Книга: Контур человека: мир под столом
Назад: Рассказ третий. Бим и судьба
Дальше: Рассказ пятый. Как у меня появились мишка и слоник

Рассказ четвертый

Как я перестала учить английский язык

– Бабушка, как по-английски будет «дерево»?

– A tree.

– А «птичка»?

– A bird.

– А «цветочек»?

– A flower.

Сандалии мои шлепают по лесной тропинке, взбивая серые облачка пыли: конец мая в этом году сухой и теплый, поэтому мы с Бабушкой гуляем в лесу уже «по-летнему». Мой фиолетовый заяц на палке, позванивая колокольчиком, колесиками уверенно чертит на плохо утоптанной дорожке две четкие параллельные борозды.

– Бабушка-а‐а, – тяну я. – А как будет «тропинка»?

– A path.

– Паф-паф-паф!!! – самозабвенно воплю я, бросаю зайца и бегу по этой самой path, раскинув руки, на поляну, врезаюсь в свежую, тугую, только что поднявшуюся ароматную траву.

Английский язык сопровождал меня везде и повсеместно. Да и как иначе? Ведь всю свою жизнь Бабушка преподавала его в институте.

– Good morning! – слышала я по утрам в те выходные дни, когда у Бабушки было особенно хорошее настроение. Это значило, что меня не просто разбудят, а еще посидят возле меня минут пять, потормошат, пощекочут, пошутят, и мы вместе от души похохочем.

– Haw are you? – хмуро приветствовала меня Бабушка, видимо, по инерции, еще не переключившись со своих лекций, торпедой врываясь на второй этаж нашей группы забирать меня из сада чуть не самой последней.

– Bye-bye! – махала она мне рукой, стремительно скатываясь с этой же лестницы по утрам.

– I’ll be back! – ведомая за руку Бабушкой вечером, стараясь придать своему лицу соответствующее «терминаторское» выражение, неизменно сообщала я воспитательницам всех детских садов, в которых мне довелось коротать мое детство. И поголовно все воспитатели всех возрастов всех этих самых детских садов мрачнели и, изо всех сил скрывая это, натянуто улыбались нам вслед:

– До завтра, Машенька!

На ее письменном столе годами рядом с заслуженным, потертым сереньким двухтомным «Бонком» и огромным, лоснящимся от частого употребления кирпичом английского словаря стояла коробка из-под «выходных» Бабушкиных туфель, битком набитая желтыми картоночками. На них крупно карандашом были нарисованы какие-то магические символы. Я, конечно, еще не умела читать, но уже представляла, как выглядят буквы. Эти знаки точно не были похожи на то, что вкривь и вкось «плясало» над входами знакомых магазинов: линии причудливо изгибались то вверх, то вниз, сопровождались черточками и точками, те немногие буквы, которые я уже узнавала (например, «с» или «е»), отчего-то кувыркались вниз головой, а то и вовсе склеивались попарно. Мне строго-настрого запрещалось подходить к этой самой таинственной «транскрипции». Но когда Бабушка была чем-нибудь долго занята на кухне, я, конечно, все равно подходила. Благоговейно вытащив одну из таких картоночек и двумя пальцами зажав Бабушкин толстый красный карандаш, торжественно чертила им в воздухе эти самые значки: мне казалось, что если моя импровизированная «волшебная палочка» подряд и правильно «продирижирует» нарисованное заклинание, то обязательно случится что-нибудь чудесное.

А еще на Бабушкином столе высились гигантские пирамиды и терриконы студенческих тетрадей, которые она, кряхтя, ворча и бормоча что-то себе под нос, неизменно и педантично вечерами проверяла. И частенько я отплывала в Страну Снов под доносящееся из ее комнаты тихое раздраженное: «evening – «и» пропущено», «often – а где же «т»?», «sometimes – сколько раз говорить, что здесь «оу», а не «ай»», «speak – не два «и» – когда же они запомнят?», «dictation, – ну написать через «кей» – безобразие!». А иной раз Бабушка (как я теперь понимаю, готовясь к утренним лекциям) сама с собой тихонько произносила целые длинные фразы, которые, видимо, от непонятности и непривычности мелодики, тоже казались мне таинственными и волшебными. И, поуютнее угнездываясь в одеяле, я потом видела целые сны-сказки, в которых моя Бабушка, совершенно как добрая фея появлялась в самый трудный момент развития событий и этими своими таинственными словами чудесным образом спасала всю ситуацию.

– Surprise! – тянула она, возникнув в какой-нибудь моей ночной «приключенческой» истории, длинно раскатываясь на «ай»! Совсем так же, как в те дни, когда на табуретке в кухне для меня лежал «Kinder Surprise» (мне почему-то в нем все время попадались одни фиолетовые вагончики, из которых, впрочем, руками русского умельца «uncle» Володи в результате получился целый поезд).

– «Boom-boom-boom», – пела Бабушка совсем как вечный проказник Boomer, выхватив меня с пляжа как раз в тот самый отчаянный момент, когда грозной тройкой истребителей с неба над морем пикировал «Wrigle’s spearmint juicy fruit». Затем она совала мне в руки поистине волшебный «Stimorol», который буквально распугивал всех страшных полицейских от моей розовой сказочной машины-дома Barbie, на которой я мчалась с бешеной скоростью в неизвестный, но такой манящий Hollywood. И за мной, вечно коротко стриженной, по ветру красиво развивались почему-то внезапно ставшие длинными, ровными, шелковистыми, блестящими мои собственные волосы с прядями всех цветов Yupi. Наверное, я все же успевала во всей этой сонной кутерьме прошептать «everytime» и макнуть Бабушкину телепрограмму в волшебный куб с прозрачной водой, как тот человек из рекламы, у которого от этого вырастала длиннющая разноцветная коса.

Когда «Wagon wheels», промчавшись по прерии, чудесным образом внезапно оказывался под палящим солнцем пустыни, я выскакивала из него, чтобы подпеть верблюдам «Cadburry». Но, видимо, от резкой перемены климата начинала отчаянно хлюпать носом и все никак не могла вспомнить, куда же надо было просто добавить воды: в «Invite» или в «Upsa»? Тут снова словно ниоткуда материализовывалась Бабушка, которая заставляла меня положить под язык эвкалиптовый «Halls», приговаривая при этом, что «Comet» убивает все микробы, и вокруг нее в воздухе, змеясь, плавала эта самая «транскрипция».

Магические слова были столь притягательны своей непривычной звучностью и так преобразовывали любую наскучившую обыденную вещь, что я стремилась ими переназвать все. Мне недостаточно было, чтобы на мой вопрос: «Бабушка, а ты меня любишь?» – она привычно ответила: «Люблю-люблю». Я «доставала» ее до тех пор, пока она не произносила это знаменитое магическое «I love you».

Что такое гастроном? Забегаловка с толкотней очередей, грязным полом и немытыми стеклами. Волшебное «Supermarket» – и… никого у касс, длинные ряды ярко раскрашенных бутылочек, пакетиков, коробочек, свертков, ослепительно сияющий пол, по которому, как по льду, можно с разгона скользить на подошвах. Поликлиника? Бесконечный темный коридор, в котором на ободранных банкетках часами судачат, обсуждая врачей, раздраженные мамы и бабушки с чахлыми, чихающими и ревущими бутузами. То ли дело «Hospital»! Именно так, с придыханием на «хо!». Вот где улыбающаяся тетя встречает вас в абсолютно пустой, сверкающей чистотой светлой комнате, усаживает в мягкое кресло, и в красивой вазочке тебя ждут малюсенькие леденцы, а над головой тихонько играет музыка. «Все хорошо» никак не успокаивало меня, но «о’kay» вселяло какую-то железобетонную уверенность в том, что все на самом деле лучше, чем кажется. А если к новогоднему столу выносили Бабушкиного изготовления коронный шоколадный торт, то я, зажмурившись, охрипшим от волнения голосом медленно и нараспев произносила: «Choco Pie». И сколько бы взрослые ни уверяли, что «Choco Pie» – это печенье, переубедить меня было невозможно.

– Именно «Choco Pie», а не какой-то там дурацкий «шоколадный торт», – шептала я, вооружаясь ложкой и следя, как Бабушкин острый нож делит ровный круг на аккуратные дольки. Ибо «Choco Pie» – сами эти слова! – таяли во рту какой-то неземной сладостью и нежностью, совсем как лежащий на моей тарелочке кусочек Бабушкиного «шедевра».

Конечно же, мне тоже хотелось овладеть этим искусством: превращать скучное в яркое путем присваивания ему певучих загадочных названий. Я было попробовала сфантазировать их сама, но Бабушка строго одернула меня:

– Хочешь учить язык – учи. Но коверкать непозволительно!

И я старательно учила. Когда к Бабушке приходили домой ученики, я, играя в своей комнате, прислушивалась к тому, о чем говорили в гостиной, и сама про себя за ними все тихонько повторяла.

– Наташенька, – с тяжелым вздохом, терпеливо в который раз твердила Бабушка нашей девочке-соседке с восьмого этажа, чья мама попросила подготовить ее дочку в непонятный для меня иняз. – Не «т» и не «в»… язычок между зубами… вот так… кусаем язычок…

Я тоже высовывала язык перед зеркалом платяного шкафа в своей комнате и старательно грызла его передними зубами до посинения.

– «Ф»… «ф»… «фе»… «фем»… «фят…», – тоскливо повторяла Наташенька, застенчиво теребя хвост своей длинной толстенной косы, время от времени засовывая его в рот и нервно покусывая. – У меня не получается…

– Да, не получается. Но это пока… пока не получается, – успокаивала Бабушка. – Потому что ты говоришь «ф», а надо что-то среднее между этими тремя буквами: «т», «в» и «ф». Не забывай язычок ставить между зубами и чуть-чуть его прикусывать. Давай послушаем еще раз, как говорят носители языка.

И Бабушка ставила на проигрыватель пластинку.

