Посох Деда Мороза
После утренней репетиции к Мише подошел в актерском буфете замдиректора Свиридов и спросил, мол, Мишаня, заработать не интересуетесь?
Свиридов был мужиком гульным, разговаривал фразами из матерных анекдотов. И отвечать ему следовало тем же. Соответственно, вышеприведенный вопрос звучал куда энергичней, чем тут, на бумаге, и Миша ответил, как надо: а какой, мол, какого же эдакого не захочет, покажите, мол, мне такого… – время было предновогоднее, дед-морозное, для актерской братии урожайное и бессонное: утренники на утренниках.
Выяснилось, что где-то за Репино в пионерлагере хотят Деда Мороза. Но буквально 31-го вечером, и главное, в чем закавыка, Мишаня: туда доставят, а назад машины не будет. Оттуда уж электричкой…
– А как же я назад выберусь, на ночь глядя? – спросил Миша. На Новый год он был приглашен в хорошую компанию, где интересовался сразу тремя разными, но равнопрекрасными девушками.
Свиридов развел руками: это уж, Мишаня, как водится – либо заработать, либо лясы точить. Буквально выразился он, конечно, иначе.
– Сколько? – спросил Миша, вздохнув. Деньги нужны были очень.
– Ну, в том-то и дело: восемьсят.
Миша присвистнул и торопливо, на этом же свисте, сказал:
– Идет! Деньги давали громадные. Обычная такса была – 50.
Вероятно, добавляли за моральный убыток. Но и убыток был громадным – выгуливай потом трех славных девушек индивидуально…
– Сергей Семеныч! – окликнул Миша спускавшегося по лестнице Свиридова. – Но реквизит-то будет?
– Устроим, Мишаня! – крикнул снизу Свиридов. – Армяк-посох-борода и Снегурочка-…! – Дальше совсем уж было неприлично, и главное, раскатывалось эхом по всему зданию театра. Впрочем, народ тут был непугливый.
Миша вернулся в буфет, дожевал кисель, круто сваренный из концентрата, и побежал по делам.
Идиотские речевки, стишки и загадки, положенные старому хрену с горы, Миша вызубрил, от души матеря творцов этой отрасли искусства Мельпомены.
И дня за два до Нового года стал искать Свиридова насчет армяка и бороды. Ну и Снегурочке пора было объявиться из-за какого-нибудь сугроба, потому как обнаружилось, что весь женский пол – вплоть до шестидесятилетней Марии Николавны Аркашиной – был разобран на елки-утренники месяца за полтора.
Но замдиректора исчез. По его домашнему телефону измученный женский голос отвечал, что Сергей Семенович серьезно болен и не скоро поправится.
Выходит, запил опять, скотина…
Запои у Свиридова случались нечасто, раз в году, но уж тогда он как в штольню летел, а выкарабкивался медленно и драматически: непременно с какими-то остановками сердца, с капельницами, клизмами, шлангами в носу и прочим милым реквизитом.
Проклиная безответственного Свиридова, Миша кинулся в костюмерную – все давно было разобрано. Он обзвонил знакомых, потрепыхался еще, обежал театральные лавки… но там словно кто метлой повымел. Остался последний посох, раскрашенный почему-то под зеленеющую ветвь, и запыленный бронзовый парик, похожий на скальп бухгалтера их театра Фриды Савельевны, если б его непрофессионально снял торопливый индеец. Скальп уценен был до двух рублей тридцати пяти копеек. Все это Миша зачем-то купил в лунатическом отчаянии.
Затем он махнул рукой и покорился судьбе. Вот только пионерских заказчиков надо было дождаться и извиниться по-человечески. Свиридов, помнится, говорил, что за ним заедут часов в восемь вечера прямо к служебному входу.
И ровно в восемь снизу позвонила вахтерша, пропела:
– Михал Бори-и-и-сыч, тут к вам товарищи…
Миша вздохнул, удавил сигарету, накинул на плечи первое попавшееся полупальто с вешалки и пошел извиняться, но перед тем как выйти из гримерной, прихватил – может, бессознательно – зеленеющий в углу дурацкий посох и бронзовый скальп, и – совсем уж непонятно зачем – сунул в карман валявшийся на столе ноздрявый носище с паклей усов, на резинке.
У служебного подъезда стоял «пазик» с несколькими пассажирами. Впереди сидел мужик в тонну весом – вероятно, какой-нибудь областной начальник. За ним маячили две тетки. Опираясь на посох, Миша прошествовал к «пазику» походкой Алексея Максимовича Горького, что идет по Волге за знаниями, приоткрыл дверцу и сказал внутрь смущенным, но правильно подобранным, достойным тоном:
– Товарищи, вот, собственно, я – Дед Мороз. Но без костюма и без Снегурочки…
В машине образовалась плотная недоуменная пауза. Начальник, от которого при движении поднялось винное облачко, обернулся назад и тяжело спросил: «Роза Арутюновна?..» – и та зачастила, что все было договорено, и трижды звонили, чтоб наверняка, а те трижды подтверждали, бессовестные!
