Осень. Сплю, как заколоченный. Небо превратилось в непобеленный потолок. За окном пермскость. Грязь решетниковская. Путинское бессилие. Надо делать революцию, но не сегодня, не сегодня. В пятницу, может быть. Или в субботу. Сегодня дел невпроворот. У меня всегда дел невпроворот, если вдуматься, потому что я каждый день с похмелья. С похмелья я просыпаюсь третьим. Первым просыпается холодный пот, и давай сновать, особенно в межбулии. Потом в этом поту зарождаются мурашки. Они тоже снуют, но всё больше по верхам. Затем просыпаюсь я. То есть сначала просыпается рот и говорит что-нибудь энергичное, как бы пытаясь оживить организм. Обычно он говорит: «Эх, блядь! Ебаный в рот! Да ну нахуй! Почему мы, сука, живы?» Отвечают ему глаза. Мутно отвечают, нехорошо, обводя комнату легкой пизданутостью. Далее – ноги.
Я на них смотрю, как на чужие. Мне не верится, что они пойдут. А когда они идут, я прямо радуюсь. У меня отец зимой по утрам так радовался, если «Волга» без кипятка заводилась. Мне кажется, я из-за отца людей не люблю. Он у меня в бухте Холуай служил. Помню, идем мы со второго участка от дяди Коли (это папин брат, он в 2008 году удавился на портупее, потому что заболел неизлечимо). А батя палку взял и давай меня ею колотить, чтобы я бежал. А мне шесть лет, больно, зараза! Вначале я плохо бежал и много плакал, но через год втянулся и плакать перестал. Я вообще, по-моему, больше не плакал. Мужчины не плачут, так ведь?
Потом батя меня на карате отдал. Восемь лет мне было. Пиздил после тренировок так, что любо-дорого! С порогом болевым еще работал. Боль, говорил, это такая хуйня, которой ты можешь доверять, сынок. Окурки мне об руки тушил. Подопьет и тушит заместо пепельницы. По первости я визжал, конечно, как порося, а потом ничего, обвыкся. Мама-то померла. Я, батя да сестренка Катя остались. А она младшенькая. Шесть лет со мной разницы. Он ее не трогал, пока не подросла, а когда подросла, тоже за воспитание взялся. Он пока меня одного воспитывал, я ее под письменным столом прятал, простынкой закрывал и тогда уже к нему шел. Мне пятнадцать было, а ей девять, когда я внутри себя не стерпел. Катя с улицы пришла накрашенной. Ее старшие девочки накрасили. Батя как увидел, сразу взвился. Схватил Катю за шею и в ванную поволок. Блядь размалеванную вырастил, говорит. Не потерплю в своем доме! А потом на кухню уволок – пороть. А я в комнате сижу и ладонями уши в башку пытаюсь засунуть. Не засовываются. А Катя сначала визжала, а потом притихла и заплакала, как котенок. У нас кошка котят родила в том году. Я их всех в ведре утопил. Я их не хотел топить, но батя сказал, чтоб я не моросил, как опёздол, а закалял характер. Закалил. Одного достал, когда отец покурить ушел. Беленький такой. У него водичка из ротика полилась, а потом он заплакал. Как вот Катя сейчас. Не знаю. Он ее минуту, наверное, порол, когда я с дивана встал, взял табуретку и пошел на кухню.
Я батю очень-очень боялся, шел к нему и каждую секунду какать хотел. Но сестренку, видимо, я больше любил, чем батю боялся. Любовь, она всегда больше страха, понимаете? Батя не ожидал. Я уже и карате прошел, и дзюдо, и боксом занимался. Он спиной ко мне стоял. Я спиной к входу никогда не встаю, а он потерял бдительность, расслабился. Хуйнул табуреткой ему в затылок со всей дури. Батя упал. Кровь в три ручья. А я затупил. Мне бы добить сразу, шанса не дать, а я замер и стою, как дурак. Батя поднялся. А у нас кухонные ножи хорошие. Негибкой стали. Он нож, я нож. Сестру из кухни вышвырнул. Беги, говорю, Катя! У нас тут мужской разговор. А батя ножевому бою горазд. Я тоже горазд, но не так. Мы бы не стали один другого резать, если б у нас планки одновременно не опустились. У бати после табуретки планочка съехала, а у меня, когда я понял, что пиздец пришел. Помню, у бати пена кровавая на губах запузырилась. У меня тонкий длинный нож был, для рыбы. А у бати широкий, мясной. На самом деле все очень быстро произошло. Я Катю вышвырнул, повернулся, а он уже летит. Эмоции, понимаете? На эмоциях ножом не надо, на эмоциях оглоблей хорошо. Стакнулись. Он – мимо, я – попал. Я финт провернул. Бросил нож в левую руку и вдарил. А печень, она как раз под ножом получается, если слева бить. Чего ты, говорю, батя, как котенок скулишь? Помирай уже, говорю. Помер.
