Когда совсем стемнело, мы попрощались с Ингой и собакой. Люди обнялись, а потом я сел девушке на запястье и тихонько тюкнул ее в ладонь. Инга засмеялась.
В салоне мобиля Дарт сказал:
– Голубь! Ты, как я вижу, разумен. Это я безумен. Ты же понимаешь нашу речь, да? Послушай. Нам нужно спешить. Дорога ночью почти пуста, мы можем разогнаться, как следует. Только бы ни в кого не врезаться. Следи за дорогой. Я буду читать стихи.
Мне кажется, ты поймешь. – Мы вырулили с проселочной дороги на шоссе. – Свои не хочу, – как-то просто и благородно сказал он. – Слишком мало экспрессии, слишком много чести. Лучше я прочту тебе стихи моего друга. Он еще тин, подросток. Почти ребенок. По-вашему – птенец. Он приезжал в нашу компанию, а потом пропал. Я больше его не видел. Может быть, его родители что-то разнюхали и заперли его. Запретили ему общаться с нами. Как жаль! Он нереально талантлив. Да ты сам почувствуешь. Угораздило же его родиться в семье убийц. Послушай, голубь, это не преувеличение. Нет, тот парень о них мне ничего не рассказывал. Но я знаю, чей он сын. Знаю, что его отец разрабатывал законопроект против поэтов. Против нашего дела. Его отец. И этот мерзкий законопроект был принят единогласно, всем парламентом. Получается, что отец узаконил войну против собственного сына. Ты что-нибудь понимаешь, голубь?
Ты что-нибудь понимаешь в мире людей? Конечно же, он не знал о занятиях сына. Похоже, так. Да и кто ему скажет? Поэзия для политиков – это табу. Для них она совпадает с анархией. Голубь, ты в курсе, что это такое?
Я фыркнул.
– Вижу, что отчасти в курсе, – Дарт рассмеялся совсем по-детски. – А я анархо-пацифист, брат. Я никого не хочу убивать. Комаров вот даже не бью, а сдуваю. Ты питаешься комарами, а? Но мне придется драться, дружище голубь, чтобы спасти твоего хозяина.
Я попытался ему возразить.
– Ну, прости. Не хозяина. Твоего лучшего друга. Мне придется! И, возможно, даже кого-то убить. О Космос! Я не хочу никому причинять боль. Ты думаешь, голубь, что у меня бицепсы, и значит, я с легкостью даю в морду налево и направо? Но мне придется.
Дарт опустил голову.
– Но что это я. Ты вот это послушай:
не могу говорить
не моё
я свидетель от немоты
представитель весьма многочисленных
не замеченных раньше меньшинств
я дитя долевой пустоты
от союза людей и машин
из партии нервных и мертвых
клеток в ретортах
Я взлетел под раздуваемую ветром тряпку в нашем потолке и захлопотал, захлопал:
– Неужели он еще птенец, Дарт?! Я не могу поверить! Это очень круто!
– Да погоди ты ворковать, – усмехнулся Дарт. – Я понял, что тебе нравится. Дальше еще сильнее:
я молчу
не щадите меня
как подкладочный катышек дня
закатившийся за острова
не заправленных светом подушек
в грубой складке вневременной
я молчу
говорите со мной
голова моя грецкий орех
под ступней
Я сел к нему на плечо и заглянул в лицо. Плечо подрагивало. Лицо было сухим и неподвижным, как камень, а плечо дрожало. Я впервые видел такое. Дарт напряженно смотрел на дорогу. Я взглянул на спидометр. Там было 200.
Скорость держалась долго. Потом постепенно начала падать. 180, 160, 130. Когда дошла до ста, он вышел из забытья.
– Этот мальчик, скорее всего, был вчера на демонстрации. А я там не был!
– Ты оберегал самку, гурр-гурр. Ты тоже прав.
– Гур-гур, говоришь? Успокаиваешь? Его ведь могли арестовать, бросить в кутузку.
За ними не заржавеет. Я должен был держать с ним связь! Ведь это я втравил его во все это. Он прогуливал своих проплаченных предками репетиторов. Он был с нами! В него кучу бабок вбухали. Готовили, так сказать, успешное будущее. А что сделал для него я? Вот только косуху свою подарил. Я должен был держать с ним связь! Ведь он совсем мальчик. Какое к черту будущее, конечно…
– Э, гули-гули. Не унывай, брат, – я пытался как-то его поддержать. – Космос любит его. Он потрясающе талантлив, да перед ним весь космос открыт.
– Сам ты гули-гули. Скорость у нас упала.
Я взглянул: шестьдесят. Кошмар!
– Читай стихи, ну что же ты! – закричал я.
Он не понимал меня, но угадывал то, что я говорю.
– Хватит. Все безнадежно. Мы проиграем, нас всех уничтожат. Не до стихов.
– Не поддавайся унынию, брат!
– Из-за стихов погибают те, кого я люблю. Я люблю их больше, чем их стихи. Стихи не стоят всего этого ужаса, который вокруг нас.
– Ты в этом уверен? Гурр? – заволновался я. Не нравилось мне настроение Дарта.
– Давай лучше думать об их выживании.
– Выживании для чего? Для молчанья? Ради самого выживания? Стихи того мальчика тоже о безнадежности. Но в них столько силы и смысла! Читай безнадежные!
Я в возмущении хлопал крыльями. Мы медленно въезжали в пригород.
Он не понимал меня. Мы почти остановились. Надо было срочно что-то делать.
– Дарт! Дарт! – я метался по салону. —
Ну же!
– Ладно. Сейчас. Ингино стихо. Там птицы возникают, кстати. Зяблик и зимородок.
Голубя там нет!
– Ну и что!
– Сейчас… как там…
ты говорил
что у нас с тобою нет будущего
ел мой рот и говорил
что у нас нет будущего
подбородок
свежевала твоя щетина
да у нас нет будущего
мы были как зяблик и зимородок
и у нас нет будущего
как бесконечно тянулась меж пальцев твоих
моя прядь
но у нас нет будущего
я прошу тебя будь таким странным и впредь
а у нас нет будущего
прядь которую ты поправлял и глядел
на свечение лба
с такой кротостью силы.
а у нас нет будущего
говорил ты все верно не суть а судьба
да у нас нет будущего
как близко
был безумный твой глаз с темнотой до белка
нет у нас нет будущего
как ты прав эти наносекунды века
а у нас нет будущего
глупо у нас нет прошлого
дико у нас нет будущего
ни у кого нет будущего
будущее фейк
Я молчал. Я сидел тихо и думал о ее словах. Мы летели так быстро, что огни фонарей сливались в сплошную горящую линию.
– Будущего у нас нет, это правда, – вдруг с силой произнес Дарт. – Но не об этом надо беспокоиться. А о том, как по-настоящему прожить настоящее. Надо броситься в него очертя голову. Мы, люди, как будто мнемся, рассчитываем что-то… мы как будто не полностью в нем. Не то, что вы, птицы.
А ведь больше у нас ничего и нет.