Миша все бормотал, ковыряя посохом снег под ногами, что это Свиридов обещал, что борода и армяк – товар в это время дефицитный, но поскольку Свиридов в запое, то… я, пожалуй, пойду, товарищи…
– Я те пойду! – невкусно выдохнул мужик и ухватил Мишу за пустой рукав накинутого пальтеца, словно тот бы сейчас бежал. – Артист, ебенть! У меня там сто пятьдесят обормотов, третий и четвертый классы, эт куда их?! Не-е-ет, вот залазь, поедем, и пусть они тебя схавают с потрохами!
Его запихнули в «пазик», поехали… Минут через пятнадцать угрюмого молчания одна из теток сказала:
– Вы часок продержитесь? Я позвоню подруге в «Красные командиры», может, они поделятся своими артистами, те у них раньше начинают…
Машина ехала куда-то в сторону Финского залива, сначала по шоссе, потом свернула и пошкандыбала лесом, по корявой дороге с еще не уезженным настом.
Ехали молча, в напряженной обоюдной ненависти. Так же молча с полчаса толкали в морозной чернильной тьме застрявший в колдобине «пазик». Все взмокли, нагрузили сапоги снегом, начальник – тот даже протрезвел и помрачнел еще больше.
Затем свернули на совсем уже интимную тропку и, с подъелдыкиваниями желудка к горлу и штормовыми раскачиваниями «пазика» в ямах, въехали наконец в раззявленные ворота под тусклым фонарем, прокатили по хрустящей снегом аллее и остановились.
Типовое кирпичное здание школы, освещенное электричеством по всем трем этажам, казалось отсюда, из чащи нагруженных снегом елей и сосен, чуть ли не декорацией к «Щелкунчику». Было что-то театральное в медленном кружении снежинок там, где золотой квадрат окна отлавливал их табунки из небытия.
На крыльце торопливо докуривал сигарету старшеклассник, а его подружка помчалась докладывать о прибытии Деда Мороза. Видно, их ждали давно.
Тут компания разделилась, Мишины попутчики делись куда-то – может, отправились допивать и праздновать в кабинет директора лагеря (а им как раз и оказался угрюмый мужик, так лихо и беззаконно умыкнувший Мишу) может, по домам подались, а может, приперлись в зал посмотреть на Мишин позор.
Его же самого паренек пионервожатый коридорами проводил за кулисы. В зале бесновались, визжали дети.
– Во, слышите? – сказал пионервожатый. – Мы их тут музыкой глушили… больше часа… Я вас как объявляю? К нам приехал Дед Мороз?
– Объяви – артист ТЮЗа Михаил Мартынов, – сказал Миша, сбросив на стул чужое полупальто и напяливая на собственные непослушные вихры бронзовый скальп. На всякий случай и носяру насадил на лицо, с неопрятным кустом, лезущим в рот. – Это что там у вас в углу? Пианино? Играющее?
– Без понятия, – ответил пионервожатый. – Вроде первоклашкам вчера что-то играли…
Он вышагал на середину сцены, сложил ладони рупором и крикнул в зал:
– Т-и-иха-а-а!! А ну, тиха!!! Начинаем! Зал завизжал, заулюлюкал… Паренек все стоял, грозно всматриваясь в ряды:
– Бакланов и Шварц, а ну, сели спокойна-а!!!
– Пошел вон! – сказал ему Миша из-за фанерной кулисы.
– Чего? – спросил тот, повернув голову.
Миша знаками показал ему, чтоб проваливал, проваливал наконец… и, не дожидаясь больше ничего, выкатился колесом на сцену, поднялся, гикнул, сделал сальто, еще одно, подкатил к инструменту, отбил чечетку, перевернулся, приземлился с размаху прямо на стул и распахнул крышку – клавиатура отозвалась под его руками дребезгом плохо настроенных звуков… А ведь могла быть и заперта, подумал Миша с облегчением… Он пробрякал несколькими бойкими аккордами сверху вниз и запел песню Бармалея из недавно выпущенного спектакля «Доктор Айболит».
Дети, перевозбужденные, утомленные долгим бездельным ожиданием, никак не могли успокоиться. Гул и взвизгивание в зале, выкрики, топот сопровождали Мишино пение… Они, конечно, ждали старика в армяке (сволочь, Свиридов!), Снегурочку, всех этих заезженных новогодних стишков, подарков… Кстати, роскошная – вероятно, прямо из здешнего парка – наряженная шарами ель с криво нахлобученной на гнутую верхушку желтой пикой, тоже была достойна украсить собой декорации к «Щелкунчику»… Она стояла в огороженном стульями углу зала, с тусклой пока сетью фонариков, и ждала команды зажечь свои огни. Следовало бы, наверно, проорать что-нибудь из того, что он вызубрил:
«Отвечай-ка на вопрос: как зовусь я?..» – но где была гарантия, что фонарики зажгутся?
