10
После этого разговора я больше не видел Нопвуда. Скоро выяснилось, что он имел в виду, когда говорил, что мы больше не встретимся: он получил предписание отбыть на миссионерскую службу; умер он несколько лет назад на Западе от туберкулеза, работая с индейцами почти до последнего дня. Я так и не простил ему того, что он пытался очернить отца. Если к этому и сводится христианство, немногого оно стоит.
Доктор фон Галлер: Как вы утверждаете, отец Нопвуд говорил о миссис Мартиндейл с презрением и гневом. Он что, знал ее?
Я: Нет, он просто ненавидел ее за то, что она настоящая женщина… а кто был он, я вам говорил. Вбил себе в голову, что она шлюха, и ничего другого слушать не хотел.
Доктор фон Галлер: Вы не думаете, что преимущественно он негодовал как бы за вас, потому что она воспользовалась вашей невинностью?
Я: Каким образом? Что за глупость.
Доктор фон Галлер: Она соучаствовала в плане, цель которого была — манипулирование вами. Я говорю не о вашей невинности — это вопрос простой, физический и технический, но о замысле ввести вас в ту сферу, которую Нопвуд охарактеризовал как простенькую веселую музычку: труба да барабан.
Я: Рано или поздно это случается с каждым, разве нет? И лучше уж в таких обстоятельствах, чем во многих, что рисует нам воображение. Ах да, я забыл, ведь швейцарцы отъявленные пуритане.
Доктор фон Галлер: Ну вот, теперь вы говорите со мной так, будто я — отец Нопвуд. Вы правы, каждому предстоит знакомство с сексом, но обычно выбор остается за человеком. Человек сам находит для себя секс. Его не предлагают как тоник, когда кто-то решает за вас, что это было бы полезно. Разве человек сам про себя не знает лучше, чем кто-либо другой, что пришло его время? Разве это не высокомерие по отношению к собственному сыну, если отец организовывает для него первый сексуальный контакт?
Я: Насколько я понимаю, высокомерия в этом не больше, чем если бы перевести сына в какую-нибудь другую школу.
Доктор фон Галлер: Значит, вы полностью согласны с тем, как все это для вас было устроено. Постойте-ка. Вы, кажется, говорили, что последний половой акт у вас был 26 декабря 1945 года. Значит, миссис Мартиндейл была у вас первая и последняя? Почему же вы не воспользовались приобретенным у нее ценным опытом? Не торопитесь, пожалуйста, с ответом, мистер Стонтон. Если хотите выпить воды — пожалуйста, вот графин.
Я: Наверно, из-за Джуди.
Доктор фон Галлер: Да. О Джуди… Вы понимаете, что в вашем рассказе образ Джуди очень расплывчатый? Я узнаю вашего отца, имею неплохое представление об отце Нопвуде, и вы буквально парой слов сумели многое рассказать о миссис Мартиндейл. Но Джуди я вижу очень неясно. Девочка из хорошей семьи, немного чуждая вашему миру, еврейка, умеет петь. Кроме этого, вы говорите только, что она была добра и очаровательна, а еще всякие туманные слова, которые не придают ей никаких индивидуальных черт. Ваша сестра сказала, что в Джуди было что-то коровье. Я придаю этому большое значение.
Я: Не стоит. Карол горазда на резкости.
Доктор фон Галлер: Вот уж точно. Вы дали ее резкий портрет. Она очень проницательна. И она сказала, что в Джуди было что-то коровье. Вы не знаете почему?
Я: Это же ясно — от злости. Она почувствовала, что я люблю Джуди.
