Сирийская пустыня
Когда Давид столь же обильно покрылся потом, как и его лошадь, он пустил ее шагом. Путь до его родной Палестины был неблизким, поэтому следовало пожалеть животное. К тому же путь он выбрал не самый простой.
Нельзя возвращаться той же дорогой, – думал он. – Это мой единственный шанс оторваться от Лонгина.
Двинуться на юг, по высохшему руслу реки, – вот каким был его план. Территория площадью в двести тысяч квадратных миль, где песок чередовался со скалами и каменистыми плато, простиралась перед ним. Эту иссушенную местность пересекали причудливой формы горные хребты. Некоторые из них достигали тысячи метров в высоту, а глубина отдельных ущелий была более трехсот метров ниже уровня моря. Темные холмы и пики соседствовали здесь с солевыми выступами и каменистой пустыней. И поблизости не было ни одного источника воды. Только бедуины осмеливались отправляться сюда.
Но Давид знал, что такое зов пустыни. Последние семь лет он прожил в иудейской пустыне, так что подобные пейзажи не производили на него особого впечатления. Пожалуй, именно в пустыне он чувствовал себя лучше всего. Подальше от лживых людей. Истине проще пробиться на засушливых землях. Если он хотел следовать своей судьбе, то именно здесь должен был принять крещение. Разве жизнь его отца не изменилась после того, как он пробыл здесь сорок дней?
Всевышний превратил Давида в проклятого без корней, без семьи и крова, отнял у него привычный образ жизни. Неужели Он сжег все мосты, ведущие к его прошлому, чтобы заставить его все бросить ради исполнения Своей воли?
Продай все и иди за мной.
Проигнорировав последнюю волю своей матери, отказавшись идти в Сринагар, где находился его отец, Давид сделал первый шаг навстречу Господу. Но он не внял Божьему наставлению не оглядываться. Приятные воспоминания все еще жили в нем. Чернила, которыми было написано его прошлое, еще не высохли. И теперь именно он, а не кто-то другой, должен был макнуть в них перо, чтобы написать свое настоящее.
Он сплюнул на землю. Небо и песок тут же стали драться за эти капельки слюны, и они мгновенно испарились. Плевок приносил удачу кочевникам. Это был способ соединиться с пустыней – предложить ей воду, прежде чем ожидать от нее того же.
Давид двинулся по путям тысячелетней давности, на которых никогда не встретишь ни одной живой души. Порой все усиливающаяся жара играла с ним злую шутку: ему казалось, что вдали он видит всадника, но его призрачный, размытый образ тут же исчезал в облаке пыли.
Безжалостное солнце напекло ему макушку, и когда оно наконец согласилось уйти на покой, Давид знал, что, уступив место луне, оно заставит его заплатить за свое отсутствие дрожанием от ночного холода.
Запасы провизии все уменьшались. Давид, конечно же, пытался раздобыть что-нибудь съестное по пути, но невозделанная земля крайне редко давала ему возможность поживиться. Несколько маслин да пригоршня фиников – вот и все, что у него оставалось. На этом долго не продержишься. Что касается воды, то она ему не попадалась уже несколько дней, и его лошадь страдала от обезвоживания, поэтому все чаще ему приходилось идти пешком, таща ее за собой под уздцы.
Тридцать миль – такое расстояние за сутки он должен был преодолевать, несмотря на убийственную жару. Чтобы не сбиться с курса, он ориентировался по солнцу, а когда оно садилось, по мху на кустах, который всегда рос с тенистой стороны.
За немилосердными днями следовали иссушающие ночи. Немногочисленные речушки, которые попадались на его пути, уже пересохли, редкие деревья, которые ему встречались, были без листьев и не давали тени. Он бы обрадовался и луже с соленой водой, в которой можно было бы смочить пересохшие губы. Жарища была такой, что ему казалось, будто кровь испаряется из его жил через поры кожи. А песчаная буря лишила его последних сил.
Вскоре голод взял власть над его разумом. В жизни самых разных существ случаются моменты, когда инстинкту самосохранения подчиняются все другие потребности. Моменты, когда исчезает даже видовой барьер. Продолжительное лишение примата или лошади дневной порции еды вынуждает их искать возможность использовать любой другой источник энергии.
Поскольку без еды прожить можно не более тридцати дней, а сохранить рассудок – не более двадцати пяти, млекопитающие, оказавшиеся в одинаково тяжелых условиях, доходят до того, что начинают рассматривать друг друга как нечто съедобное.
Именно такой взгляд хищника Давид однажды заметил у лошади Лонгина, когда она повернулась к нему. И когда она двинулась на него, раздувая ноздри и оскалив зубы, ее вид словно парализовал юношу. Теперь лошадь считала его своей поживой.
Но взбесившееся животное не успело наброситься на свою добычу: пущенная кем-то стрела пронзила его горло.
Давид повернулся к своему спасителю, прикрывая ладонью глаза, чтобы защитить их от ветра. Ему показалось, что сквозь вздымаемый ветром песок он видит силуэт кентавра, закутанного в плащ с капюшоном. Стрелок опустил лук и помчался к нему галопом.