Прошло минут десять; Миша просто работал, гнал репертуар, пел все, что накопил за пять лет беспорочной службы в театре… Парик съехал ему на ухо, лицо под картонной насадкой вспотело, но он как-то не решался все это снять, чтоб не остаться на сцене совсем уже голым буднем.
В дело пошли «битлы», «Подмосковные вечера» и коронный его номер – гимн Советского Союза канареечным свистом на четыре лада… Дети не воспринимали ничего. Они хотели Деда Мороза, хотели подарков и чтобы елка зажглась и закружилась – все не ладилось, все катилось к черту… Перед ним, как «мене, текел, фарес», всплыли страшные стишки, зазубренные на скорую руку; и вывинтившись из-за пианино, он проделал перед микрофоном несколько притоптывающих па и крикнул в зал:
Вам неведомы тревоги! Вам открыты все дороги! Вам желаю счастья я! Будьте счастливы, друзья!
Ему казалось, что этот кошмарный сон длится уже больше часа… когда в двери зала с воплями и гиканьем ввалились спасители: Дед Мороз, каланча и дубина, и пискля-Снегурка. Видать, «Красные командиры» пошли все же навстречу Розе Арутюновне, поделились залетными артистами. И пока те, голубчики, ухая, кружась и приседая, шли в гущу детей, подобрав полы ватного армяка и расшитого блестками, золотой и серебряной фольгой Снегурочкиного наряда, Миша узнал обоих.
Это были профессиональные «чесальщики»: ядреные, горластые, сверкающие Дед Мороз и Снегурочка – уже довольно пьяная чета Говорянков, Фима и Маша. Вся штука была только в том, что высокая, дородная, с нутряным волжским басом Маша всегда исполняла морозного деда, а вертлявый сморчок Фима наряжался Снегуркой. Такое у них было незыблемое амплуа.
– Вам не ведомы тревоги! – завопил сморчок Фима.
– Вам открыты все дороги! – забасила Маша…
Миша не стал дожидаться окончания великого произведения, даже не стал раскланиваться, просто выпал за кулисы и выскочил в коридор. Он был мокрым, как мышь. С омерзением стянул с себя парик и накладную личину, сунул в карман… Достал сигарету и жадно закурил – он все еще не очень верил, что спасен… В зале визжали счастливые дети, и Маша гудела, как паровозный гудок: «Е-лач-ка, заж-ги-ся!!!»
Ясно, что о плате за все это безобразие ему даже и заикаться не следовало. Деньги, хотя б тридцатку в качестве компенсации, он намеревался выколотить из алкоголика Свиридова – потом, если тот не подохнет.
И, приговаривая: «Сволочь, вот сволочь!», Миша с посохом подмышкой (взял его за каким-то чертом, а выбросить жалко!) стал спускаться по лестнице в натопленный вестибюль, где на вешалке сиротливым кулем висело пальтецо.
Теперь надо было сообразить, как отсюда выбираться.
– Эй! Клоун! Как вас там…
Миша, с рукой, продетой в один рукав, обернулся. К нему грузно спускался директор – тот, многопудовый, что завез его в эти дебри и вытолкнул на растерзание пионерам. Дать бы ему сейчас по жирному брюху коленом, да кулаком – по тупому затылку, да добавить по…
– Ты вот что… У нас бухгалтер только завтра утром приедет. У нее мать вчера оперировали. А без нее я тебе денег выдать не могу…
Миша продел вторую руку в рукав, степенно обдернул коротковатые обшлага, чтобы не показать своего потрясения: этот святой человек все же собирался платить!
– Так что тебе деваться-то некуда. И поздно уже… Новый год же, это… настает…
– А… что ж мне делать? – спросил Миша.
– Сиди здесь, жди… Вернусь, – сказал директор, и действительно минут через десять спустился уже одетым, направился к выходу, молча загребая воздух рукой, чтоб Миша, мол, следовал за ним.
Так, гуськом, в мрачном молчании они вышли к воротам, свернули налево и буквально через несколько десятков метров подошли к дому – типовому трехэтажному, с бугристым от снега палисадником, с зияющим провалом неосвещенного подъезда, в проеме которого металась и плясала круговерть белых хлопьев.