Совершенно необъяснимо, почему для меня в момент, когда во всей квартире начинали звучать какие-то ирреальные, словно неживые голоса этих таинственных «носителей», волшебство заканчивалось. Внутри у меня все холодело, и очень хотелось забиться куда-нибудь подальше, поглубже, чтобы не слышать этих чеканных менторских интонаций. Может быть, потому, что нормально, по-русски, они вообще никогда не разговаривали, а только этими самыми длинными магическими заклинаниями?

– My name’s Helen. I live in Moscow. – Куда пропадали все веселые и красочные слова в этих отдающих металлом «распевах», произносимых женским голосом?

Мужской голос был еще хуже. С какой-то автоматической непреклонностью он повторял:

– Her name’s Helen. She lives in Moscow.

И то ли оттого, что звучало сразу столько колдовских заклятий, превращавшихся в моих ушах в какую-то непривычную, холодную, стальную музыку, то ли оттого, что эта чуждая мелодика буквально буравила мне мозг даже тогда, когда я, забравшись в шкаф, старательно закрывала уши руками, мне почему-то всегда казалось, что должно произойти что-то ужасное.

Но, наверное, потому, что моя всесильная Бабушка не только понимала эти длинные «наговоры», но и могла сама сказать какие-то другие, и у нее это звучало как-то мягче, ближе, теплее, ничего ужасного не происходило. И когда пластинка заканчивалась или ее намеренно останавливали, я, с облегчением вздохнув, решала, что и в этот раз в состязании «волшебников» снова победила моя дорогая добрая фея.

Наташа приходила к нам два раза в неделю в течение двух лет. И все эти годы она казалась мне эльфом, только-только спорхнувшим с чашечки какого-нибудь экзотического цветка. Она смотрела на мир огромными, широко распахнутыми льдисто-зеленоватыми глазами, сияющими, словно два фонаря в ночи. Удивительно ладно сидящий по ее тоненькой фигурке синий форменный пиджачок очерчивал хрупкость ее узеньких плеч, а белый воротничок всегда идеально отглаженной, снежно-свежей, словно Наташа и не была на уроках, блузки оттенял какое-то трогательное, беспомощное изящество ее длинной шеи. От нее неуловимо и тонко пахло какими-то пряными сладостями, она была молчалива, тиха и спокойна, как незамутненно-безволнительное небольшое озерцо в какой-нибудь лесной заповедной глуши.

Я не смела даже приблизиться к этому неземному созданию, лишь на пороге своей комнаты, в раствор двери подглядывая, как Бабушка впускает Наташу в квартиру. Но эльф всегда снисходил до меня: идя за Бабушкой в гостиную, она тайком совала мне какую-нибудь совершенно невиданную мной доселе конфету или жвачку с восхитительными вкладышами, на которых между маленькими забавными человечками всегда витало красное сердечко с надписью «Love is…». К тому же подарок всегда сопровождался чуть лукавой, но удивительно светлой, сияющей мимолетной улыбкой, словно были мы с ней, невзирая на огромную разницу в возрасте, как два заговорщика, которые в среде чужих им людей точно знают, о чем молчат.

Как старательно, каким-то ангельским голоском, точно попадая в ноты, она повторяла за Бабушкой мелодию старинной английской песенки:

 

Littl miss Muffet

Sat on a tuffet,

Eating her curds and whey;

Along came a spider,

Who sat down beside her

And frightened miss Muffet away.

 

Стараясь точно скопировать ее манеру, напевая за ней шепотом у зеркала в своей комнате «Littl miss Muffet…», я представляла себе, что, когда вырасту, у меня будет такое же коричневое платьице с кружевами, такой же изящный фартучек и такой же чистый и приятный голосок.

…Мне казалось, что я только-только упала в весеннюю траву, только-только закусила первый сладкий стебелек, глядя сквозь покрывшиеся зеленым пушком высоченные березы в безмятежное голубое небо, а Бабушка уже настойчиво звала меня:

– Маша! Ты где там затерялась? Пойдем! Нам обедать пора!

И еще не поднимаясь, не выныривая из своего зеленого сочного моря, я изо всех сил кричала:

– Бабушка! По-английски! Ну, пожалуйста!

– Маша! Let’s go home!

Мы только что повернули за угол нашего дома, когда, терпеливо и аккуратно пробираясь между идущими людьми, в наш двор свернула большая, блестящая всеми никелированными частями, словно только что отмытая, Белая машина. Особенно меня поразило то, что над задним номером, обведенный кружочком, ярко отсвечивал в солнечных лучах маленький трехлопастный пропеллер, совсем как на моем самолетике из «Kinder Surprise».

Пока мы с Бабушкой шли по двору, Машина остановилась возле нашего подъезда, и из нее вышел…

Нет, я не могу сразу описать вам моего изумления. Ибо из нее вышел ослепительно-белый мужской костюм какого-то исполинского размера: мне даже пришлось задрать голову, чтобы рассмотреть его целиком. Но самое удивительное, что над воротничком рубашки высилась голова… цвета Бабушкиного полированного журнального столика. Того самого, чью идеально гладкую, маслянистую, словно жареные кофейные зерна, поверхность раз в неделю Бабушка «для наведения блеска» любовно протирала специальной жидкостью. Не знаю уж, подвергался ли Белый костюм подобной процедуре, однако и из его рукавов торчали такие же паюсно-лоснящиеся громадные, словно отдельно от всего тела живущие, гибкие кисти рук, одна из которых элегантно захлопнула дверку Машины, в то время как другая привычным взмахом провела по тугому каракулю волос, из-за полного слияния со смоляным отливом лица непонятно где на голове начинавшихся и заканчивавшихся, а затем обе точно скоординированным, отработанным движением потуже затянули у аспидной шеи розовый галстук. Одновременно огромные жемчужно-светящиеся, нереально крупные и образцово‐круглые белки глаз планомерно «сканировали» двор и детскую площадку, а широкая оливковая нижняя губа чуть отвисла, демонстрируя мимолетную самоуглубленность.

Надо сказать, что вся эта, словно развинченная на отдельно друг от друга живущие части, махина двигалась довольно слаженно и грациозно. Буквально в три гигантских шага изящно обогнув Белую машину, Белый костюм огромной черной пятерней, словно кляксой, оперся на ее капот и галантно распахнул переднюю дверцу. Сперва мы увидели протянутую обнаженную белоснежную женскую хрупкую кисть, окольцованную толстым розовым браслетом, затем на асфальт была выставлена маленькая ножка в грубоватых, на толстенной платформе розовых босоножках, а затем… опираясь на черную руку Белого костюма, из машины выпорхнула Наташа.

Четыре соседки, сидевшие на лавочке и доселе словоохотливо трещавшие между собой, мгновенно замолчали. Мне даже показалось, что весь двор замолчал, такая в моих ушах застыла напряженная тишина.

Наташа же, ни на кого не глядя, одной рукой придерживая розовую лакированную сумочку, легко вспорхнула на три ступеньки, отделявшие вход в подъезд от асфальта, и взялась было за ручку двери, но поскольку Белый костюм, видимо, входить не собирался, задержалась и обернулась с ним попрощаться. На секунду поэтому они оказались перед нами всеми, словно на сцене, и этот мимолетный стоп-кадр я и сегодня помню так отчетливо, словно и не прошло каких-нибудь двадцати пяти – тридцати лет.

Хрупкая, как Дюймовочка, в ловко обтягивающих ее идеально сложенную фигурку джинсах, в коротенькой светлой маечке, Наташа смотрелась так, словно была фарфоровой куколкой с комода Нины Ивановны с первого этажа. Миниатюрная, она даже на возвышении подъезда не дотягивала до плеча Белого костюма. Ее голова была приподнята, в маленьком ушке качалось огромное розовое пластмассовое сердечко, роскошная коса превратилась в высоко-высоко и набок зачесанный «конский хвост», свободно развевавшийся под весенним ветерком, а льдисто-зеленоватые глаза смотрели в мощно ворочающиеся белки так преданно, лучезарно и счастливо, что казалось, вокруг этой пары образовалось яркое сияние.

Белый костюм, так же самозабвенно улыбаясь рядом крупных, ровных, немыслимо белых зубов, что-то говорил ей, удерживая в своих лапищах крохотную ладошку. И она, выслушав его, вспыхнула, опуская глаза, как-то особенно плавно взмахнула ресницами, и мы услышали только одно отчетливо произнесенное слово:

– Yes…

Хлопнула подъездная дверь, Наташа исчезла, Белый костюм развернулся к нам фасадом и теперь уже всему двору подарил свою широченную ослепительную улыбку, на которую, однако, никто не ответил, ибо все наблюдавшие эту короткую сцену находились в полном ступоре.

Пританцовывая, Белый костюм снова обогнул Белую машину, гибко, артистично, словно сломавшись пополам, сложился на сиденье, завел мотор и так же бережно, не набирая скорости, двинулся по двору, хотя теперь уже никто не шел ни перед, ни рядом с машиной, ни даже за ней.

Помигивая красными габаритами, она уже давно исчезла за углом дома, а двор все еще ошарашенно молчал. На фоне выбитого надподъездного стекла, ободранной, перекошенной, вкривь и вкось в пятнадцать слоев крашеной-перекрашеной деревянной двери, выкрошившихся цементных серых ступеней, треснувшего и местами вздыбившегося асфальта, пыльного палисадника с уже в мае чахлой, словно пожеванной, травкой все увиденное казалось нереальным, нездешним, невозможным. Люди медленно, заторможенно, будто не очнувшись от сна, понуро, друг от друга пряча глаза, задвигались: весь двор, словно в сером сомнамбулическом мороке, стал расползаться по своим делам.

– Пойду я, что ли, – вздохнула одна из соседок, тяжело поднявшись с хромоногой лавочки, на которой тремя бесформенными кучками, поджав губы, в скорбном безмолвии съежились оставшиеся женщины. – Белье уже, наверное, перекипело.

– Иди, – монотонно пробубнила другая, нервным движением отирая лицо и поправляя сползшую с головы косынку.

Крепко держа за руку, Бабушка потащила меня в подъезд. Монолитной группой мы вошли в полутемную прохладу, поднялись к лифту и как-то одновременно уперлись взглядом в оплавленную кнопку вызова. Кислый кошачий запах вперемешку с вонью чьей-то застояло-вареной капусты безжалостно уничтожал остатки какого-то тончайшего незнакомого аромата.