Доктор фон Галлер: Она почувствовала, что Джуди воплощает для вас Аниму. А теперь — немного профессионального жаргона. Мы уже говорили об Аниме — этот обобщенный термин описывает представление мужчины обо всем, чем является или может являться женщина. Женщины очень чувствительны к этому образу, когда он возникает в сознании мужчины. Карол ощутила, что Джуди внезапно воплотилась для вас в Аниму, и это стало причиной ее раздражения. Вы же знаете этот извечный женский вопрос: «И что он в ней нашел?» Конечно же, то, что он видит, — это Анима. Далее, обычно он способен описать ее только общими словами без всяких подробностей. Он находится под властью, грубо говоря, чар. Старое слово не хуже любого нового. Общеизвестно, что, подпадая под чьи-нибудь чары, человек перестает ясно видеть.
Я: Но я видел Джуди очень ясно.
Доктор фон Галлер: Хотя вы, судя по всему, не помните ни одного сказанного ею слова, сплошные общие места? Ах, мистер Стонтон… хорошенькая скромная девушка, увиденная вами в первый раз в обстоятельствах, когда вы просто не могли не подпасть под ее чары, — она пела. Самая недвусмысленная Анима в моей практике.
Я: Я думал, в вашей профессии не принято задавать наводящие вопросы свидетелю.
Доктор фон Галлер: В суде Его Чести мистера Стонтона, по всей видимости, нет, но это мой суд. А теперь скажите, пожалуйста: после разговора с вашим отцом, когда он назвал Джуди вашей «еврейской штучкой», и после разговора с ее отцом, когда тот сказал, что вы не должны рассматривать Джуди как возможную спутницу жизни, и после разговора с этим третьим отцом — священником — как развивались ваши с Джуди отношения?
Я: Они испортились. Или потеряли свою прелесть. Можно использовать какие угодно слова, выражающие ослабление, утрату страсти. Конечно же, мы встречались, и разговаривали, и целовались. Но я знал, что она — послушная дочь, и когда мы целовались, я чувствовал, что рядом стоит, пусть невидимый, Луис Вольф. И хотя я пытался замкнуть слух, когда мы целовались, я слышал голос (не думайте, что это был голос моего отца), говорящий: «Твоя еврейская штучка». И ненавистный Нопвуд, казалось, всегда был рядом, как Христос на той его сентиментальной картинке, возложивший руку на плечо бойскаута. Не знаю, как бы все это развивалось дальше, но меня свалила очень неприятная болезнь. Теперь ее, наверное, назвали бы мононуклеозом, но тогда она была неизвестна, и я долго не ходил в школу, лежал дома под присмотром Нетти, которая меня выхаживала. Когда наступила Пасха, я все еще был очень слаб, а Джуди уехала в школу в Лозанну. Она прислала мне письмо, и я, конечно, хотел сохранить его, но готов биться об заклад на что угодно: его нашла Нетти и сожгла.
Доктор фон Галлер: Но вы помните, что в нем было?
Я: Помню частично. Она писала: «Мой отец мудрейший и лучший из известных мне людей, и я поступлю, как он велит». Это так не вязалось с семнадцатилетней девушкой.
Доктор фон Галлер: Почему?
Я: Инфантилизм. Вы так не считаете? Разве ей не пора было больше жить своей головой?
Доктор фон Галлер: Но разве не точно таким же было ваше отношение к вашему отцу?
Я: После моей болезни — нет. Да и до этого были отличия. Потому что мой отец был по-настоящему выдающимся человеком. Данстан Рамзи как-то сказал, что отец был гением необычного, непризнанного рода. Тогда как Луис Вольф хотя и был очень хорош по-своему, но оставался всего лишь умным доктором.
Доктор фон Галлер: Он был крайне утончен. Насколько я понимаю, в этом вашему отцу было до него далеко. А как насчет Нопвуда? Кажется, вы списали его со счетов, поскольку он гомосексуалист?
Я: Я часто встречаюсь с ему подобными в суде. Серьезно таких воспринимать нельзя.
Доктор фон Галлер: Но в суде вы серьезно воспринимаете очень немногих. Есть гомосексуалисты, которых мы воспринимаем очень серьезно, но вероятность встретить их в суде очень мала. Я помню, вы говорили что-то о христианском милосердии?