Миша понял, что этот мужик, в каждом взгляде которого чувствовалось презрение к шуту, актеришке, засранцу… ведет его к себе домой, за семейный стол. Видно, не может допустить, чтобы в праздник пусть и такой вот никчемный балбес остался без рюмки и огурца. И горячая волна благодарности плеснула голодному Мише куда-то в область диафрагмы, как бы ополаскивая резервуар, подготавливая его ко вкушению дивных яств.
А стол уже был накрыт… Семья ждала хозяина.
– Вот… – сказал директор жене, тоже многообъемной, полнолицей, с таким же круглым кугелем на макушке, отчего ее голова была похожа на игрушку «Ванька-встанька» – она и качала все время этим сооружением, и склоняла к плечу тяжелый шар головы. – Вот, артиста привел… накормить. Некуда девать парня…
– Витя… а где ж его покласть? – озабоченно, после беглого «дрась», спросила супруга.
– В спортзале переночует, на матах, – ответил тот. – Ничего, молодой… спортивный.
Когда все уселись за стол, Миша незаметно оглядел семейство.
«Ванька-встанька» сидела рядом с мужем. Грузная старуха с лицом, изгвазданным какими-то бурыми рубцами, – теща или свекровь – сидела напротив, наблюдала за мальчишками-близнецами лет восьми, тоже толстыми, круглолицыми. По правую руку от матери сидела старшая дочь, заслоненная от Миши могучим брюхом отца…
К столу успели вовремя: минут через пять в телевизоре пробили куранты, отец семейства налил себе и Мише водки, сказал:
– Ну, с Новым счастьем! – и выпил. Жена отозвалась:
– Здоровья, здоровья, главное!
– Нина, язык ты недосолила, – встряла старуха.
– Мама, а в праздник, единственный в году – можно мне без этого надзора?! – как-то сразу громко, с ненавистью крикнула толстая. И муж рыкнул на нее, протянув руку за соленым огурцом.
– Ты чего сидишь засватанным? – буркнул он Мише. – Давай, отоваривайся…
– Если недосолила, так я и скажу просто: недосолила, – невозмутимо отозвалась старуха. Свекруха, ненавистница, подумал Миша…
Более странной встречи Нового года у него в жизни не бывало.
Эта тяжелая, угрюмая – под стать своему хозяину – семья вела неутихающую междоусобицу по всем фронтам. Старуха оказалась вовсе не свекровью, а тещей, и ухитрялась одновременно накручивать и дочь, и зятя, хотя возбудить этого носорога на военные действия, да еще с каждой новой рюмкой – для этого требовалась какая-то изощренная сила бытовой ненависти. Несколько раз хозяин наливался багровым соком и, глядя исподлобья на старуху, рычал что-нибудь вроде: «Мамаша… или вы сейчас стихнете со своей кулебякой, или я эту кулебяку вам сейчас…» – И тогда уже супруга вступалась за ядовитую бабку. Дети, видимо, были привычными к такому градусу жизни. Мальчишки уминали за обе щеки, смотрели телевизор, и лишь когда очередная звуковая волна разборок перекрывала голоса ведущих «Голубого огонька», наперебой кричали:
– Тихо, ну тихо, папа!.. Бабуль, молчи! Часа через полтора хозяин тяжело поднялся из-за стола, налил на посошок водки себе и Мише, заставил выпить и сказал:
– Сыт-пьян? Ну, чтоб не говорил, что бросили замерзать в лесу… Пошли, отведу тебя на боковую… Утром Людмила придет, выдаст денег…
– Вы хоть подушку возьмите… – сердобольно добавила «Ванька-встанька» и качнула верхним шаром в сторону дивана. – И плед…
– Ничего, спасибо, я курткой накроюсь, – сказал Миша. – Не беспокойтесь.
Но она все же запихнула ему подмышку плед и сунула в руки думку…
– И палочка вот тут ваша. – Идиотский посох сопровождал его сегодня повсюду.
Вдруг кто-то спросил из-под локтя:
– А это вы играли Д’Артаньяна?
Он обернулся.
На него яркими янтарными глазами смотрела рыженькая, конопатая, лет четырнадцати… Нет, не в этом дело… Нежная солнечная крупка осыпала всю ее кожу; волосы того же оттенка, но плотнее тоном, падали на лоб, и глаза – все та же гамма светлого меда, янтаря, теплой канифоли… К тому же, хрупкая фигурка, озаренная золотистыми оттенками ее природных тонов, была еще и одета в рыжие брючки и желтый свитер. Ну надо же, подумал Миша, какое светлое дитя соорудили трое этих бегемотов… Не приемная ли?
– Да-да, – сказал он, топчась в коридоре, держа в нетрезвых объятьях плед и думку, – И Д’Артаньяна, и Маугли… и Бумбараша…
Девочка глядела на него влюбленно и зачарованно.