– Девятый, – сухо сказала Бабушка в лифте.

– Знаю, – вяло отозвалась втиснувшаяся в тесную коробочку корпусная соседка, толстым сработанным пальцем с трудом нажимая еще одну раскуроченную кнопку.

– Бабушка, – отважилась наконец спросить я, а почему дядя…

Я не успела договорить, как вдруг Бабушка ни с того ни с сего начала на меня кричать:

– Сколько раз я тебя просила не ставить своего зайца на пол в подъезде и лифте?

Я машинально глянула себе под ноги и, увидев заплеванный пол, вздернула зайца вверх, отчаянно загремев колокольчиком и задев соседку.

– Тихо, тихо, размахалась, – раздраженно огрызнулась та, но тут двери раскрылись на ее четвертом, и она, с трудом протискиваясь боками, вывалилась из лифта.

– Когда ты запомнишь, что надо считаться с окружающими? Ты не одна в лифте! – с удвоенной силой напустилась на меня Бабушка, и мой вопрос так и остался неотвеченным.

Но мне ответ уже и не требовался. Я вдруг сама догадалась, что Наташа все же научилась у Бабушки тем самым волшебным словам и магическим заклинаниям и смогла наколдовать себе теперь настоящую сказку.

И тому подтверждением было то, что Белая машина буквально прописалась у нас во дворе! Вечно восседающие на лавочке кумушки неодобрительно косились на нее, мальчишки часами, словно воробьи, рассевшись на ограждении газона, обсуждали ее технические достоинства и недостатки, а проходившие к своим подъездам соседи огибали ее на почтительном расстоянии, словно боялись задеть сумками или краем одежды. В любое время суток, в любую погоду неизменно чистенькая и отполированно-блестящая, словно только что с выставки, она стояла у подъезда в ожидании, когда нарядная, неземно-отрешенная от всех забот, волшебно преображенная Наташа соизволит выйти (одна или в сопровождении своего загадочного «пажа»), царственно сесть на переднее сиденье и отбыть в этой своей «новоявленной» карете куда-то туда, в какую-то совершенно другую жизнь, чем та, что текла в нашем немудрящем дворе одной из московских многоэтажек. В ту самую загадочную жизнь, где все происходит как бы само собой. Там не бывает изнуряющего ожидания в очередях, тяжелых сумок, которые мы с Бабушкой приносили из магазина, подъемов ни свет ни заря в ненавистный детский сад с его манной кашей и запеканкой. В ту жизнь, в которой сама собой накрывается скатерть-самобранка, сами по себе моются посуда, пол и никогда ни на одну поверхность не садится ни одна пылинка; где, как по заклинанию Золушкиной феи, затрапезная повседневная одежда в шкафу превращается в ослепительные «фирменные» наряды, стоптанные туфли – в изящную дорогую модельную обувь, а истрепанные авоськи – в сумочки и портмоне, которые Наташа меняла чуть не каждый божий день! В ту жизнь, где, наверное, всегда хорошая погода, и потому можно ежедневно ходить в белом и ни обо что не запачкаться.

Как же мне хотелось хоть на минутку пожить этой жизнью! Ну хотя бы заглянуть в нее краешком глаза теперь, когда я точно знала, что она существует! Ведь если в нее при помощи волшебства попала Наташа, значит, смогу и я? Именно тогда сама для себя я твердо решила, что когда вырасту, то непременно выучу все эти волшебные заклинания, и тогда у меня тоже будет такой же «паж», такая же Белая машина, такие же светлые и нарядные платья и такие же праздничные, радостные дни. Часами я простаивала у зеркала, добросовестно кусая кончик языка и твердя «ве… ве… ве…», поднимаясь на цыпочки и выгибая спину прямо-прямо, словно иду на высоченных каблуках, зачесывая, как и Наташа, хвост высоко-высоко и набок и очень расстраиваясь, оттого что он у меня получался маленьким и куцым.

А еще мне очень хотелось, чтобы она сейчас, пока я еще маленькая, как раньше, как в те дни, когда она приходила на занятия к Бабушке, тайком, заговорщически мне улыбнулась. Чтобы мы с ней снова вместе могли молчать об одном и том же секрете, который известен нам обеим: произнеси волшебные слова – и… чудеса развернут перед тобой все свои фантастические возможности!

Но сколько раз, возвращаясь из детского сада или из магазина, мы ни встречали бы Наташу, она никогда нас не замечала. Она всегда смотрела только на своего спутника, а он – на нее. Окружающий мир словно не существовал для них: он, огромный, элегантный, с какими-то отточенными, четкими, артистичными движениями, водил ее за собой за ручку, как маленькую девочку, стараясь примерить свои широченные шаги к ее женственной неспешной походке, и все время блаженно улыбался. А она, крохотная, изящная и радостно-послушная, словно сомнамбула, топала за ним своими высоченными каблучками, на короткое и почему-то неожиданно неласковое Бабушкино «здравствуйте» всегда отвечала так, как будто ее только что внезапно разбудили. Вздрогнув и всего на секунду вынырнув из своего блаженного сна, кивнув в ответ – совсем не видя и не понимая кому, – она снова поднимала голову туда, где чуть ниже неба в ответ на взгляд ее лихорадочно сияющих глаз неизменно расплывалась на бархатно-ночном фоне лица белоснежная улыбка.

Однажды, уже перед самым отъездом на дачу, мы возвращались домой из булочной. Наверное, у Бабушки было очень хорошее настроение, потому что от свежеиспеченного ароматного хлеба мне, после всех долгих просьб и уговоров, возражений, вроде того, что «есть на улице неприлично!» и «у тебя грязные руки!», все же была пожертвована хрусткая горбушка, которую я с огромным аппетитом жевала.

Мы уже поднялись было на ступеньки подъезда, когда дверь сама собой распахнулась и прямо на нас шагнула Наташа. За спиной, придерживая створку ровно над ее головой, высился Белый костюм. Бабушка невольно отступила, чтобы дать им дорогу, а я совсем растерялась: на Наташе было необыкновенно красивое платье желтого шелка, такие же желтые лакированные туфельки, а длинные роскошные волосы уложены были в высокую замысловатую прическу, подколотую белой лилией. И вся она была окутана тончайшим ароматом, который вышел из подъезда вместе с ней, мгновенно обнял и совершенно вскружил мою маленькую голову.

И тогда я вырвала свою руку из Бабушкиной и, неожиданно для самой себя, вздернув вверх своего фиолетового зайца, выпалила:

– Hare!

И совсем не зная, чем бы еще порадовать неземную Желтую Принцессу, в благодарность за все конфеты и жвачки, подаренные ею мне когда-то, я протянула ей самое дорогое и вкусное, что у меня в этот момент было, – мою горбушку.

Произошло секундное замешательство: Наташа замерла, Белый костюм захохотал каким-то низким, грудным, клокочущим смехом, а Бабушка, густо покраснев, снова схватила меня за руку и буквально зашипела:

– Маша!

Наташа, не глядя, скользнув по мне тонким развевающимся шелком подола, прошла к Машине, а Белый костюм, замысловато изогнувшись, все так же галантно удерживая дверь над нашими головами и смеясь, пропустил нас в подъезд.

Словно нахохлившийся сыч, Бабушка молча давила кнопку лифта, не замечая, что уже его вызвала. При этом она довольно сильно сжимала мою кисть, как будто боялась, что я вырвусь и убегу, но вряд ли это понимала. В полном молчании мы поднялись до половины этажей, когда, не выдержав боли и выдернув руку, я обиженно спросила:

– Я что, неправильно произнесла волшебное слово? Но ведь мой заяц и называется hare!

– Что? – рассеянно откликнулась Бабушка.

– Заяц же – это hare! – Я уже была готова плакать.

– Hare-hare! – Бабушка продолжала думать о чем-то своем.

И вдруг я почувствовала себя такой маленькой, ничтожной и никому не нужной, нелепой, неумелой, смешной, что с досады кинула недоеденную горбушку на пол лифта и в голос заревела.

– Это еще что за новости! – вдруг рассвирепела Бабушка. – Ты что это хлебом кидаешься? А ну немедленно подними!

– Не подниму! – кричала я, размазывая по щекам слезы вперемешку с соплями, которые совершенно неожиданно для меня хлынули из носа потоком. – Ни за что не подниму!

И для верности своих слов я швырнула еще и зайца.

Двери раскрылись – мы приехали на свой этаж. Побледневшая от гнева Бабушка шагнула из лифта, круто развернулась и вдруг неожиданно страшно, тихо, раздельно и четко произнесла:

– Если ты сейчас же не поднимешь хлеб, я оставлю тебя в лифте и пойду домой.

До закрытия дверей оставались считаные секунды. Но для меня они растянулись в долгое и мучительное время невозможности принять какое-то решение: остаться одной в лифте было страшно, но и поднимать горбушку я тоже не хотела. Странный дух противоречия взыграл во мне и все никак не мог уняться: обида на Бабушку за то, что она не позволила мне отдать прекрасной Наташе мою горбушку, мешалась с недоумением по поводу того, что Наташа словно бы и не заметила меня! Все это было густо «поперчено» раскатистым смехом Белого костюма, тем более странным, что лично я в этой ситуации не находила ничего смешного. Добавим сюда отчетливую боль в моей, машинально сжатой Бабушкой кисти руки – все это причудливо перемешалось в моей голове в какой-то густой ком, который я никак не могла распутать.

– Двери сейчас закроются, – грозно предупредила Бабушка. – Подними хлеб и никогда – слышишь? – никогда, – она прямо чеканила каждое слово, – не смей бросать его на пол! Ни-ког-да!

И так как-то она это сказала, что я, подхватив зайца и горбушку, пулей вылетела в уже закрывающиеся створки.

В звенящей тишине лестничной площадки было слышно лишь скрежет ключа в замке.

– Бабушка-а, – заканючила было я, утирая нос рукавом. – А если хлеб нельзя бросать, куда мне теперь его деть? Он же грязный… я же не могу его съесть.