Потом много чего было. Сестренку в детдом угнали, а меня в психушку сначала, а затем на Балмошную. Там малолетка раньше пермская располагалась. Три года в ней кантовался и еще два на взросляке. Играючи отбыл. Умений-то больше чем хватит. Не блатным, ничего. Мужиком на спокухе. Меня не трогали. Бельмондо называли. Типа, нам крови в бараке не надо, ну его. В двадцать вышел. Поехал сестру искать. А она в детдоме с ума сошла. Ф20 какой-то, еще какой-то Ф. В психоневрологическом интернате лежит, в Оханске, на Ленина, 9. Приехал. Ни бе ни ме ни кукареку. Галоперидол или чего там. Меня не узнает. Фотки показал – разбуянилась. На вязках, говорю, держите? Нет, говорят, заботимся. Узнаю, говорю, что обижаете, сестру выкраду, а вас сожгу. Прогнали. Сами, типа, с усами, сожжет он… Обиделись. Я – в Пермь. Квартира-то осталась. Живи – не хочу. А я, оказывается, не хочу. Дворником в автосалон насилу пристроился. Не, пятнаха в месяц, жить можно. А потом пить стал. Были, конечно, какие-то бляди, но так чтоб любовь – такого не было. Обратно подумывал сесть, но не сел. Наелся насилием, не хотел больше… Ничего не хотел, короче. К бате на могилу все думал сходить – не сходил. К маме сходил, а к нему нет. Ступор какой-то. Тут водка и подоспела. Я долго без нее жил – пять лет, а потом стал жить с ней. С ней хорошо. Все время при смерти. Это состояние мне кажется жутко справедливым. По первости, как напьюсь, все время думал в Оханск поехать и сестру убить. Ну, чтоб не мучилась. Это ведь не убийство, это как помидор нарезать или там банан сорвать. Не знаю, почему банан. Крахмал, видимо. Привык к крахмалу, пока в зоне жил. Правда, к водке шибче привык. Водка и книжки. Когда не пью – читаю. Когда не читаю – пью. Была бы надежда, а надежды нет. Сестру бы как-нибудь… воскресить. А как? Никто не знает.
Работу дворника, конечно, проебал, но вскоре другая подвернулась – стоянку охранять. Там конкуренции никакой – все пьют. Надо крепко постараться, чтобы выделиться на общем фоне. А рядом, что характерно, притончик. Через дорогу прямо – зашел, остограммился, покурил и в будку. В притончике весь народ с биографиями, но без будущего. «Люди-раки» я их называю. Антру-антра, пиздец-пиздец. Машка, ее по малолетке изнасиловали, вот она и пьет. Кто откинулся, кто по призванию. А бывает, совершенно порядочные заходят. Я там вот какой феномен заметил – мы все недохваленные. На днях пьем, пришел работяга с завода. Выставил на стол три бутылки «Пермской», пачку «Явы», сочка два пакета. Дали. Еще дали. А ему все: большой ты человек, Валера! А он жаловаться. Ипотека, двое детей, жена растолстела. А ему: герой, детей поднимаешь, ипотеку тащишь, а баба похудеет, куда она денется? И главное, слушают внимательно и точно хвалят. И за трудолюбие, и за щедрость, и за общую основательность.
А Валера на глазах расцветает. Родным ведь даже в голову не приходит похвалить его за то, что он жопу на заводе рвет. И Валере не приходит в голову похвалить жену за умытых детей и вкусно сваренный борщ. Все вокруг считают всё вокруг как бы само собой разумеющимся. А тут не считают. Тут собрались серьезные алкаши, битые жизнью. То есть тонкие психологи. В следующий раз, когда Валера решит загулять, он снова сюда придет. И таких Валер с десяток наберется. Ихними монетами притончик и живет. Они тебе душевность и похвальбу (ну, и крышу над головой, когда зима), а ты им водку и сигареты. В каком-то смысле не развод даже – обычный обмен. Я-то, понятно, не попадаюсь. Меня хвали не хвали – былого однохуйственно не воротишь. На сантиметр всего выше бы взял, и не попала бы Катя в детдом. И с ума бы не сошла, двадцать один был бы ей щас. То есть ей все равно двадцать один, но другой двадцать один, ненормальный. Так бы техникум какой, любовь-морковь, а не сопли в Оханске на вязках пускать. Батю меньше жальче. Он – воин. Спятивший, но воин. А воину от ножа умереть самое то. Неправильно только, что нож этот я держал.