– Ну пошли, – буркнул папаша, выходя на лестницу. Миша оглянулся, помахал ей – мол, извини, видишь, утаскивают меня, – еще раз отметив это сияние золотой парчи, которое от нее исходило… И вышел.
Снова они шли гуськом, но в обратном направлении и медленнее. Директор шагал основательно, грузно, подсвечивая себе фонариком и то и дело шумно и сокрушенно отрыгивая. Миша на воздухе словно бы очнулся, огляделся… ему все нравилось: хрустящий под ботинками снег, резкий щипастый воздух, рвущий ноздри, деревья в снежных окладах… А сейчас заснуть, закинуть за спину весь этот странный вечер, забыть…
Он тоже был слегка пьян…
В холодном темном спортзале директор щелкнул выключателем, сказал:
– Ну вот… Не околеешь тут? Вообще-то здание отапливается, но зал-то огромный, не хватает.
В углу у стены, точно оладьи, горкой были навалены кожаные маты. В центре зала с потолка свисал канат, неподалеку от него пасся кожаный «козел», рядом с ожидающими чего-то брусьями…
Миша бодро ответил, что все в порядке, и не там, и не так еще приходилось – и это было правдой. Очень ему хотелось рухнуть, доспать до утра, получить бабки и покинуть гостеприимную спортивную обитель Деда Мороза…
– Так… бывай, что ли?
Миша протянул руку, забормотал, что в другой раз непременно заранее…
– Нет уж, – честно сказал директор лагеря. – В другой раз прослежу, чтоб тебя здесь не было…
Он вышел.
Миша стянул с горки на пол тяжелый кожаный мат, щелкнул выключателем и в свете подслеповатого, с одного боку подбитого фонаря за окном добрался до своего лежбища, споткнулся об него и повалился спать.
Две-три минуты он боролся с идиотской думкой, пытаясь как-то приладить на ней голову, но голова съезжала то с одного ее каменного бока, то с другого, Миша отпихнул ее и накрылся пледом… Засыпая, думал: «Золотая парча… наряд такой на кукле… у бабушки Сони, на комоде… в детстве…»
И заснул.
– …Доброе утро! – сказал кто-то у него над головой и, видимо, повторил это раз пять, прежде чем он продрал глаза. Безжалостное солнце било в физиономию.
Через секунду он понял, что никакое не солнце, а фонарик, и никакое не утро, а все та же сизая зимняя тьма за окнами спортзала. Молниеносно пронесся дикий табун мыслей в голове: грабить пришли, наказать, издеваться, мучить, убить!!! Одновременно с мыслями и вполне бессознательно его тренированное тело взвилось с мата и прыгнуло к стене: два года циркового училища в отрочестве и сейчас не подвели, несмотря на выпитое.
– Что! – крикнул он – Что, кто это?! Перед ним, все еще светя фонариком, стояла какая-то фигурка – в темноте за кругом света ни черта было не разглядеть.
– Извините, что потревожила… – проговорила она жалобно.
Тут Миша опознал дочку толстого директора и от ужаса чуть не околел: вот этого ему здесь недоставало для полноты счастья – совращения Дедом Морозом малолетней пионерки!..
– Ты что?! – крикнул он. – Рехнулась?! Какого лешего приперлась среди ночи?!
– Я… просто… я хотела спросить кое-что… Можно я с вами немного посижу?
Голос ее набряк близкими слезами.
Вот задрыга! Стянуть фонарик, идти ночью сюда, к незнакомому человеку?! Он давно подозревал, что дочери – это наказанье божье…
Миша подбежал к выключателю, щелкнул.
Продолжая сжимать в руке ненужный фонарик, она щурилась от света. С ворохом рыжих своих волос, с мерцающим излучением кожи она сама была словно порождением этого света…
– Чего тебе от меня надо? – спросил Миша злобно.
– У вас же все равно скоро электричка… – сказала она, садясь на мат. Сгорбилась.
– Ну-ка проваливай отсюда, – проговорил Миша. – Мне тут папаши твоего не хватает для полного удовольствия.
«Ничего себе вечерок да ночка», – подумал он. Сердце до сих пор колотилось, во рту было сухо.
– Он спит, – сказала доверчиво девочка. – Он же выпил… Они, когда выпьют, спят как медведи…
– Слушай, где тут кран? – спросил он, наждачным языком облизывая губы.
– Вы хотите пить? – встрепенулась она. – Я принесу! И действительно, минут через пять принесла воду в железной эмалированной кружке.
– Это моя, – сказала она, – в изостудии. Я в ней краски развожу…
И стояла рядом, благоговейно смотрела, как он жадно пьет.
– Ты рисуешь? – спросил Миша, отдавая ей кружку.
– Рисую, да… Но я хочу актрисой быть. Я хочу, знаете, играть… Констанцию Буонасье!