– Хлеб грязным быть не может! – отрезала Бабушка и толкнула дверь в квартиру.

На нас мгновенно налетел Бим. Прыгая и заходясь от радостного лая, одним широким движением горячего языка он слизнул мои слезы и, тут же унюхав горбушку, выхватив ее из моей ладошки, проглотил. Благодарно виляя своим рыже-пепельным фонтаном, он крутился под ногами, заглядывая в глаза то мне, то Бабушке в ожидании добавки.

– Вот видишь, для голодного любой хлеб – радость, грязный он или не грязный, – пробурчала Бабушка и пошла на кухню ставить сумку с покупками. – Сейчас, Бимушка, сейчас… Целый день меня ждал… сейчас я тебя покормлю, не клянчи! Уйди, дай шагнуть, не то я тебе на лапу наступлю!

А я побрела в свою комнату, засунула опротивевшего мне фиолетового зайца подальше в угол, села на свою кровать и проплакала до самого ужина.

Впрочем, сама не зная отчего, плакала я и после, когда, посмотрев какой-то невзрачный мультик в «Спокойной ночи, малыши», забралась под одеяло в свою уютную кроватку и по комнате поплыли отсветы от виляющих хвостов рыбок в моем зеленом ночничке. Мне отчего-то было очень тоскливо, да так, что, даже услышав, как после программы «Время» Бабушка смотрит какой-то фильм, я не пошла подсматривать, что делала регулярно, прокрадываясь к полуприкрытой двери гостиной и беззвучно корчась от вечернего озноба после теплой постели.

– Son of a bitch! Poop! Hooker! – отчаянно вопил в Бабушкиной комнате какой-то герой, паля из пистолета. Поверх его голоса гнусаво‐картаво звучало: «Ты дурак!»

– Get lost! – не менее темпераментно орал другой. – Shut the fuck up!

– Не смей со мной так разговаривать, – все так же скучно бубнил переводчик. Под это монотонное однообразное лопотание, вся в слезах, я и отплыла в Страну Снов, где на этот раз, чуть не впервые, меня почему-то не ждала сказка.

Через несколько дней мы уехали на дачу и вернулись только в конце августа, поскольку Бабушке надо было выходить на работу перед новым учебным годом. Первым же человеком, которого мы встретили в пыльном, жарком, пустынном еще дворе, была Наташина мама. Распластавшись по капоту Белой машины всем своим невиданно-роскошным розово‐алым с крупными цветами шелковым халатом, она яростно оттирала тряпкой от лобового стекла чем-то черным намалеванные три какие-то буквы.

– Не, ну вы представляете? – завопила она, едва увидев нас, и туго завитые на ее голове стоймя стоящие модные кудряшки мелко затряслись. – А? Во народец! Во культура! Машину под окнами не оставишь!

– Не говорите, – вместо «здравствуйте» как-то отстраненно отозвалась Бабушка.

– Машу-уня, – вдруг запела Наташина мама приторно-ласковым голосом, кидая тряпку в ведро, стряхивая с рук мыльную пену и отирая от потного лба прилипающие и оттого теряющие завивку локоны. Полная рука ее сверкнула в солнечном луче перламутровым маникюром и тонким золотым колечком с белым камушком. – Как загорела, вытянулась, поздоровела. Вы с дачи?

– Да вот… – Бабушка замялась, явно не зная, о чем говорить и ища какой-нибудь приличный повод пройти мимо. К тому же нещадно пекло солнце и нам всем, включая еле держащегося на лапах Бима, после долгой дороги хотелось пить.

– Мы грибов везем! – Я протянула ей показать свою маленькую корзиночку, где на кусочке мха одиноко покоился слегка подвялившийся от жары белый боровик.

– Такая она у вас девочка хорошая! Такая хорошая! Не то что у некоторых!

Кудряшки стремительно взметнулись, едва успев за гневно развернувшейся к окнам нашего дома головой своей хозяйки.

– Я ж знаю, чей гаденыш это сделал! – закричала она, грозя полным изнеженным кулаком куда-то в верхние этажи, и широкие рукава халата метались за ее локтем алыми сполохами. – Поймаю – всю задницу лозой излупцую! Неделю сидеть не сможет! Понарожают голытьбу абы от кого! Лимита чертова!

Ей было явно очень жарко: она все время лезла рукой под халат, то отклеивая от тела прилипающую тонкую ткань и помахивая ею, словно вдувая воздух в свою немаленькую грудь, то подбирая падающую бретельку от бюстгальтера.

– Это ж небось Галькин с того подъезда самовыразился. – Она ткнула пальцем в соседний с нами подъезд, и снова в солнечном лучике ярким всполохом сверкнул белый камушек. – Мать целыми днями на стройке кирпичи ворочает, а он по дворам с ключом на шее шастает… Заняться ему, вишь, нечем… Тюрьма по нему плачет!

Бабушка снова не нашлась что сказать, а Наташина мама, стремительно распаляясь и набирая обороты, уже снова грозила кому-то невидимому, кто скрывался за окнами нашего дома. Совсем затосковавший от жары Бим, видимо поняв, что с солнца мы сдвинемся не скоро, до предела натянул поводок и заполз в единственный тенек – под лавку.

– Пороть их некому! Прибью гадину! Бошку сверну, как курчонку! Чтоб знал, как цивилизованным людям хорошие машины пакостить!

Тут уж Бабушка совсем заторопилась:

– Пойдем, Машуня! Биму жарко, ему водички нужно холодной. Да и тебе спать днем пора…

– Идите, идите, – опять вполне миролюбиво пропела Наташина мама, отжимая тряпку в ведре. – Идите… А я уж тут… А то Боб расстроился… Ему-то этого совсем не понять… Как мы здесь… живем-мучаемся…

И тут внезапно из подъезда вылетел сам Боб.

Он, как всегда, был в ослепительно-белом, только на коротких рукавах и кармашке рубашки четко прорисовывались косые красные полоски. На этот раз он почему-то не пританцовывал и – что непривычно! – совсем не улыбался. В два колоссальных шага он целеустремленно покрыл расстояние от подъезда до машины и буквально навис над расплывшейся в жалобной улыбке Наташиной мамой.

– Бобочка, все в порядке, – залопотала та. – Я уже все оттерла, немножко совсем осталось.

Собираясь, видимо, что-то сказать, Белый костюм уже было в свои необъятные легкие набрал воздуху – и тут у меня почему-то похолодело под ложечкой. Неожиданно для самой себя я сделала шаг вперед, вежливо улыбнулась и выпалила первое, что пришло в голову:

– My name’s Helen… – И, чуть подумав, продолжила: – She live in Moscow!

– What? – Огромные белки глаз провернулись в глазницах и недоуменно уставились на меня: Белый костюм явно никак не мог сообразить, кто я и чего от него хочу.

А я и сама не знала и совсем растерялась. Пальцы мои автоматически мяли ручку корзинки с грибом, которую я держала перед собой; от жары и напряжения я взмокла, из головы разом улетучились все волшебные слова, которые я знала, а минута была такая, что прямо чувствовалось: надо что-то сказать. Но что?

И тут махина Белого костюма вдруг резко сломалась пополам, и моя маленькая корзинка буквально взмыла в воздух, зажатая в огромной, неожиданно-розовой ладони:

– That’s for me? Thanks!

Стремительно распрямившись, он снова повернулся к Наташиной маме и, дирижируя моей корзинкой, бурно заговорил. Наташина мама, беспомощно прижав свои пухлые ручки к подушкообразной груди, явно не понимая ни слова, втянула голову в плечи и, как заведенная, повторяла только одно:

– Бобочка, но я же… я же сейчас отмою… Бобочка… я сейчас за ацетоном сбегаю… ацетон все отмоет…

Но Белый костюм, свирепо вращая белыми шарами глаз и размахивая корзинкой, продолжал говорить не останавливаясь, так неприятно-знакомо выводя фразы, что мне в какой-то момент стало казаться, что Бабушка поставила на свой проигрыватель ту самую пластинку с «носителями». Я по привычке зажала уши руками, попятилась было спрятаться за Бабушку, и в этот момент из моей корзинки, которой так бурно жестикулировала антрацитовая рука Белого костюма, сперва вылетел гриб, а затем за ним на асфальт спланировал кусочек мха. Каким-то странным образом в моей голове сам собой промелькнул кадр из фильма, где ковбой, удивившийся тому, что его спутник выхватил из его рук бутылку с виски, подправляя кончиком кольта свою шляпу, произносил:

– O, shit!

И я, уже прячась за Бабушку, не тормозя, громко выпалила это самое слово.

Белый костюм мгновенно замолчал. Перепуганная Наташина мама, как кролик перед удавом, ошеломленно не сводила с него округлившихся глаз, а Бабушка совершенно неожиданно отвесила мне изрядный подзатыльник.

Секунду вороные ноздри Белого костюма раздувались и вздрагивали, затем он круто развернулся, цапнул было рукой ручку дверцы Белой машины, но ему помешала все еще сжимаемая им в ладони моя корзинка. С досадой отшвырнув ее, он рванул дверцу, плюхнулся на сиденье, завел мотор, и Белая машина не тронулась, а буквально рванула с места и в секунду скрылась за углом нашего дома, едва не задавив стайку воробьев, мирно клевавших что-то на асфальте и буквально брызнувших из-под колес ревущего автомобиля.

Изумленная Наташина мама попыталась улыбнуться. Сглаживая нараставшую неловкость, нервно подхватывая бретельки бюстгальтера и судорожно оправляя на себе халат, она, словно извиняясь, залопотала:

– Вот он всегда такой! Как что не по его – кипит… Но я же все равно бы отмыла… Ацетон-то – он же все берет…

Она на секунду тревожно задумалась, словно прокрутив про себя произошедшее, и неожиданно спросила:

– Чего это он такое говорил-то так долго? Вы ж английский знаете… Я ни черта не поняла.