Я: Я больше не христианин, а потом я слишком часто обнаруживал, что в одежды милосердия рядится самая прискорбная слабость. У тех, кто говорит о милосердии и всепрощении, обычно не хватает твердости довести начатое до логического конца. Я никогда не видел, чтобы милосердие становилось причиной неоспоримого добра.
Доктор фон Галлер: Понимаю. Ну что ж, давайте продолжим. Я думаю, что во время болезни вы много размышляли о своей ситуации. Для этого ведь и существуют болезни, знаете, эти таинственные недуги, которые выхватывают нас из потока жизни, но не убивают. Они сигнализируют о том, что наша жизнь пошла не по той дорожке, и дают нам время поразмыслить. Вам повезло, что вы не оказались в больнице, хотя болезнь и вернула вас под власть Нетти. Ну так какие ответы вы нашли? Например, вы не думали о том, почему с такой готовностью поверили, что ваша мать была любовницей лучшего друга вашего отца, но усомнились в том, что миссис Мартиндейл была отцовской любовницей?
Я: Наверное, дети любят одного родителя больше, а другого — меньше. Я вам рассказывал о матери. И отец иногда заговаривал о ней, навещая меня во время моей болезни. Несколько раз он остерегал меня от того, чтобы я женился на первой юношеской любви.
Доктор фон Галлер: Да. Думаю, он понимал, что за беда с вами стряслась. Интуитивно понимал, хотя, конечно, не был готов себе в этом признаться. Он чувствовал, что вы больны Джуди. И на самом деле дал вам очень хороший совет.
Я: Но я любил Джуди. Правда, любил.
Доктор фон Галлер: Вы любили проекцию своей Анимы. Правда, любили. Но знали ли вы когда-нибудь Джуди Вольф? Вы говорили мне, что, сталкиваясь с нею теперь, когда она зрелая семейная женщина, избегаете разговора. Почему? Потому что защищаете свою детскую грезу. Вы не хотите знать эту женщину, которая перестала быть Джуди. Когда вернетесь домой, воспользуйтесь каким-нибудь случаем, повидайтесь с этой госпожой профессоршей, как уж ее там, изгоните навсегда этого призрака. Уверяю вас, это будет легко. Вы увидите ее такой, какая она есть теперь, а она увидит знаменитого уголовного адвоката. Все пройдет как по маслу, и вы разрешитесь от этого бремени навсегда. Духов прошлого лучше изгонять, насколько это возможно… Кстати, вы не ответили на мой вопрос: почему вы обвиняете в адюльтере мать, а не отца?
Я: Мать была слабой.
Доктор фон Галлер: Мать была для вашего отца Анимой, а ему не хватило удачи или соображения не жениться на ней. Неудивительно, что она казалась слабой; бедняжка, она несла на своих плечах такой груз за такого человека. И неудивительно, что он ополчился на нее, как вы бы, возможно, ополчились на бедную Джуди, если бы ей не повезло попасть под власть такого умного и так примитивно чувствующего человека, как вы. Знаете, мужчины очень жестоко мстят женщинам, которые, как считают мужчины, их очаровали, хотя вся вина этих несчастных в том, что по воле судьбы они были хорошенькими, или пели, или смеялись в неудачный для них момент.
Я: А вам не кажется, что в любви есть некоторый элемент очарования?
Доктор фон Галлер: Не сомневаюсь, что есть, но кто сказал, что очарование — это основа для брака? Оно присутствует, возможно, вначале, но если вы хотите, чтобы голод не приходил в ваш дом в течение шестидесяти лет, на стол нужно ставить блюда посытнее.
Я: Вы сегодня догматичны как никогда.
Доктор фон Галлер: Вы сами говорили, что вам нравится догма… Но давайте вернемся к вопросу, оставшемуся без ответа: почему вы считали, что ваша мать была способна на адюльтер, а отец — нет?