Ах, вот оно что… Ну да, как он сразу не догадался…
– Ты… тебя как зовут-то?
– Таня!
– Знаешь, Таня… Ты подумай хорошенько, советую… ведь этот наш труд – такая морока… столько обид, тоски, интриг… зависти…
– И у вас – зависть? – спросила она. – Я не верю. Вы такой… такой летучий, прыгучий!
– Вот-вот, – усмехнулся Миша, – летучесть-прыгучесть в цирке главное достоинство… В театре необходимы еще кое-какие качества…
– А я «Трех мушкетеров» из-за вас три раза смотрела, сначала с восьмыми классами, потом с седьмыми, потом опять с восьмыми… Вот то место, когда вы фехтуете на лестнице один против шести! Это так здорово! Я просто не дышала! Я не верю, что вы кому-то завидуете.
– И тем не менее, завидую! – сказал он и вдруг удивился, что именно здесь, перед этой незнакомой девочкой, наконец признался самому себе.
– Кому, например? – удивилась она.
– Например, Сеньке Либерману… Он играет Сирано… а это моя мечта – сыграть Сирано.
– Я думала, все актеры мечтают сыграть Гамлета… А этот… Си-ра-но, какое смешное имя – он кто?
Миша вспомнил, что гардеробщица Слава называла спектакль «Сейран де Бержерак», у нее соседа-армянина так звали, Сейран. Еще она говорила: «У меня радикулёт на нервной почке».
– Слушай, – сказал Миша, – иди ты, ради бога, домой, а? У меня из-за тебя могут быть дикие неприятности!
– Ну пожалуйста!!! – взмолилась она. – Еще полчасика, неужели вы боитесь, вы же смелый, вы – Д’Артаньян…
– Нет, я – Сирано, – сказал Миша. Он поднял с полу посох Деда Мороза, достал из кармана накладной нос, закрепил резинку на затылке. Девочка смотрела на него, не шевелясь.
– А… кто он такой?
– «Но кто же он такой? – подхватил артист ТЮЗа Михаил Мартынов, запрыгивая, как на сцену, на гору черных кожаных матов.
Сложнейший из вопросов…
Пожалуй, астроном…
Он музыкант!
Поэт!
Он храбрый человек.
Он физик!
Он философ!
И сумасшедший! Но его отвага
Неподражаема! И он со всеми прост.
И плащ его похож на петушиный хвост,
Когда его слегка приподнимает шпага…
А нос какой! Он так отрос,
Что нужен шарабан – его не вложишь в тачку…
Бедняга по утрам прогуливает нос,
Как барыня свою собачку!»
Миша спрыгнул с горы матов и неожиданно для себя самого вдруг пустился рассказывать содержание пьесы Эдмона Ростана. Девочка сидела на мате, подняв колени к подбородку, смотрела своими янтаринами, тянула к нему острое лицо. Поглощала, пожирала… да, это был экземпляр…
А его уже закрутило. Не отдавая себе отчета, по ходу пересказа сюжета Миша вскакивал, садился, прохаживался перед нею, жонглировал посохом… Вдруг пускался играть какой-нибудь отрывок. И вообще, как всегда случалось с ним, когда речь заходила об этой роли, он все меньше обращал внимание на девочку и перед собой видел не ее, а зал…
Текст роли, как и текст всей пьесы, он давно уже знал наизусть…
– Вы что так смотрите? Вам нравится мой нос?
– Я… Что вы?..
– Может быть, мы оба Смутили вас?
– Ошиблись, сударь, вы…
– Быть может, носик мой качается, как хобот?
– Нет, вовсе нет…
– Или как клюв совы?
– Да что вы…
– Может быть, на нем нашли вы пятна? Или, быть может, он торчит, как мощный пик?
– Я вовсе не смотрел…
– Вам, значит, неприятно осматривать мой нос?
Быть может, он велик?
Она тянула шею вослед его прыжкам, хохотала, перекатывалась со спины на живот, вскакивала, замирала, вскрикивала, хваталась ладонями за щеки, и – застывала, когда за спиной красавца и баловня фортуны Кристиана Сирано с болью рассказывал Роксане о своей любви…
Что я скажу? Когда я с вами вместе,
Я отыщу десятки слов,
В которых смысл на третьем месте,
На первом – вы и на втором – любовь.
Что я скажу? Зачем вам разбираться?
Скажу, что эта ночь, и звезды, и луна,
Что это для меня всего лишь декорация,
В которой вы играете одна!
Что я скажу? Не все ли вам равно?