Тут почему-то неожиданно смутилась Бабушка:

– Я тоже… не совсем поняла… Он очень быстро говорил. – Бабушка словно оправдывалась и почему-то густо покраснела. – Вы… вы знаете, – казалось, что она очень осторожно подбирает слова, – вы… вы спросите Наташу… думаю, ей он сказал то же самое, что и вам…

И, подхватив меня чуть не за шиворот, она буквально поволокла нас с успевшим уснуть под лавочкой разморенным Бимом по ступенькам подъезда.

Стоя с Бабушкой в лифте, я сжалась в комочек, предвкушая изрядную взбучку: как всегда, я не поняла, что же такого натворила, интуитивно понимая, что случилось что-то непоправимое. Но Бабушка молчала, твердо глядя перед собой.

Так же в молчании мы вошли в прохладную квартиру, все вместе дошли до кухни, Бабушка налила воды себе, мне и поставила миску Биму. Взгляд ее все так же был направлен прямо перед собой в пустоту, отчего мне стало совсем страшно. Долгое время в кухне стояло молчание, только Бим шумно лакал, разбрызгивая воду на пол.

– Маша! – наконец отчетливо, с нажимом выговаривая каждое слово, произнесла Бабушка. – Никогда в жизни не произноси это поганое слово!

«Точно! – пронеслось в моей голове. – Я же чувствовала, что это какое-то страшное проклятие! Ведь тот ковбой, что вырвал бутылку с виски в том фильме, упал с лошади и убился…»

Но додумать эту мысль я не успела, ибо Бабушка решительно скомандовала:

– Все вещи с себя – в ванную, в стирку. Хорошо помыть руки! А я пока сделаю нам поесть.

Бабушка еще минуту подумала, все так же невидящим взглядом глядя строго перед собой, и, допивая остатки воды из стакана, авторитетно изрекла:

– Хотя в данном случае ты – на удивление! – была абсолютно права. Как говорится, устами младенца…

А потом как-то сразу зарядили холодные унылые дожди. По утрам в квартире было зябко и муторно, как всегда бывает осенью, когда ночь становится все длиннее и длиннее, неумолимо, словно кусок сыра, отъедая день с двух сторон. В темноте с трудом просыпаясь, какая-то безмерно уставшая и вялая плетясь за Бабушкой то в детский сад, то из него, я как-то не сразу заметила, что Белой машины на привычном месте во дворе больше нет. Соседи, такие же хмурые и вялые, отчего-то все более мрачные и озабоченные, вечно груженные какими-то котомками, укладками, сумками, пакетами и авоськами, какое-то время по инерции еще почтительно огибали то место, на котором она долгое время стояла. Но потом присыпал первый снежок, стало скользко, и уже никто не выбирал дороги, а просто волок до подъезда свою тяжелую ношу самым коротким путем.

В тот субботний день, пройдя по чавкающей под ногами снежной каше множество пустых магазинов и ужасно устав, отстояв какую-то безумную очередь за перловой крупой, мы с Бабушкой уже по темноте возвращались домой.

Двор был пустынен и стыл. Словно длинные нефтяные реки, масляно-зеркально отблескивал асфальт, ибо сыпавшаяся с неба дождливо‐снежная взвесь немедленно застывала на нем тончайшим крепким ледком, и в его глади тусклым отсветом отражался неверный, колеблющийся, не имеющий сил пробить плотную морось фонарный свет. Скользко было так, что мы держались друг за друга. Вернее, Бабушка держалась за тяжелые сумки, которые, как она говорила, «прочно притягивают ее к земле», а я… я за карман Бабушкиного пальто, поскольку ее руки были заняты, а цепляться за сумки мне было нельзя, потому что я «добавляла лишнего весу».

До подъезда оставалось совсем чуть-чуть, когда Бабушка, уже не заботясь о том, что в ней что-то может промокнуть, буквально уронила свою ношу на асфальт и сказала:

– Все. Не могу. Стоим!

У меня не было даже сил отцепить от Бабушкиного кармана руку в отсыревшей варежке. Так и застыли обе, как шли.

Внезапно раздался нехарактерный для такого времени года стук балконной двери, и вслед за ним тишину двора разрезал женский взвизг:

– Да кому он будет нужен, кроме тебя!

Вслед за этим откуда-то с верхних этажей полетело, с сухим треском обламывая зимние спящие ветви деревьев, что-то черное и тяжелое. По мере приближения к земле в скудном свете желтых фонарей стало понятно, что это огромная спортивная сумка. Ее, видимо, забыли, а может быть, и не успели застегнуть, и, в процессе полета выплевывая из себя какие-то тряпки, она с глухим шлепком шмякнулась в газонную снежную жижу, подняв тучу мерзких липких брызг, окативших нас с Бабушкой ледяным душем.

– Совсем с ума посходили, – заворчала Бабушка, утирая лицо и нагибаясь за своей ношей. – Маша! На ступеньках будет особенно скользко, держись, пожалуйста, за меня крепче и смотри под ноги!

Но только мы, словно рисковые альпинисты, цепляясь за что-нибудь, совершили небезопасное восхождение на цементный подиум подъезда, дверь резко распахнулась и какая-то невысокая женщина в незастегнутой куртке, без шапки, волоча что-то тяжелое, решительно ступила на тщательно отполированную снегодождем поверхность. И тут же ей пришлось сбавить скорость: немедленно поскользнувшись, выпустив свой нелегкий груз, она, взмахнув руками, стала догонять свои уехавшие вперед ноги. И если бы вовремя не подхватившая ее Бабушка, наверное, разбила бы себе голову.

– Здравствуйте! Спасибо! – тихо и сухо, не поднимая глаз, буркнула женщина и с досадой ногой толкнула свою огромную тяжелую поклажу прямо со ступенек. Та по гладкой поверхности, набирая скорость, уехала почти до проезжей части, а женщина между тем, спрыгнув со ступенек подъезда прямо на газон и тут же увязнув в мокром снегу по колено, стала собирать разлетевшиеся из упавшей с неба первой сумки вещи. Нашаривая их вокруг себя чуть не вслепую, сдирая с веток там, где их было видно в мерклом свете фонарей и где до них можно было дотянуться, вытаскивая их из снегожижи, она вместе со стекающей с них капелью запихивала все в черный баул. Затем, с трудом передвигая ноги, с диким усилием перевалила его через газонное ограждение, выбралась сама и, опять чуть не упав, с трудом найдя прочное положение ног, встала, нашаривая что-то в карманах своего спортивного костюма. Щелкнула зажигалка, в мокрой взвеси нарисовался крохотный красный огонек. Женщина застыла неподвижно, только время от времени поднося к губам сигарету и выдувая дым. Бабушка же, которая хотела было вволочь свои сумки в подъезд, вдруг совершенно неожиданно для меня обернулась:

– Наташа! Может, помочь?

– Спасибо, Людмила Борисовна, – негромко отозвалась женщина. – Сейчас Галя выйдет, вместе и донесем.

– Ну, смотрите, – пожала плечами Бабушка, и мы вошли в подъезд.

Наташа? Это Наташа? Эта маленькая, серенькая, невзрачная, полноватая женщина с тяжелыми сумками – Наташа? В моей голове был полный сумбур, мне хотелось спросить об этом Бабушку, но почему-то было так страшно, как становилось тогда, когда с пластинки начинали «вещать» голоса «носителей». Так страшно, словно я знала откуда-то, что за вопросы «огребу по полной». Знала и все же не удержалась:

– Бабушка… а Наташа уезжает?

– Уезжает, уезжает. Не тяни меня за карман, пожалуйста. – Казалось, Бабушка полностью была озабочена только тем, как доволочь полные перловки сумки до квартиры, и уже в лифте готовилась к последнему, решающему рывку: стоя не разгибаясь, не выпуская ручек сумок из рук, словно примериваясь, как она их поднимет, когда откроется дверь.

– Бабушка, а куда?

– Ну откуда же я знаю?

Повисла пауза – мне хотелось спросить о самом главном: приедет ли сейчас Белая машина и почему Наташа тащит тяжелейшую сумку одна? Почему первая ее сумка прилетела с неба и зачем Наташа ползает в мокром снегу в темноте? Мне хотелось, хотелось, хотелось, хотелось, и… двери лифта раскрылись, а я так и не спросила.

Забравшись после ужина к себе в постельку, я долго не могла уснуть. Крутилась, вертелась, пыталась сочинить сказку или, на худой конец, как советовала Бабушка, представить себе много-много слонов и их сосчитать.





Но сон не шел, и слоны никак не хотели представляться. Отчаявшись, я потихоньку выскользнула из кровати и, как всегда, когда мне не спалось, забралась на широкий подоконник, спряталась за шторой и, поплотнее укутавшись в одеяло, стала смотреть в небо.

Но в небе в этот раз не было ничего интересного: засаленные, растрепанные, грязные подушки туч, завалившие крыши домов, монотонно продолжали засевать землю мокрым и оттого сбившимся в вязкие комочки пухом. От него обледеневал не только асфальт: ветки деревьев постепенно стекленели, начинали отблескивать, отражать желтый свет и чуть-чуть позванивать под качающим их несильным ветром. Наверное, и моя любимая береза тоже обледенела? Я встала на коленки, прижалась лбом к холодному стеклу и глянула вниз.

О! В своем хрустальном мертвящем великолепии моя береза, росшая почти под моим окном, была прекрасна. Поскольку она недотягивала до моего девятого этажа, то видна была с той самой макушки, из которой фонтаном разбегались в разные стороны веточки-струи. Она сверкала в переменчивом, мутном, неверном свете фонарей каждым изгибом ледяного хрусталя, за один из которых зацепился и трепался по ветру какой-то белый флажок. Я пригляделась: крохотная детская кофточка – рукавчик случайно проделся сквозь бог знает каким образом задержавшуюся высохшую, оледенелую березовую сережку, хрустальная капелька которой слабо отблескивала аккурат посреди одного из розовых сердечек, коими в изобилии была усыпана распашонка.

