Книга: Промежуток
Назад: Дети
Дальше: 3. Занавеска

Любовь

1. Дарт

Шествие наших назначено на сегодня.

Я не говорил ей. Знал, что, если скажу, не смогу ее остановить. Инга поедет в Москву, я отправлюсь за ней, и все закончится слишком быстро. Жизнь, пунктирная общность, сопротивление – все.

У нас не будет ни единого шанса вытащить Метафизика – у нас и так почти нет шанса, у нас какая-то микронная доля процента, но я не могу отказаться от этой задачи, хотя она вызывает во мне слишком сложный комплекс чувств. Любовь по сравнению с этим – слишком простая, ослепительноясная вещь. Но у нее есть побочное действие. Она подразумевает подключение к нескольким новым законам в этой реальности. Я пока распознал один: закон всемирного тяготения к абсурду. Именно поэтому спасение моего соперника сейчас – задача номер один для меня. Нет, не великого поэта, объявленного последним, а соперника, равного. Мне необходимо это совсем не ради поэзии, хотя я, наверное, не смог бы без нее жить.

И не ради Инги – хотя без нее я точно не смог бы жить. И даже не ради абстрактной чести (может быть, у меня ее и нет). Не ради кого-либо или чего-либо. А ибо абсурдно.



Инга бросила нас обоих, по разным причинам – но все-таки уравняв нас в правах, и это сблизило нас в том промежуточном пространстве, буферной зоне между чем-то совершённым – и чем-то совершенным, которое нам (и это ясно) едва ли будет дано.

В промежутке, полном жути, лишь немного разбавленной горьковатой нежностью.

Нет, сейчас мы не мастер и ученик, а просто двое мужчин, которые любят/ любили (и только сторонний наблюдатель может нужное подчеркнуть, а мы слишком внутри) одну и ту же несовершенную женщину (наше счастье и несчастье с ней было разным, и все же). А она отказалась от нас обоих. Может быть, просто сочла, что не выдерживает эту жизнь – с кем бы то ни было. То, что его она все-таки любила (любит), а меня – как это ни жестоко, нет (другое; нужное подчеркнуть), возможно, в нашей общей истории не имеет значения. Небо обрушивается и накрывает нас. С Ингой что-то не так, но ей я еще, может быть, сумею помочь; хуже другое: что-то не так с мирозданием, обломками которого все мы придавлены.



За те месяцы, когда я не видел ее, Инга изменилась. Не телесно, нет. Я увидел, что в ней исчезает идея ее самой. Инговость.

Это исчезновение для меня слишком больно, и порой, смягчая эту боль, я думаю о том, что, сопротивляясь и прячась от меня, она безотчетно защищает меня от отчаянья; защищает от разрушения мою память о себе-настоящей, максимальной. Если бы я мог, я бы стал донором для нее и сдавал эту «инговость», чтобы она восстановилась и жила как Инга-Инга – но тогда, раньше, я не догадался ее в себе накопить. Я тратил ее жадно, и сейчас она исчезает.

Даже если она превратится в точку, в пиксель, в бит, какой-то мельчайший носитель этой самой «инговости», я зажму ее в кулаке и буду с ней. Ради нее я сделаю все, что угодно. Поэтому сейчас я не на площади, а здесь, в заброшенной деревне. И я не кажусь себе трусом.



Почему же мне не удалось ее убедить во мне, когда еще все было мирно, когда мы могли спокойно уйти от всего сами, когда нас никто не гнал? В деревню и дальше – в лес, в изначальность и первобытность любви? Почему же всей моей силы, всей крепости и всего тепла ей не хватило, чтобы изменить сюжет, совершить метафорический скачок? Почему не хватило желания?



Черт, я забрел слишком далеко от дома и не заметил, как вошел в дождь. Сигарета намокла, пора возвращаться.

2. Инга

Дождь идет так шумно, что кажется саундтреком зыбкого фильма, в котором мы оказались случайно. Заглянули из любопытства и не успели покинуть съемочную площадку, хотя посторонних предупреждали. Мы хотели оставаться случайными прохожими, но оказались массовкой. А когда актеры, играющие главные роли, вышли, один за другим, нас вытолкнули вперед и схватили крупным планом.

Не останавливать же производство, в самом деле. И дождь все еще шумит.



