фронтом и получивших шпоры. Другие не имели еще права их носить. Я был очень горд, юнкера мне завидовали.
Конечно, у меня был один секрет. Никогда я не выбирал коня, а брал того, который был передо мной. Даже я старался менять лошадей. Если юнкер жаловался на свою лошадь, я предлагал ему меняться конями.
Благодаря этому мне пришлось ездить на всяких лошадях. Были и спокойные, тряские, злые, становящиеся на дыбы, бьющие задом, даже ложащиеся. Были закидывающиеся, дающие козла, кусающие коленку и с больными почками. Я приучился внимательно следить за лошадью и распознавать ее характер, достоинства и недостатки и обращаться с ней соответственно. У меня накопился опыт, больший, чем у юнкеров, которые всегда старались заполучить ту лошадь, которую они считали хорошей.
Я упомянул лошадей с больными почками. Их порядочно. Первый раз в большом манеже мы получили незнакомых нам лошадей. Нарейко, прекрасный наездник, был в голове колонны на Жемчуге. После команды: “Справа по одному!”, Нарейко тронул Жемчуга шпорой. Жемчуг нагнул голову, дал два козла и ударил задом. Не ожидавший этого Нарейко кубарем вылетел через голову Жемчуга и сделал еще кульбит в песке. Солдаты-конюхи загоготали. Оказалось, что у Жемчуга больные почки и он не выносит прикосновения шпор. С каждым новым, впервые садящимся на Жемчуга, случалось то же самое. Нарейко тотчас же вскочил и сел на Жемчуга. Он всегда на нем ездил и говорил мне, что никогда не пользуется шпорами и даже не откидывается в седле. В остальном Жемчуг был красавцем.
Постоянная перемена лошадей дала мне опыт, но иногда преподносила неприятные сюрпризы. Приближался экзамен верховой езды. Юнкера волновались: какая им достанется лошадь? Они подкупали солдат-конюхов, менялись местами в строю и удивлялись моему безразличию.
В день экзамена в большом манеже присутствовали начальник Училища генерал Бутыркин, командир батареи полковник Ключарев и еще офицеры. Мы стояли строем, против нас солдаты держали лошадей.
– По коням.
Мы пошли к лошадям, и каждый взял лошадь, которая находилась перед ним. Солдат, державший мою, шепнул:
– Осторожно, она…
Он не успел договорить. Раздалась команда:
– Смирно!
Мы замерли, солдаты исчезли.
– Садись!
Я был заинтригован недоконченным предупреждением солдата. Привычным жестом огладил почки – никакой реакции. Тронул кобылу шпорой – тоже ничего.
– Справа по одному на две лошади дистанции…
Мы двинулись. Я был начеку и ожидал от моей кобылы какой-то пакости. Но подвергнув ее всяким манипуляциям, я убедился, что она очень хорошая, спокойная лошадь. Все шло лучшим образом, и я успокоился. Может, солдат хотел надо мной подшутить, напугать? В конце экзамена мы должны были брать барьер. По команде моя кобыла без моего участия, а сама собой, пошла галопом с левой ноги, как полагалось. Я был последним в колонне и решил блеснуть. Офицеры смотрели на препятствие, повернув мне спину. Я попридержал кобылу, увеличил дистанцию между мной и предпоследним всадником и потом пустил ее хорошим полевым галопом, рассчитывая, что у препятствия я буду на нужной дистанции. Как полагалось, я принял положение “смирно”, повернув голову на начальника Училища, но скосив один глаз на препятствие.
Тут-то оно и случилось, о чем хотел меня предупредить солдат.
Моя кобыла закинулась. То есть вместо прыжка, она уперлась всеми четырьмя ногами в землю, опустила голову и пыталась вильнуть вправо. Я с ужасом почувствовал, что отделяюсь от седла. С отчаянием я вонзил шпоры. Шпоры и хороший ход заставили кобылу прыгнуть. Но мы взяли барьер раздельно друг от друга. Я летел над кобылой, но в положении “смирно”. Случаю было угодно, чтобы на другой стороне препятствия я упал на наклоненную шею лошади. Могучим движением шеи она отбросила меня опять в седло. За все время происшествия я не двинулся, оставаясь все время в положении “смирно”.
Юнкера были впереди меня и не видели моего позора, но офицеры!..
Я был в отчаянии, считая, что провалился на экзамене.
Каково же было мое изумление, когда читали баллы, и я услыхал, что получил 12 – высший балл – и произведен в младшие портупей-юнкера.
Я пошел к Жагмену, которого мы искренне любили, и спросил, не ошибка ли это? Он же видел, что со мной случилось.
– Нет, это не ошибка. Вам дали 12 за то, что вы дали вашей лошади шпоры и заставили ее прыгнуть. За то, что не выпустили поводьев из рук, и за то, что в конце концов все же остались в седле… Лошадь может закинуться у любого всадника. А Даная, ваша кобыла, известна в Училище своими закидками, и редко юнкеру удавалось заставить ее прыгнуть, да еще на экзамене.
Хотя по возрасту я был младшим в моем отделении, меня назначили старшим, то есть я командовал отделением. А в нем был старший портупей-юнкер Назаров, командовавший всем нашим взводом (тремя отделениями).