«Наверное, у кого-то с балкона с веревки слетела, – подумала я. – Правильно Бабушка ругает меня за то, что таскаю прищепки – из них так забавно вынимать пружинки! Однако у кого-то, наверное, тоже есть такая Маша, поэтому не хватило прищепки – вот ветер и унес ребеночью одежонку…»

Мне стало стыдно и одновременно очень жалко того малыша, чья мама завтра недосчитается этой кофточки. А как расстроятся парные к ней ползунки, что они теперь остались совсем одни?! Я представила себе розовощекого бутуза в такой кофточке и ползунках с сердечками, и мне так понравилось мое виде́ние, что ужасно захотелось восстановить гармонию этого «костюма». Тогда я приподнялась на коленки, чтобы получше рассмотреть березу и прикинуть, а можно ли на нее забраться? Или хотя бы сдернуть распашонку с веточки палкой? А может быть, можно было бы дотянуться от соседей, живущих ниже нас?

Наверное, такая мысль пришла в голову не одной мне, потому что на балконе ниже и влево от моих окон, совсем близко к верхушке березы, стояла женщина. Только она почему-то не старалась достать эту кофточку: просто стояла, упираясь одной рукой в поясницу и от этого странным образом как-то чересчур выкатив вперед портящий всю картинку довольно большой живот. Во второй руке оплывала пеплом сигарета, но женщина этого не замечала, глядя куда-то поверх и березы, и распашонки, и крыш домов, куда-то совсем в ей одной видную мутную даль. Окна за ее спиной были темными, видимо, в квартире никого не было, а может быть, все уже спали. Ее спортивный костюм был довольно теплым, ибо явно, что так она стояла давно, но хо́лода совсем не замечала: не ежилась, не запахивала у горла ворот куртки, не прятала рук в рукава. Просто стояла и смотрела, как узорчатый тюль мокрого снега, завешивающий даль, постепенно превращался в плотную штору.

Вот погасла сигарета, и она досадливо швырнула ее через перила балкона. Покопалась в кармане, повозилась с зажигалкой на ветру – снова в тонких пальцах затеплился красноватый огонек, и женщина опять застыла, не шевелясь.

Пока я на коленках елозила по подоконнику, одеяло сползло с меня, и мне стало зябко. К тому же сами собой начали слипаться глаза. С твердо запомненной мыслью завтра сказать Бабушке, чтобы сходила к соседям по подъезду и сказала этой женщине, что чью-то распашонку можно достать с ее балкона, совершенно успокоенная решенной проблемой, я вернулась в кроватку и сладко заснула.

В тот год мы с Бабушкой почему-то особенно много ходили по совершенно пустым магазинам. Если раньше, по пути домой из детского сада, мы – и то не всегда! – заходили, например, в булочную, где каждый вечер хлеб был свежим и сладко пахло свежевыпеченными сдобными булочками, или в гастроном купить бутылку молока, то теперь мы почему-то часами выстаивали какие-то непомерные очереди, писа́ли на ладошках какие-то номера, что-то на что-то меняли, отоваривали какие-то талоны и возвращались, нагруженные чем-нибудь однообразным и тяжелым. С Бабушкиного лица не сходила озабоченность, она стала рассеяннее обычного, а ее глаза, смотревшие теперь тревожно и цепко, свидетельствовали о том, что внутри ее идет какая-то непрекращающаяся работа – видимо, по подсчету и экономии времени, сил и денег. Я же дико скучала и томилась в этих бесконечных походах и «простоях», и их скрашивал лишь факт того, что мне, «как взрослой», доверяли помочь нести «тяжелое». Например – рыболовную сетчатую железную складную корзинку, которую все поголовно тогда использовали для переноски яиц. Пустую, конечно. Ибо я вообще не умела носить сумки и авоськи, отчаянно пиная их заплетающимися в тяжелых зимних сапогах ногами. Конечно же, при таком обращении от дефицитнейшего продукта оставалась бы только скорлупа. Хотя справедливости ради следует сказать, что доставалось и доверенному мне хлебу, и пакету с крупой. В какой-то момент Бабушка не выдержала и, будучи мастерицей на все руки, сшила мне за вечер из своего старого плаща маленький рюкзачок, из которого чаще всего гордо торчал батон, но в который при необходимости помещался как минимум килограмм чего-нибудь, что было совсем чересчур для натруженных Бабушкиных рук. В такие моменты, невзирая на усталость и скуку, я бывала страшно горда, что «разгружаю» Бабушку на целую тысячу граммов!

Ах, эти подъездные «агентства новостей»: «Международная панорама», программа «Время» и стенгазета района в одном флаконе! Чего только ты не узнаешь в этих вынужденных разговорах у почтового ящика, в лифте или у мусоропровода! В тот отчаянно холодный зимний вечер, когда, уже едва двигая ногами, я тащилась за Бабушкой со своим черепашьим домиком с килограммом на спине, у подъезда, укутанные серыми платками по самые брови и похлопывая себя по бокам, пританцовывали три соседки – обледеневшая лавочка была завалена их авоськами и сумками.

– А чем рабочим-то на кладбище заплатишь… – донеслась до нас часть уже, видимо, давно длящегося разговора. – Ну, спасибо Витьке, отдал мне ту водку, что по талонам получил…

– Ой, горе-горе… – запричитала вторая.

– Ага… И еще несколько кругов «Примы» дал. Ему кум из Краснодара привез. Он там на фабрике работает, так прямо с конвейера неразрезанные и вынес… кругами закрученные… Витька их ножницами кромсает и курит.

– Вот дожили… – продолжала канючить вторая. – Это еще повезло… А то я вчера иду мимо гастронома, а там стоят… пол-литровые, литровые и трехлитровые банки, окурками набитые… И Наташка там стоит… тоже «бычками» торгует… И кто только покупает? Как не брезгуют?

Бычками? Наташа торгует бычками? Теми самыми, которых коровы в деревне – я сама видела! – водят за собой по лугу и которые внезапно взбрыкивают некстати своими длинными нелепыми ногами и которых надо опасаться, потому что они могут за тобой погнаться и затоптать? Я видела один раз, как бычок соседа Дяди Мити гнал по улице стремительно удиравшего от него и отчаянно оравшего пятилетнего дачника Кольку. От услышанного я настолько впала в транс, что даже не услышала, как Бабушка (видимо, не в первый раз повторяя) с нажимом кричала мне:

– Маша, ну где ты там? Не отставай! Совсем немного осталось!

Конечно, волшебница Наташа, как Белоснежка, при помощи магических слов может укротить бычков – в этом я просто не сомневалась. Но зачем ей эти крутящие во все стороны хвостами и мотающие огромными головами, прядающие лопоухими ушами и жующие шершавыми губами животины, то и дело роняющие вонючие лепешки?

– А чего делать-то? – между тем тараторила третья. – Мой вон с восемнадцати годов курит – где мне ему сигарет-то напастись? По талонам-то ему на два вечера и хватает… смолит, черт лысый, как паровоз… И ку́ма у него такого краснодарского нет. Так он окурки-то не выбрасывает, потом потрошит и в самокрутки крутит… Сколько уж талдычила: бросай… Не… на балкон шасть – и смолит, и смолит…

Женщины помолчали.

– Зарыли-то хоть по-человечески? Зима ведь…

– По-человечески… Как «Приму» гробовщикам показала, так они и гроб опустили, не швырнули… И даже комья лопатами долбить стали…

Мы повернули к подъезду, и соседки дружно с нами поздоровались.

– Не холодно вам стоять-то? – спросила Бабушка.

Женщины переглянулись, засмеялись и загомонили все разом:

– Ничо… сейчас и вам не холодно будет. Вы чего достали-то?

– Да на пшено попала, – вздохнула Бабушка. – Час отстояла. Еле несу…

– А мы тоже талоны отоварили… теперь вот с духом собираемся. Лифт-то не работает… Вот и стоим…

Данное известие, наряду с сообщением о Наташе с бычками, настолько поразило меня, что я плюхнулась в сугроб, четко впечатав в него свой рюкзачок с килограммом, и тихо-тихо начала плакать. Бабушка тоже молчала, видимо, оценивая свои возможности – пешком на девятый и без тяжестей задача не самая легкая… Словом, у подъезда сперва стояла напряженная тишина.

– А что сломалось-то? – решилась спросить Бабушка.

– В нем Анька застряла, – недобро хихикнула третья. – До своего восьмого не доехала, так в воздухе и висит.

– И давно висит? – Бабушка озабоченно сдвинула теплую шапку со вспотевшего лба.

– Третий час лифтера ждем, – сообщила первая. – Я уж успела на свой шестой два раза сходить.

Бабушка задрала голову, оценивающе посмотрела на наши окна и тяжело вздохнула:

– Может, еще раз в диспетчерскую позвонить?

– Да туда уже кто только не звонил – одна Анька в лифте уже сорок раз тревожную кнопку жала и в микрофон орала, – зачастила третья.

Помолчали. Мороз постепенно набирал, сугробное кресло стало холодить спину даже сквозь теплые штаны и шубу.

– Маша, встань со снега! – Бабушка явно была раздражена. – Немедленно поднимись!

Но мне было все равно. Роняя слезы, я была готова замерзнуть тут, только бы в сапогах и шубе не ползти по ступенькам вверх, изнывая от пота и кусающей лоб шапки.

– Анька все Гальку костерила почем зря, помните? – вдруг снова перескочила с темы на тему вторая соседка. – А поди ж ты… Наташку-то Галька к себе взяла.

– За деньги? Или так? – озабоченно спросила первая.

– Не знаю, не знаю, – деловито отозвалась вторая. – Даром что в квартире у Гальки своих, как семян в огурце, а взяла. На стройку к себе в какую-то диспетчерскую пристроила, чтоб девка где-то в декрет ушла. Так нет, нашлась зараза какая-то, месяц шпионила за Наташкой, все пыталась разглядеть, есть брюхо или нет. Разглядела, настучала начальству, что, дескать, работник уже в положении на работу поступил… Обманом, значит. Ну и выгнали Наташку… Вот и стоит, торгует.

– Ну да, – сердобольно вздохнула третья. – Куда ей теперь? На что жить?

Бабушка, отчего-то заметно разнервничавшись и отчаянно подмерзая, начала пританцовывать кругами, стараясь и соблюсти приличия, и в то же время не поддерживать неприятный разговор.