Ну так вот. Проснулся я с похмелюги, умылся, оделся и попер в притончик. По решетниковской грязи сквозь путинское бессилие и прочую пермскость. Сидим на кухне с Машкой и Сергияшкиным. Валерой подгреб, гулёна. Тут парень приличный на кухню зашел. Молодой, лет двадцати пяти, лицом гладок, без тени того вырождения, что на нас всех давно лежала. Я аж удивился. Ты кто, говорю, паря? Пётр, отвечает. Оказалось, неделю тут пьет, а сам с Железки. По евроотделке пашет, щас в отпуске. Чего, говорю, тебе здесь надо? С женой разводится. Горе и драма. Не знает, как такое пережить. Любит ее очень, а она к другому уходит. Ребенок есть. Вот, типа, и пьет – стресс снимает, заливает будущее одиночество. Тебе, говорит, Никита, не понять, как мне хуево. Меня прямо наизнанку выворачивает, так мне паршиво. Ты-то, говорит, поди, и женат не был? Не был, говорю, кому я такой алкаш нужен? Во-о-от! – говорит. И я не нужен. Буду теперь пить, пока не помру. Как ты, говорит, буду. Никчёмышем. Хорошее слово, мне понравилось. Никчёмыш. Шел бы ты, говорю, Пётр домой. Не нужно тебе с нами пить. Здесь в один конец пьют, а тебе надо в два. Дочка, говорю, всё же. А что дочка? – говорит. Не даст она мне с ней видеться.
Тут на меня Машка зашикала. Отвела в комнату. Чё ты лепишь? – говорит. У него денег куры не клюют, вот пропьет все, тогда пусть идет, а щас не вздумай его подстрекать. А я: завалила бы ты еблище, Мария. Он молоденький совсем, нехуй ему тут вшей и сифилисы ловить. Но приставать не стал. Пётр сам дальше хотел бухать, а кто я такой, чтоб других неволить? Неделя прошла. Я две смены на стоянке отбарабанил и снова в притончик. Думал, Петра этого и след простыл. Нихуя подобного. Комнату облюбовал, поселился, носки в раковине полощет. Раньше водку пил, щас уже асептолином не брезгует. Рожей опух, испоганился, на меня стал похож. Пивнули, то-сё, пролетел день. А вечером тучи расползлись и прямо звезды. Я на улицу вышел покурить. Вдруг ко мне девчушка лет пятнадцати. Я, говорит, ищу своего брата Петра Вахромеева. И фотку Петрухи тычет. В телефоне. Довела меня до растерянности, короче. Сдать вроде как не по-пацански, не сдать вроде как не по-людски. Обмозговал. Приходи, говорю, сюда утром, ровно в 9:00. Но не одна. С мамой, с папой, с женой брата и с ребенком приходи. Есть у Петра ребенок? Есть, говорит. А жена от него к другому уходит, так? Не так, говорит. Пётр пить стал много, а она ему сказала, что к непьющему уйдет. Вот ведь, думаю, пиздобол какой! Алкаш – драматург на выданье. Будет тебе утром пьеса, на всю жизнь запомнишь, сучёныш!
Запомнил. В девять утра пригласил Петра к подъезду – покурить и попиздеть за добычу «бормотухи». Он как своих завидел, попытался сквозануть. Придержал за локоток. Пётр в драку. Увернулся головой три раза, сунул двумя пальцами в печень. Стих. Про развод, говорю, не чеши. Еще раз у Машки увижу – обеззублю, как старуху. Иди домой, нехуй тут вату катать в компании действительно безнадежных людей. А мать с отцом, с женой, с сестрой, с дочкой обступили Петра и не нарадуются. Пойдем, говорят, Петенька домой! Мы по тебе все очень соскучились! Кодировать тебя будем. Есть, типа, грамотный специалист. А потом ко мне прицепились. Как вас зовут? Никита. Пойдемте с нами, Никита. У нас большой дом на Железке. Мы вам хотим помочь за то, что вы помогли нам найти Петеньку. Я аж икнул. С вами, говорю, это как? Ну, у нас жить, закодируем вас, с работой поможем. Ладно, я вовремя сообразил, что они в состоянии аффекта. Не, говорю, спасибочки. Мне здесь решительно заебись. Забирайте Петруху и уёбывайте, пока я вас всех не отпиздил ради хохмы.
Ушли. Не ожидали таких возмутительных речей. А мне чего? Я на своем месте. А на следующий день к Машке на хату мутные люди забрели. С Новыми Заветиками. Бог-шмог, ля-ля-ля. Хули, говорю, ля-ля-ля. У меня вот сестра сумасшедшая, как мне быть? И обсказал положуху. Мутные задумались. Ихний старший слово взял. То есть сначала Новый Заветик взял, а потом слово. Вот здесь молитва написана, говорит, видишь? Я тебе страницу загну, а ты как к сестре приедешь, руку правую на лоб ей положи и молитву эту прочитай. Я заржал. Чё ты, говорю, мне фуфло толкаешь, ёбнутый, что ли? Фуфло, говорит, конечно. Вера одна. Мифология. Но один шанс из миллиарда есть. Типа, решай сам и все такое. Не знаю. Езжу теперь в Оханск раз в неделю, как дурак. Руку на лоб кладу, читаю. Сестра ведь. Родная кровь. Катенька-малютка. Под столом прятал. Ебнутые они, мутные. Это понятно. Фуфло там, мифология. Но вдруг, блядь, поможет? Большие-то нету ничего, кроме этого «вдруг».