Слова, что говорят в подобные мгновенья,
Почти не слушают, не понимают, но
Их ощущают, как прикосновенья…
Сейчас, по ходу сцены держа ворох пламенных кудрей где-то на обочине взгляда, он вдруг подумал, что Роксана вовсе не должна быть томной шатенкой, как ему представлялось раньше. Да, вот какой она должна быть – рыжей, худой, светящейся в ночи, как факел…
Я чувствую, мгновенья торопя,
Как ты дрожишь, как дрожь проходит мимо
По ветке старого жасмина…
– Ну, подавай текст Роксаны, – бросил он вдруг на ходу: – «Я плачу… Я дрожу…»
– Как это?! – прошептала она, округляя глаза. – Когда? Что… как – сейчас?..
– Подавай текст! – крикнул он раздраженно: – «Я плачу… Я дрожу…»
– Я… п-плачу… Я дрожу…
– «И я люблю тебя».
– Кто? – ты… он – меня?!
– Вот дура! Да не я и не он! Это реплика Роксаны, я-то свои сам подаю. Давай снова, ну! «Я плачу, я дрожу, и я люблю тебя…» Поняла?
– Поняла! – вдруг проговорила она твердо, вскочила с мата и всем телом подалась вперед, обняв себя за плечи, словно удерживая: – Я… плачу… Я дрожу… – проговорила она с отчаянием в голосе, и вправду дрожа всем телом. – И… и я люблю тебя!
– Молодец! – резко бросил он, нырнул под брусья, перевернулся, повис вниз головой… и еще минуты две продолжал читать текст таким вот манером.
…Все четвертое действие – «Осаду Арраса» – артист ТЮЗа Михаил Мартынов прочел, раскачиваясь на канате, чуть ли не под потолком. Он срывал с головы бронзовый скальп Фриды Савельевны за два рубля тридцать пять копеек, размахивал им, как белым шарфом графа де Гиша, оплакивал гибель Кристиана, заставлял Таню подавать реплики снизу. Задрав голову, не отрываясь ни на миг, она следила за малейшим его движением, чтобы не прозевать того сладостного момента, когда должна будет вступить:
Но как я вас нашла? Передо мною
Лежала Франция, истощена войною.
Меня вели к вам нищие поля.
И если это воля короля —
Все эти стоны, жалобы и боль
Земли, разорванной на части, —
То мой король Любви – единственный король,
Который, может быть, заслуживает власти!
За окнами спортивного зала валил, крутил, метался густой снег. И если б кто-нибудь решил заглянуть в одно из этих окон, он увидел бы странную картину: мечущегося по залу молодого человека с накладным носом, с палкой в руках, с волосами дикого красного, не существующего в природе оттенка, и рыжую девочку, что бегала за ним по пятам, как собачонка…
– И финал… – тяжело дыша, проговорил Миша. – Действие пятое, сцена шестая… Прошло четырнадцать лет… Монастырь, где Роксана укрылась в трауре по своему Кристиану. Суббота, и, как обычно, ровно в четыре она ждет в гости Сирано, чтоб он развлек ее своей «газетой» – просто хроникой светских новостей… Она ждет его ровно в четыре, но… его убивают наемные убийцы!
– Как?! – воскликнула Таня.
– А вот так. Бревном по башке.
– И… они не увидятся?! И Роксана так и не узнает, кто писал ей письма?!
– Спокойно, узнает… Он притащится из последних сил… Он прита-ащится! – простонал Миша, опираясь на посох Деда Мороза и хромая, подволакивая ногу, достиг брусьев, припал к ним, повис на них…
Прощайте. Я умру. Как это просто все!
И ново и не ново.
Жизнь пронеслась, как на ветру
Случайно брошенное слово.
Бывает в жизни все, бывает даже смерть…
Но надо жить и надо сметь.
И если я прошел по спискам неизвестных,
Я не обижен… Ну, не довелось…
Я помню, как сейчас, один из ваших жестов,
Как вы рукой касаетесь волос…
Я не увижу вас. И я хочу кричать:
– Любимая, прощай! Любимая!
Довольно! Мне горло душит смерть.
Уже пора кончать…
Предсмертный голос Сирано гулко разносился в пустом спортзале загородной школы:
…Вы дали мне любовь.
Как одинокий марш,
Она звучит во мне, и, может быть, за это
Навеки будет образ ваш
Последним образом поэта…
…………………………………………………
Вся жизнь прошла, как ночь, когда я был в тени…
И поцелуй любви и лавры славы
Они срывали за меня,
Как в поздний вечер памятного дня.
– Подавай: «О, как я вас люблю!»
– О, как я вас люблю! – крикнула в отчаянии девочка.
– Не ори, больше глубины, больше осознания: она потрясена открывшейся правдой, ведь это означает, что она упустила единственную в своей жизни подлинную любовь, которая столько лет была рядом! Понимаешь?! Ну, снова: «О, как я вас люблю!»
– О, как я вас люблю!