– Маша! Я тебе сказала, встань со снега!

Я нехотя поднялась и, ни на кого не обращая внимания, тупо побрела к подъезду. Наташа, ведущая по городу бычков, не выходила у меня из головы, килограмм за плечами досадливо давил плечи, мороз пощипывал нос и забирался в сапоги.

– Да, пожалуй, ты права, – подхватила мою идею Бабушка. – Стоять совсем холодно, пойдем греться! До свидания!

– Охота пуще неволи, – не слишком добро вслед нам отозвалась первая. – Руки-то не казенные! На девятый-то пешком с поклажей да с дитем… Постояли бы еще… Может, сделают все же…

– Ничего-ничего, – обгоняя меня, протараторила Бабушка. – Мы с передышками.

– Гос-по-ди-и‐и… – нараспев вдруг протянула третья. – Да какого ж он у ней цвету-то будет…

– Маша, быстрей! – Бабушка держала ногой дверь подъезда.

– А Бог его знает, – вздохнула горестно вторая. – Уж какого будет, такого и будет. Дите – оно любого цвету дите.

– Маша! – Бабушка буквально втолкнула меня в подъезд, и за нами пушечным выстрелом бухнула толстенная перекошенная деревянная дверь.

Первый раз мы задохнулись на третьем. Бабушка поставила сумки, расстегнула пальто, сняла и положила в сумку свою шапку. Мне тоже было разрешено расстегнуть шубу и снять шапку.

Было слышно на весь подъезд, как тетя Аня, Наташина мама, отчаянно ругается с диспетчером: лифт все еще стоял.

На четвертом, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, Бабушка сказала:

– Стоп. Думаю, нам надо снять пальто совсем. Хотя это лишний груз, но так невозможно…

Теперь мы сперва относили свои пальто и шубу, а затем перетаскивали сумки. Из лифта по-прежнему доносились скандальные вопли – Наташина мама жаловалась, что ей становится плохо с сердцем.

На седьмом Бабушка села на ступеньку и четко сказала:

– Все. Я так больше жить не могу.

Она потом много раз так говорила. И все равно жила. Потому что получалось жить не так, как хотелось, а… как получалось. Я молча плакала и переставляла свои тяжеленные синие сапоги на следующую ступеньку: килограмм за спиной казался слоном, которого запихнули мне в рюкзак.

В квартире Бабушка долго почему-то не зажигала верхний свет, а сидела на кухне при маленькой переносной лампе и смотрела за кружением начавшегося за окнами тихого январского снегопада. Долго-долго смотрела, а потом, словно про себя, произнесла:

– A little body often harbours a great soul. – И, посидев еще с минуту, стала собирать на стол ужин: – Маша! Руки мой, ужинать и спать. Завтра рано в сад!

А назавтра нас всей нашей детсадовской группой повезли в кукольный театр.

После завтрака построили на улице по парам, велели крепко держаться за руки. Меня поставили с Денисом – по принципу, что я «буйная», а он «спокойный». Оно и вправду – скучнее его, вечно с оттопыренной нижней губой «зависающего» на какой-нибудь одной мысли, которую он мог проворачивать в своей голове-луковке весь день, придумать было трудно. С таким не пошалишь, а между тем дальняя поездка обещала многие приключения. И тут бы понимающего человека в пару… но нет. Мне оставалось только, таща навязанного мне напарника, как на буксире, развлекаться тем, что я видела по сторонам.

Одна воспитательница встала в начале колонны, другая – в конце. Несколько согласившихся сопровождать нас родителей рассредоточились вдоль всего волнующегося, дерущегося, распадающегося и снова собирающегося детского строя, и мы все двинулись на автобус, остановка которого была почти напротив гастронома.

Там кипела бурнейшая жизнь! Множество людей, с самыми разнообразными предметами в руках, ходило, толкалось, огрызалось друг на друга, что-то шептало или выкрикивало, отводило кого-то в сторону и снова возвращалось в толпу, чтобы начать ходить, толкаться, огрызаться и шептаться. В руках и над головами мелькали круги колбасы и экзотические фрукты, клей и наборы гаечных ключей, игрушки и женское нижнее белье, новые и старые шали, шапки, юбки, брюки, свитера и даже дубленки. Вся эта суета была заключена в прямоугольник, образованный картонными коробками или просто расстеленными на грязном тротуаре газетами, на которых высились горки мандаринов и яблок, стояли банки с соленьями и ведра с капустой, пирамиды из мыльных брусков или бутылок причудливой формы со всяческими шампунями и моющими средствами. От однообразного кружения этого муравейника я скоро устала, мне стало скучно, Денис опять отвесил свою нижнюю губу и глубоко задумался, намертво вцепившись в мою варежку так, что, когда я заметила нечто интересное, мне пришлось буквально подтягивать за собой этот безвольный «чемодан без ручки».

Мое внимание привлек молодой человек, который шел в направлении остановки, не отрывая глаз от земли. Можно было бы предположить, что он просто, как и Денис, имеет привычку впадать в сомнамбулическое состояние при обдумывании каких-то важных проблем. Но – нет: тщательно это скрывая от окружающих, молодой человек что-то искал. Опущенные к тротуару глаза его обшаривали каждый сантиметр пространства вокруг его шага, а направление движения было строго ориентировано на… урну при остановке.

Он и вправду подошел к урне, словно бы невзначай, в ожидании автобуса, остановившись возле нее. Но беспокойные его глаза не обратились туда, куда с надеждой взирали активно подмерзающие воспитатели и сопровождающие родители – в сторону, откуда должен прийти автобус. Он по-прежнему что-то искал.

Я внимательно осмотрела место, на котором он стоял. Урна, бумажки от конфет, мороженого, обрывки газеты, бутылки, использованные транспортные билетики… собственно, ничего интересного. И только я успела это подумать, как парень внезапно сунул руку в карман, достал монетку и стал крутить ее в руках, а потом невзначай уронил. Мне пришлось сильно дернуть своего Дениса, чтобы, чуть высунувшись из общей колонны, успеть увидеть, что же такое поднял парень вместе с монеткой.

Это была валявшаяся на асфальте наполовину не докуренная сигарета, которую он воровски зажал в ладони и вместе с монеткой сунул в карман.

Дальше было еще интереснее. С независимым и каким-то отсутствующим видом пройдясь вдоль остановки раза два или три, он вынул из кармана какую-то трубочку, в нее вставил этот окурок, чиркнул зажигалкой, поднес трубочку к губам, и блаженная улыбка разлилась по его лицу. Он еще раз глубоко, с наслаждением затянулся и наконец повернул-таки голову туда, откуда все никак не приходил автобус.

Как раз в этот момент в толпе, кипящей у гастронома, образовался внезапный «провал», и в нем я с удивлением увидела… знакомое желтое шелковое платье, над которым каким-то лихорадочным огнем двумя яркими фонарями на бледном лице горели знакомые Наташины глаза.

Серый спортивный костюм, мешковатая невзрачная куртка с капюшоном, грубые ботинки, возле которых стояли три стеклянные банки: такая, в какой Бабушка приносила из магазина кабачковую икру, побольше – как та, в которую переливалось у нас дома сваренное варенье, и большая, в которой обычно солились огурцы. Каждая из них была доверху набита тем, что так целеустремленно выискивал на земле тот парень, который сейчас, стоя за остановкой, жадно через трубочку втягивал в себя последние затяжки, спалив окурок чуть не до самого фильтра. Принцессино платье парило над банками легкой желтой дымкой – Наташа держала его в руках! – и время от времени проходившие мимо женщины трогали его, нещадно сминая и потирая пальцами тончайший, трепещущий по легкому сквознячку шелк.

Внезапно Наташа повернула голову, и мы встретились с ней глазами. Ее взгляд на секунду потеплел, и мне очень захотелось подойти к ней, но проклятый Денис, видимо, в очередной раз раскапывавший в своей голове очередную умную мысль, висел на мне «мертвым грузом», и сдвинуть его с места просто не представлялось возможным. Я стала вырывать свою руку из его цепких пальцев, но тут кто-то из родителей заметил, что я излишне высунулась из строя, и в приказном тоне скомандовал:

– Маша! Маша, вернись, пожалуйста, на место и не дергай Дениса! Стойте спокойно, сейчас автобус подойдет.

Когда я обернулась обратно, ни Наташи, ни ее желтого платья, ни банок на месте уже не было. Провал в людском водовороте стихийной толкучки успел показать мне ее пустующее место, на котором уже по-хозяйски располагалась корпусная дама, усаживающаяся на деревянный магазинный ящик и устанавливающая другой в виде прилавка перед собой, – и сомкнулся.

Тут в конце улицы показался автобус, и нас активно стали пересчитывать, распределяя, с кем и кто в какую дверь будет входить. Поскольку мы с Денисом помещались почти в хвосте колонны, нас подгреб к себе Леночкин папа, предполагая, что мы и еще две пары войдут с ним с задней площадки.

Вожделенный автобус, невзирая на то, что глаза всех, кто был на остановке, буквально притягивали его к себе усилием воли, к нам не торопился, устало угнув свой гигантский лоб перед светофором. Из-под него юркими рыбками с поворота под стрелку выныривали легковушки и, счастливые, что для них томительное время красного строгого надзора светофора уже окончено, самозабвенно неслись по освободившейся проезжей части. Одна из них, довольно нарядная красная иномарка, вдруг стала притормаживать, аккуратно подруливая к женской фигурке в серой мешковатой куртке, которая торопливо семенила вдоль обочины по тротуару навстречу движению. Дверца приоткрылась, оттуда вырвалась музыка, и мужской голос довольно громко и четко прокричал:

– Hello! How are you?

Наташа – а это была она! – резко отшатнулась от машины и остановилась.

– You’re a very beautiful! Come here to us!

Громко произносимые слова резали мне слух так же, как те, которые звучали с Бабушкиных пластинок, и мне тотчас же захотелось заткнуть уши, да проклятый Денис сжимал мою руку мертвой хваткой и Леночкин папа цепко держал за плечо, поскольку в ожидании автобуса мы стояли уже у самой бровки.