Я: Адюльтер у женщины — это всего лишь грешок, милая шалость, но у мужчины, понимаете… понимаете, у мужчины это преступление против собственности. Знаете, может быть, звучит не очень красиво, но закон все объясняет, а еще лучше объясняет это общественное мнение. Обманутый муж — всего лишь рогоносец, объект насмешек, тогда как обманутая жена — это жертва душевной травмы. Не спрашивайте меня почему. Я просто формулирую эту данность так, как ее видят общество и суд.
Доктор фон Галлер: Но эта миссис Мартиндейл, если я правильно понимаю, ушла от мужа, или он от нее. Какая тут может быть травма?
Я: Я думаю о маме. Отец знал миссис Мартиндейл задолго до смерти матери. Он мог отдалиться от мамы, но никогда не поверю, что он был способен травмировать ее, сыграть какую-то роль в ее смерти. Я хочу сказать, фехтовальщик — это так, некая благородная идея, которая может быть романтичной, но уж никак не низменной. Но вот что касается нарушителей супружеской верности — в суде я видел их без счета, и все они были людьми низменными.
Доктор фон Галлер: А отец никогда не ассоциировался у вас ни с чем низменным? Итак, вы оправились от болезни и обнаружили, что остались без вашей возлюбленной и без отца Нопвуда — но что отец по-прежнему крепко сидит в седле?
Я: И даже не так. Я по-прежнему восхищался им, но теперь мое восхищение было отягощено сомнениями. Вот почему я решил не пытаться подражать ему, не позволять себе даже думать о соперничестве с ним, но попробовать найти какое-нибудь поприще, где я смогу доказать, что стою его.
Доктор фон Галлер: Боже мой, какой фанатик!
Я: Кажется, это не вполне профессиональное проявление эмоций.
Доктор фон Галлер: Ничуть. Вы — фанатик. Знаете, что такое фанатизм? Это избыточная компенсация сомнения. Ну, продолжайте.
Да, я продолжил, и если в моей жизни было мало событий, то напряженность чувств искупала этот недостаток. Школу я закончил довольно хорошо (правда, не так хорошо, как мог бы, если бы не эта болезнь) и был готов к поступлению в университет. Отец всегда полагал, что я поступлю в Торонтский, но я хотел поехать в Оксфорд, и он поддержал мое желание. Сам он не учился в университете, потому что воевал на Первой мировой войне — и получил, кстати, орден «За безупречную службу» — в те годы, которые могли бы быть для него студенческими. Он хотел добиться успеха в жизни и подал заявление на сдачу экзамена на юриста без предварительного получения степени. В те времена такое еще допускалось. Но у него были романтические представления об университетах, так что идея поехать в Оксфорд нашла в нем отклик. И вот я поехал туда, а поскольку отец хотел, чтобы я учился в большом колледже, то поступил в Крайстчерч.
Выпускники Оксфорда непременно пишут в мемуарах, как много значил для них Оксфорд. Не стану притворяться, будто место это само по себе было для меня чем-то особенным. Конечно, там было приятно, и мне нравились все эти необычные строения. Знатоки архитектуры почитают за долг нещадно их критиковать, но после Торонто у меня глаза на лоб лезли. Эти дома свидетельствовали о совершенно непривычной для меня концепции образования. Было ощущение дискомфорта, но дискомфорта без злого умысла: никакого культа дешевизны. Оксфорд показался мне городом молодежи, и эта атмосфера мне нравилась, хотя любой, не лишенный зрения, мог увидеть, что заправляют всем старики. Мой — послевоенный — Оксфорд полнился народом и быстро превращался в большой индустриальный город. Много критиковали соответствующие привилегии, и критика эта исходила главным образом от людей, сидевших в самой гуще этих привилегий и получавших от них максимум возможного. Оксфорд был частью моего плана стать особым человеком, и все, что попадалось мне на пути, я подчинял этой единственной цели.