Сирано погибал… Ему оставалось жить считанные минуты. Он шатался, падал на одно колено, с трудом поднимался…
– Но если смерть, но если
Уж умирать, так умирать не в кресле!
Нет! Шпагу наголо! Я в кресле не останусь!
Вы думаете, я сошел с ума?
Глядите! Смерть мне смотрит на нос…
Смотри, безносая, сама!
Пришли мои враги. Позвольте вам представить!
Они мне дороги, как память.
Ложь! Подлость! Зависть!.. Лицемерье!..
– в дело опять пошел посох Деда Мороза, и сколько смертной ярости и достоинства было в каждом выпаде задыхающегося Сирано:
– Hy, кто еще там? Я не трус! Я не сдаюсь, по крайней мере. Я умираю, но дерусь!
Он качнулся, шпага выпала из руки и покатилась по полу…
– Все кончено. Но я не кончил эту…
Мою субботнюю газету.
Нас, кажется, прервало что-то…
…Итак,
Я кончил пятницей… В субботу
Убит… поэт… де Бер-же-рак…
Миша удачно подгадал к мату, упал на спину и закрыл глаза.
Тут случилось непредвиденное.
Девочка вскрикнула, сотряслась в страшном горестном рыдании и повалилась на Мишину грудь, колотя по ней кулаками, исступленно повторяя: «Не умирай, любимый мой, не умирай!»
– Ты что, спятила?! – Миша испуганно вскочил, схватил ее за плечо; она тряслась и икала. – Таня, Танечка!.. Ну, успокойся… Слушай, это же пьеса, ну!..
Она выла безутешно. Мотала головой. Оплакивала поэта…
Вот тут, подумал артист Мартынов, на кульминации действия и врываются обычно суровые родители, чтобы отомстить за поруганную дочь.
Храбрец Сирано де Бержерак струсил по настоящему.
Минут через десять она все же стихла – видно, устала. Сидела, как воробей на ветке, зябла, шмыгала носом.
– Ну, вот что, мать, – решительно проговорил Миша. – Ты, конечно, наш человек, но прошу тебя, как брата: уйди, а?
Она подняла к нему истерзанное лицо:
– А можно… можно я…
– Нет, нельзя! – заорал он. – Хватит! Пошла отсюда, ясно?!
Походил туда-сюда, строго хмурясь и поглядывая на нее, размышляя. Потом сжалился все же, достал автобусный проездной за прошлый месяц и стерженек шариковой ручки, который на всякий случай всегда таскал в заднем кармане джинсов.
– Ладно… Вот телефон театра… Там у нас студия есть для таких безумцев, как ты. Скажешь – от Михаила Борисовича Мартынова. Поняла?
– Поняла… – хлюпая красным носом, прошептала девочка. Все-таки у этих рыжих при малейшей слезе физиономии становятся непотребно красными. – Спасибо, Михаил Борисович!
– Ну давай, иди уже, иди…
Когда она вышла наконец, Миша повалился навзничь, закурил… Его трясло. Да нет, дело было не в девочке, а в том, что он сегодня, сейчас сыграл Сирано… сыграл почти так, как хотел. И благодарный зритель принял, черт побери, его трактовку образа!
Он еще думал об этом, улыбаясь, бормоча тихонько: «Как в серебро луны оправлен сумрак синий!..» – пока «сумрак синий» в огромных окнах спортзала не подернулся рассветным пеплом.
В конце концов он, видимо, заснул… потому что, когда снова открыл глаза, ломоть солнца рыжим седлом лежал на кожаной спине «козла», а рядом с пузатой думкой раскинулись веером восемь дружных десяток, которые неизвестная, но симпатичная Людмила оставила, жалея будить артиста.
Миша поднялся, потер ладонями лицо, потянулся, спрятал деньги в нагрудный карман рубашки и, минуя вестибюль под транспарантом: «С Новым, 1985-м годом!», покинул здание школы.
…Он шел зимним лесом к электричке, сбивая снег с кустов посохом Деда Мороза, громко выкрикивая дурацкие, не пригодившиеся накануне прибаутки и чувствуя, что вчерашний вечер и минувшая ночь, и эти грузные от снега ели, и весь ослепший от звонкого солнца лес сплетаются во что-то неразрывно прекрасное, в какую-то огромную, огромную, взахлеб, жизнь.
С вершины богатырской ели в полном безмолвии перед его лицом заструилось перо неизвестной птицы, ввинчиваясь в толщу пронизанного солнцем воздуха, – так грузило пронизает толщу прозрачной воды, так скользящий жест милой руки пронизает толщу времени…
Во всяком случае, и двадцать лет спустя он помнил, как трепетало это перо белым лезвием, планировало медленно и совершенно и наконец вонзилось в сугроб, словно старинный писатель, завершив новеллу, оставил перо в снежной чернильнице.