– Don’t worry, we’ll be back tonight! Come on, beby, get in the car! Come on, let’s have some fun!

– Пошли вы к черту! – вдруг звонко выкрикнула Наташа и побежала.

– Wait, wait, wait, stop!

Но Наташа бежала все быстрее, гораздо быстрее, чем сдававшая задом, рисковавшая столкнуться с уже подруливающим к остановке автобусом иномарка, и в конце концов пассажир с громким криком «You’re driving us nuts, you moron!» вынужден был на ходу захлопнуть дверцу, и машина, стремительно набирая скорость, вывернулась из-под колес сигналящего автобуса и помчалась по улице чуть не по встречной пустой полосе. В этот момент Леночкин папа подхватил меня за шубу и вместе с так и не отцепившимся Денисом буквально внес в распахнувший двери автобус.

Почему мое настроение было безнадежно испорчено? Меня не порадовали в этот день ни лестница-чудесница, на которой мы поднимались и опускались в метро целых четыре раза, ни крохотные куколки в малюсеньком, но совершенно как в настоящем, наполненном зрителями оперном театре, ни такие же игрушечные по размеру, но вполне вкусные бутерброды с сыром и колбасой, которые к настоящему чаю из игрушечных чашек нам раздали в антракте. В моей голове засела какая-то мысль, и я, совсем как надоевший мне хуже горькой редьки Денис, которого и в зале посадили рядом со мной, поскольку он по-прежнему не выпускал мою руку, никак ее не могла «выловить».

– Как настоящее искусство действует на детей! – радостно щебетала Олина мама, указывая на меня воспитательнице. – Смотрите, с Машей сегодня просто никаких хлопот!

– Да, удивительно, – дежурно отмахивалась воспитательница, напряженно следя за тем, чтобы никто из восторженных ее питомцев‐зрителей ненароком не прихватил с собой одного из полюбившихся крохотных артистов. – Почаще бы их так вот куда-то вывозить… Но дорога такая трудная…

Мысль же моя додумалась сама собой сразу после того, как мы вышли из кукольного театра. На первой же ступеньке крыльца лежала недокуренная сигарета. Оглянувшись и убедившись, что за мной никто в этот момент не наблюдает, я резко нагнулась и сунула ее в карман. По-прежнему «висящий» на мне Денис чуть не слетел с лестницы, за что я немедленно получила выговор от взрослых, но это было уже не важно! Ведь теперь я знала, какими «бычками» торгует моя Наташа, и знала, что мне надо делать!

Дорога до детского сада пополнила мою коллекцию еще приблизительно на десять окурков, а прогулка с Бабушкой в лесу у пруда на следующий день в выходной целиком заполнила правый карман шубы.

Когда мой «урожай» перестал помещаться в карманах, я залезла в платяной шкаф, выгрузила из коробки какие-то новые Бабушкины туфли и стала ссыпать свою добычу туда, задвигая ее поглубже в угол под свою кровать.

Примерно через неделю Бабушка, заходя в мою комнату, недовольно потянула носом:

– Маша! Что-то запах какой-то появился у тебя здесь. Ты точно никакую дрянь опять с улицы не приволокла?

– Да нет, Бабушка, – с невинным видом откликнулась я. – И потом, я же с тобой гуляю, и ты видишь, что я несу в руках.

– Ну да, – рассеянно сказала Бабушка, открыла форточку и пошла на кухню. А я, через какое-то время стащив у нее целлофановый пакет, нырнула под кровать и натянула его на коробку – для верности, чтобы «не спалиться» до времени.

Неумолимо приближалась весна, а «бычки» незамеченными исправно перекочевывали из карманов сперва моей шубы, а затем и куртки в коробку под кроватью. Однажды мне сильно повезло: пока Бабушка стояла в очереди, хвост которой вывалился за двери магазина на улицу, я нашла, видимо, кем-то случайно оброненную пачку «Kamel», в которой было целых три нетронутые сигареты. С того момента окурки, на которых красовался верблюд (почему-то больше не казавшийся мне веселым поющим верблюдом «Cadburry»), складывались мной только сюда – мне казалось, что в моих руках целое состояние! Мне не терпелось отдать все это Наташе не только потому, что ей все это очень было нужно, но и по причине того, что мне пора было искать следующую емкость – первая была заполнена почти доверху. Но, как назло, Наташа нам с Бабушкой у подъезда больше не попадалась, и у меня не было возможности никак сообщить ей, что я скопила для нее целый клад!

Мой план рухнул в тот злосчастный день, когда в нашей группе родители решили учить своих детей английскому языку. Как выяснилось позже, сперва на родительском собрании это предложили моей Бабушке, но она решительно отказалась: лекции в институте не оставляли ей днем свободного времени.

В то утро после завтрака к нам в группу вошла Mary. В руках она держала сумочку, из которой достала пакетик «Invite» и коробку печенья «Choco Pie».

– Good afternoon, children! – сказала она, и все внутри у меня почему-то похолодело. – My name’s Mary, I’m your English teachers.

– Машка, – прошелестела мне в ухо Леночка, – у тебя же бабушка – учитель английского языка. Ты понимаешь, что она говорит?

– Нет, – в ужасе шепотом ответила я.

Пока мы все, посаженные на свои стульчики в круг, переглядывались и шептались, воспитательница с каким-то блаженным и просветленным лицом приволокла и поставила между нами и Mary один из столиков, которые стояли в игровой, а нянечка принесла большой прозрачный графин с водой и много-много наших «компотных» чашек.

– At which point I’ll perform a little street magic for you, o’kay? I have a feeling this is going to be just delicious.

Mary не спеша отрезала услужливо поданными воспитательницей ножницами край пакетика, и тонкая струйка цветного порошка стала медленно ссыпаться, постепенно окрашивая прозрачную воду в графине в красный цвет, а комнату наполнил резкий аромат клубники.

«Вот оно, колдовство! – подумала я. – И до меня добралось!»

– Well, let’s get acquainted then! – так же спокойно и методично распаковывая коробку с печеньем, произнесла Mary. – What’s your name?

Глаза ее смотрели прямо мне в душу, голос звучал точной копией женского голоса с пластинки, я сжалась на своем стульчике, желая оказаться где угодно, даже перед тарелкой манной каши, только бы эта Mary отвела от меня свой взгляд.

– Машенька, но это же простой вопрос! – запела воспитательница. – Даже я знаю, что тебя спрашивает учитель. Скажи, как тебя зовут!

– Please, don’t do it! – строго прикрикнула на воспитательницу Mary. – Our task is to give an opportunity to speak fluently and comprehend the English language easily!

«Колдуньям нельзя говорить свое имя! – молнией пронеслось в моей голове. – А еще им не надо смотреть в глаза!»

Я нагнула голову и уставилась в пол.

– So, for our first question, what is your name? – Голос Mary словно резал мне уши, но я упорно не поднимала глаз.

– What a non-contact wild girl! – не меняя металлической интонации, произнесла Mary. – Let’s try differently! Take try!

Она протянула мне чашку с клубничным зельем и одно печенье «Choco Pie».

«У колдунов ничего нельзя брать! И тем более есть и пить из их рук!» – Вообразить не могу, из какой сказки мне это было известно, однако, совершенно уверенная в своей правоте, я, твердо глядя перед собой в пол, сказала:

– Я люблю Бабушкин шоколадный торт и компот из свежих ягод клубники.

– What a stubbornness! – воскликнула Mary и повернулась к Леночке: – Take try!

Леночка сжалась, на негнущихся ногах встала, взяла печенье и чашку с клубничным соком.

– That’s good!

От едкого клубничного запаха, а может быть, от напряжения меня начало тошнить. Я сдерживалась, сдерживалась, сдерживалась, сдерживалась… до последнего, сколько могла, но…

– Что с тобой, Маша?

Воспитательница бросилась ко мне как раз в тот момент, когда меня покидало сознание. Последнее, что я слышала, это ее слова о том, что меня надо вынести на воздух, потому что здесь душно.

Очнулась я на лавочке той уличной игровой площадки, на которой мы всегда гуляли. Рядом сидели воспитательница и медсестра садика.

– Маша, тебе лучше? – спросила меня медсестра.

– Да, наверное, – еще ничего не соображая, ответила я.

И тут вдруг воспитательница, чье бледное лицо пошло какими-то неровными красными пятнами и как-то странно подергивалось, строго-строго меня спросила:

– Маша, почему от тебя так табаком пахнет?

– Не знаю. – Меньше всего я сейчас могла думать об этом. Чистый весенний воздух кружил мне голову, хотелось дышать и дышать подтаявшим снегом, первой свежестью теплеющего ветерка и наслаждаться каким-то невыразимым ощущением свободы.

– Скажи мне, Маша, – еще более строгим голосом спросила воспитательница. – Твоя бабушка курит?

– Нет.

– А сама ты курила? – Красные пятна на ее щеках совсем загорелись, прямо заполыхали.

– Нет, я еще маленькая. Мне пока нельзя, – удивилась я.

– Тихо, тихо, не дави на нее. Она еще не пришла в себя, – успокаивала воспитательницу медсестра. – Смотри, какая бледная!

– Да как же ей не быть бледной, если у нее карманы полны окурков! – взорвалась вдруг воспитательница, и голос ее едва ли не перешел на визг: – Конечно, ей будет плохо! Ты представляешь, что произойдет, если кто-то узнает, что ребенок в моей группе курит!!!

И тут только я поняла, что они, напяливая на меня куртку, просыпали из карманов мою «секретную» помощь Наташе.

Воспитательница почти кричала. Медсестра ее успокаивала. Они ссорились между собой.

А я легла на лавочку, смотрела в прорвавшееся сквозь тучи голубое пронзительное весеннее небо и смеялась. Смеялась от души, поняв, что меня снова переведут в другой детский сад и… что я никогда, никогда, никогда больше добровольно не буду учить английский язык!





Назад: Рассказ третий. Бим и судьба
Дальше: Рассказ пятый. Как у меня появились мишка и слоник