Я убираюсь в доме. Жалость к мусору, сожаление об уже стертой пыли, нежность к серым дорожкам песка, оставленным сырыми ботинками, стыд перед мушиным трупом, боль от бабочкиного крыла на подоконнике, в углу. Слабость ко всем обрывкам, остаткам, да, симпатия к ржавым шляпкам гвоздей, солидарность с отскочившими планками. Все, что не нужно, пленяет меня. Хочется сказать ему о своей тайной страсти, присягнуть на верность, но ему не до меня. Оно слишком занято: утрачивается, пропадает.



Эта жизнь так остра, так прекрасна и так трудна. Как же вынести всю эту яркость, всю эту грубость, которую смягчает лишь шумовая водяная завеса? Я почти и не могу. Подумала: а если не выходить из дома, если ничего не знать и ни о чем не спрашивать, если ничего нового не будет происходить, кроме подавляемого страха, засыпаний-просыпаний, чистки зубов, приготовления минимальной пищи и ожидания чуда, тихого чтения, – может быть, острота восприятия снизится, нервы вернутся в мышцы, волосы-антенны улягутся и обнимут голову? Нет, нет.



Ни одно из чувств, ни одно из событий невозможно отключить. Всё, в чем я когда-либо была или о чем узнала, набегает сразу по всем «дорожкам». Сколько же их? Что за дикий нойз, накладывающийся на перепутанные обрывки мелодических структур? Битва между бесчисленными эхо. Всё – мир, всё – эфир.



Вот поэтому я слышу, как я утрачиваюсь. Мир нарастает, а я утрачиваюсь. Скоро он сомкнется в том месте, где было «я».

В своих возможностях понять вещи и события я окончательно усомнилась.

Вещи сейчас как бы сами по себе. Я с ними на «вы». Вроде бы они не враждебны, но всё укрепляют свои позиции. Они переигрывают меня. Говорить всё трудней, потому что надо говорить о них. И это очень странно. Речь и письмо всегда были для меня естественны, как кровообращение. Кровь пульсирует и бьется, ритм ей обеспечен. В ней нет ни вранья, ни ложного пафоса, ни попытки уклониться (я знаю, о чем говорю).

Но сейчас во мне все меньше крови, все меньше речи.



Может быть, я заболела потому, что ярко видела, как слова могут отрываться от всего и путешествовать отдельно от вещей (а мы – от своих Любовей, вообще жизней).

Я споткнулась. Я не решаюсь собраться и поверить в живое. Я боюсь провалиться в зазоры между словами, вещами; словами и вещами, утечь между собственными пальцами. Как часто, оглядываясь, я видела, что владельцев слов просто нет в месте этих слов! Как трудно поддерживать Дарта, как трудно входить в образ.



Слышите ли вы меня, вещи? Помните ли вы обо мне, люди? Как мне снова соединиться с центром себя, совпасть с человеческим обликом и встать в полный рост? Где ты? Где ты? Ты, в чьем присутствии речь всегда имела смысл? Если мы по-прежнему существуем, если мы «носители языка», что это значит сейчас, когда нам так просто и правдоподобно врут? Если реальность нас вытесняет, если другие охотятся на нас и убивают нас, можем ли мы расположиться и жить в языке? Существует ли он как среда – наподобие воздуха, воды, огня или почвы? Или сегодня мы лишь гонимые носильщики вещезаменителей? Гонимые и голимые? Иногда мне кажется, что мы давно уже не говорим, а просто катим какие-то тюки и пластиковые самолетные чемоданы на поржавелых тележках. Мы, мягкотелые невечные двигатели. Мы и сами хотели бы подняться в воздух, но из здания аэропорта нас не выпускают.



Где же ты, моя черная птица? Я должна быть с тобой. Я твое замусоленное перо (выпала и не знаю, как мне снова к тебе приникнуть). Где же ты, мое черное дерево?

Я твой листок. Оторванный ветром, лечу куда-то прочь и не знаю, как к тебе вернуться. Где ты, тот, кто никогда не говорил оторванных от точности слов? Можем ли мы что-то сдвинуть там, где реальность уже схватилась за нашими спинами? Скажи мне. Если ты только жив, во что я пытаюсь верить всеми жалкими силами. Если ты жив, дай мне знак. И я догадаюсь, как быть.

Назад: Дети
Дальше: 3. Занавеска