Я изучал юриспруденцию и успевал в этом. Мне повезло — научным руководителем мне назначили Парджеттера из Баллиола. Он преподавал право и пользовался большой известностью — будучи слепым, он тем не менее был знаменитым шахматистом и таким преподавателем, каких я больше не видел. Он был неумолим и требователен, но именно это мне и было нужно, потому что я вознамерился стать первоклассным юристом. Понимаете, когда я сказал отцу, что хочу стать юристом, он тут же решил, что я рассматриваю юриспруденцию как ступеньку к большому бизнесу — именно по такому пути и пошел в свое время он сам. Он не сомневался, что я заменю его в «Альфе». Я и в самом деле не думаю, что он представлял для меня какое-либо иное будущее. Я, вероятно, был с ним не до конца откровенен, потому что не сказал ему сразу же, что у меня другие планы. Мне нужна была юриспруденция, потому что я хотел овладеть чем-то таким, в чем я мог бы быть уверен и где не было бы места для капризов и предрассудков — вольфовских там, нопвудовских… или отцовских. Я хотел быть хозяином своего ремесла, и ремесло мне требовалось самое выдающееся. А еще я хотел как можно больше знать о людях, работать на поприще, которое позволило бы мне разобраться в демоне, овладевшем Биллом Ансуортом.
Желания объявлять крестовый поход у меня не было. Пока болел, пока валялся без сил, я многое обдумал и, в частности, вознамерился поставить жирный крест на том, за что ратовал отец Нопвуд. Ноппи на свой манер хотел манипулировать людьми, он хотел делать их хорошими и был уверен, что знает, что такое хорошо. Для него Бог был здесь, а Христос — сейчас. Он был готов принять сам и навязать другим массу иррациональных представлений, и все это в рамках его особого понимания того, что такое хорошо. Он считал, что Бога невозможно обмануть. А мне казалось, что я каждый день своей жизни вижу, что Бога обманывают и что обманщик получает вознаграждение, добиваясь блестящих успехов.
Я хотел уйти из мира Луиса Вольфа; теперь он казался мне очень расчетливым человеком, который, несмотря на всю свою культуру, ни на йоту не желал поступиться ветхозаветными принципами, во всем подчиняясь им и требуя такого же подчинения от своей семьи.
Я хотел отдалиться от отца и спасти свою душу в той мере, в какой верил в подобные понятия. Наверное, думая о душе, я имел в виду самоуважение и независимость. Я любил отца и побаивался, но нашел крохотные трещинки в его броне. Он тоже манипулировал людьми, а вспоминая его афоризм, я не намеревался становиться человеком, которым можно манипулировать. Я знал, что на мне всегда будет это клеймо — сын Боя Стонтона — и что в некотором роде мне придется нести груз богатства, не заработанного собственными руками, тогда как наше общество рассматривает унаследованное состояние как знак позора. Но по крайней мере в какой-то части этого огромного мира я буду Дэвидом Стонтоном, недостижимым для Нопвуда, или Луиса Вольфа, или отца, потому что я превзошел их.
Идея отказаться от секса никогда не посещала меня. Просто так уж случилось, а я не осознавал, что это стало частью моего образа жизни, пока не утвердилось окончательно. Может быть, в этом есть и доля влияния Парджеттера. Он был холост, а слепота защищала его от большинства женских чар. Он вцепился в меня, как вцеплялся во всех своих студентов, орлиными когтями, но, думаю, к концу моего первого курса он знал: я принадлежу ему как никто другой, сколь бы эти другие ни восторгались им. Если вы рассчитываете овладеть юриспруденцией, говорил он, то вы — глупец, потому что у нее не может быть одного владельца, но если вы хотите овладеть какой-то ее частью, то вам лучше, по крайней мере до тридцати лет, спрятать свои эмоции куда-нибудь в холодок. Я сам принял такое решение и осуществил его, а к тому времени, когда мне исполнилось тридцать, я полюбил холод. С его помощью я заставляю людей бояться меня, и это мне тоже нравится.