Многие мне завидовали. Кажется, один Назаров, тоже москвич, мне не завидовал.
В лагерях, в Дудергофе, было очень хорошо. Наши казармы были очень благоустроены. Юнкера спали на нарах, а у меня, как портупея, была кровать. Всюду были газоны “ цветы. Внизу наш участок выходил на озеро, были парусные лодки. Перед лагерем был наш орудийный парк и дальше – громадное поле-полигон.
Соседние лагеря других училищ были заняты солдатами (самовольно). Наш старший курс сумел отстоять наш лагерь, за что ему честь и слава. Столкновений с солдатами не помню. Наша дисциплина им импонировала.
Занятий у нас было много, и у юнкеров было постоянное чувство голода. И вот как-то меня назначили дежурным по кухне. Вот, думаю, налопаюсь. Но к моему разочарованию, я не мог съесть второй котлеты. Пища была хорошо рассчитана, и организм так к ней привык, что не принимал излишка.
Во время стрельбы меня и двух других юнкеров послали верхами перекрыть движение по дороге. Наш разъезд повстречал барышень, и завязался флирт. Один из юнкеров наклонился с седла. Но в это самое время грохнула неподалеку пушка. Лошадь шарахнулась, барышня вскрикнула, а юнкер сверзился к ногам барышни. Лошадь же умчалась в конюшню. Бедному юнкеру, кроме конфуза, пришлось идти 12 верст пешком и стараться не попасться на глаза начальству. Любопытно, что никто из нас не подумал поймать его лошадь или посадить его на круп и довезти до лагеря. Опыт приходит с годами.
В лагерях настал день смотровой езды батареями. Запрягли обе наши батареи и мортирный взвод. Ездовыми и номерами были юнкера. Назаров был назначен фейерверкером мортиры, а я фейерверкером его ящика. Мы оба были верхом. Это был экзамен, на который собралось много начальства. Были новый начальник Петроградского военного округа, генералы, полковники и наши офицеры.
Нас заставили проделать разные перестроения на разных аллюрах. Одним из самых трудных перестроений является поворот развернутого фронта батарей. Чтобы сохранить равнение при повороте, не изломать линию фронта, первое орудие двигается едва, второе немного скорей, каждое следующее все ускоряет движение и наконец последнее мчится карьером.
Все движения и перестроения удались нам неплохо, и смотровая езда сошла бы великолепно, если бы не произошел досадный случай.
А произошел он со мной. Вот что случилось. Мы шли крупной рысью мимо начальства и, не задерживаясь, переходили через окопы. При этом орудие (мортира), за которым я следовал со своим ящиком, сильно ударилось о край окопа, и кожаный футляр, покрывающий дуло орудия, упал на землю.
Начальство, в ста шагах справа, могло видеть потерю футляра.
Я молниеносно стал соображать, что мне делать: поднять футляр или сделать вид, что я не видел, и поднять после маневров? Назаров был впереди и падения футляра не видел. Поднять его мог только я, потому что был верхом. После секундного колебания я завопил ездовым: “Следовать за орудием!”, что они, конечно, сделали бы и без моей команды.
Сам же завернул коня, соскочил и поднял футляр.
Я хотел снова сесть, но мой конь, видя уходящую рысью батарею, навострил уши, заржал и стал крутиться как бес, не давая мне сесть в седло. Весь генералитет смотрел на меня. Тогда я решил блеснуть и сесть с маху. Это эффектный, но простой способ посадки, прыжком. Делается это так: левая рука держит поводья и гриву коня, становишься спиной к его голове, отталкиваешься левой ногой, закидываешь правую ногу и руку, виснешь на левой и оказываешься в седле. Это я мастерски проделывал в манеже. Но на этот раз мах мне не удался, потому что мой проклятый конь вертелся. Я очутился животом на седле, ноги с одной стороны, корпус с другой. Удерживать коня я уже не мог, и эта бестия помчалась галопом за уходящей батареей, причем лихо прыгая через окопы. А я на седле отчаянно боролся с равновесием, чувствуя с ужасом, что сейчас свалюсь. В таком непрезентабельном виде я пронесся мимо начальства, и наконец мне удалось закинуть ногу и сесть в седло как следует. Я встал на свое место фейерверкера.
После маневров я пошел опять к Жагмену.
– Господин капитан, правильно ли я сделал, что поднял футляр?
Жагмен не сразу ответил.
– Мнения по этому вопросу разделились… Но судя по тому, что стоит в уставе, вы ответственны за материальную часть, то есть должны были поднять.
Он опять замолчал.
– Конечно, было бы лучше, если бы вы корректно сели в седло… Но хорошо и то, что вы не упали… Ха-ха, – вдруг засмеялся он. – Это было смешно. Даже держали пари: упадет, не упадет? Я тоже держал и выиграл.
– Спасибо за ваше доверие, господин капитан, но вы были очень близки к проигрышу.
– Я знаю, я же видел.
В училище был один недостаток в обучении. Нас не учили практически ухаживать за лошадьми: кормить, поить, чистить, водить. Это делали солдаты. Нас учили седлать и ездить. А как ухаживать, мы знали только из книг, и это недостаточно.