Вероятно, я пришелся по душе Парджеттеру, хотя он и был не из тех людей, которые склонны пусть даже к малейшему проявлению чувств. Он учил меня играть в шахматы, и хотя до его уровня я так и не поднялся, но стал неплохим игроком. В его комнате всегда было мало света (зачем ему свет?), и, думаю, на этот счет у него был пунктик — он принуждал зрячих использовать эту их способность в полной мере. Мы часто засиживались у его едва теплящегося камина в полумраке, который мог бы показаться гнетущим, но которому Парджеттер каким-то образом придавал естественность, и играли партию за партией. Он нескладно сидел в своем кресле, я же находился у доски и делал все ходы. Он называл свой ход, я передвигал фигуру, а потом говорил ему, какой ответный ход сделал. После того как я проигрывал, он анализировал игру и указывал мне, где я ошибся. Меня потрясали такая память и такое пространственное мышление у человека, который живет во тьме. Когда я не мог вспомнить, что делал шесть или восемь ходов назад, он окатывал меня ледяным презрением, так что я был просто вынужден придумывать всякие хитрости, чтобы развивать память.
Он и в самом деле мог поселить в человеке суеверный страх. В комнате в разных местах у него стояли три или четыре доски, на которых он играл с друзьями по переписке. Если я рано приходил на консультацию, он говорил: «На столе лежит открытка. Вероятно, из Йоханнесбурга. Прочтите ее». Я читал ему шахматный ход и делал этот ход на доске, к которой он не возвращался, может быть, целый месяц. Когда консультация заканчивалась, он говорил мне, какой будет ответный ход, и я делал соответствующие перестановки на доске. Он выигрывал удивительное количество этих партий, развивающихся черепашьим шагом.
Он не знал Брайля. Писал он обычным шрифтом на листе бумаги, который вставлял в специальную рамку, оснащенную проволочными направляющими, чтобы не выбиваться из строки, и, казалось, не забывал ни слова из написанного им. Он обладал удивительными познаниями о книгах по юриспруденции, которых никогда не видел; а когда он, давая точные указания, посылал меня к своим полкам, чтобы я нашел интересующую его ссылку, я нередко находил в этой книге закладку, исписанную его четким каллиграфическим почерком. Он был в курсе новых изданий и журнальных статей, потому что ему прочитывали их, и я счел за честь, когда он стал просить меня читать ему. Слушая, он делал бесценные замечания, и я каждый раз получал урок того, как нужно воспринимать, взвешивать, отбирать и отвергать.
Именно это мне и было нужно, и со временем я стал относиться к Парджеттеру с благоговением. Требовательность, холодное одобрение, четкий логический ход мысли при анализе проблем, которые нередко коренились в беспорядочной эмоциональности других людей, — все это действовало как бальзам на мой смятенный рассудок. Получал от него я отнюдь не обычные консультации по юриспруденции, и результат был совершенно иным. Многие юристы — безмозглые невежды, жертвы собственных эмоций и эмоций своих клиентов. Некоторые из них приобретают большую практику, потому что со всей яростью ввязываются в драки других людей. Их негодование продается и покупается. Но Парджеттер отшлифовал свой ум до крайней степени, а я хотел походить на Парджеттера. Я хотел знать, видеть, анализировать и оставаться хладнокровным. Хотел как можно дальше уйти от того глупого мальчика, который не понимал, что такое «фехтовальщик», когда все вокруг знали это, и который страдал по Джуди Вольф и получил от ворот поворот, когда ее папочка отослал его развлекаться с другими игрушками. Я хотел, чтобы меня расплавили, очистили от шлаков и отлили в новой, лучшей, форме. Для этого Парджеттер подходил как нельзя лучше. Конечно, были у меня и другие учителя, некоторые даже очень хорошие, но Парджеттер навсегда останется для меня идеалом, мастером-наставником.