У находящейся на последнем издыхании лошади изо рта потекла кровь. Заржав, она вывернула шею, потом споткнулась, не отрывая взгляда от Давида, все еще шокированного таким поведением лошади. Инстинктивно животное стало пить из своей же раны, чтобы утолить жажду, но через несколько мгновений рухнуло замертво.
Кочевник спешился и направился к лошади, закрываясь от ветра. Он держал в руках бурдюк и кинжал. На глазах у потрясенного Давида этот человек сел на шею животного, чтобы прекратить его агонию, и сказал то, что обычно говорят в таких случаях:
– Благословен будь Всевышний, освятивший нас своими заповедями и приказавший нам забивать скот.
После этого резким движением он перерезал лошади горло.
Буря сразу же улеглась. Давид удивленно повернулся к мужчине, пытаясь понять, что произошло.
– Здесь нечего понимать, – заметил тот, наполняя свой бурдюк горячей кровью животного.
Давид подошел к нему, качаясь, с трудом передвигая ноги, настолько его истощили голод и жажда. Подойдя к трупу животного, он упал на колени.
– Благодарю тебя, друг, – проговорил он. – Ты спас мне… жизнь.
– Я тебя не спасал, – возразил человек. – Я лишь повиновался. Дух Божий позвал меня, и я откликнулся.
– Я не верю ни в какого Духа Божьего. – Давид вздохнул, пожимая плечами.
– А вот он, по крайней мере, в тебя верит, – сказал кочевник. – Последний раз, когда я тебя видел, ты был еще мальчишкой, одержимым мыслью отправиться в Иерусалим, чтобы праздновать там Пасху. А сейчас ты говоришь, как настоящий мужчина.
Давид замер на месте. Голос этого человека показался ему знакомым, но… это не мог быть…
– Дядя Шимон? – изумился он.
Зелот откинул капюшон, чтобы юноша мог его рассмотреть. Но здравый смысл брал верх над чувствами.
– Нет… это невозможно… Лонгин рассказал мне, что ты умер… что ты сражался с римлянами, наседавшими на тебя со всех сторон, и что…
– Мы с твоей матерью попали в засаду, устроенную Савлом, – перебил его Шимон. – Обращенный пришел нам на помощь. Он убивал своих собратьев ради нас, но… я умер, так и не увидев, чем закончился бой.
Юноша не верил своим глазам.
– Но… если ты умер… как же ты…
Давид прикоснулся к его лицу, чтобы убедиться, что перед ним реальный человек.
– Так это ты, дядя…
– Фома, – улыбаясь, произнес зелот. – Ты веришь, потому что видишь меня? «Блажены те, кто верит, не видя», – говорил мой брат. Умерев, наши близкие не покидают нас, Давид. Они постоянно возле нас. Они ведут нас и дают советы.
– А мама тоже с тобой? Я хочу ее увидеть. Я хочу обнять ее в последний раз. С тех пор как она меня покинула, моя жизнь утратила всякий смысл…
– Она не покинула тебя, Давид. Она возле тебя прямо сейчас. Это не умершие покидают нас, а мы покидаем их, переставая верить в их существование. Однако для того, чтобы их увидеть, достаточно лишь сомкнуть глаза.
Давид зажмурился и стал ждать, когда рассеется тьма.
– Я ее не вижу! – со всхлипом воскликнул он. – Я ее не вижу! Научи меня это делать, дядя Шимон, прошу тебя!
Тогда зелот отложил бурдюк в сторону и, обняв племянника окровавленными руками, стал его поучать:
– Нельзя научиться видеть мертвых, как учатся ходить, Давид. Дух Божий позволил тебе увидеть меня. Ты должен открыть себя для него, прежде чем Зло займет место сомнения в твоем сердце. Зло всегда проникает в пустоту.
Давид вздрогнул при этих словах: он чувствовал себя таким опустошенным!
– Ты знал, что мой отец жив? – осмелился спросить юноша.
– Не при жизни, но… меня не огорчает то, что от меня это скрывали. Твои мать и отец знали, что я неудержим. А я всегда знал, что Иешуа не просто мой старший брат. Он не покидал нас, тебе это известно? Он покинул самого себя, свой человеческий облик. Он хотел лишь одного: стать плотником в Назарете, трудиться в мастерской твоего дедушки Иосифа. Но он встретился с Господом в пустыне и открылся ему.
Казалось, эти слова успокоили Давида. Когда Шимон протянул ему бурдюк с горячей кровью лошади, он не осмелился пить из него. Чтобы помочь Давиду преодолеть это неприятие, зелот показал ему пример. Он пил кровь с такой жадностью, что было слышно, как он ее глотает, как она течет по его горлу, и юноша решился взять бурдюк.
– Потихоньку, потихоньку, – советовал ему чей-то голос.
Давид сделал несколько глотков, закашлялся и снова стал пить из бурдюка, на этот раз уже не так жадно. Вскоре жидкость напитала его плоть и он немного взбодрился.
Он лежал на спине, наполовину засыпанный песком. Изнуренный бурей, голодом и жаждой, он, по всей видимости, потерял сознание. Протерев глаза, он увидел своего спасителя. На коленях перед ним стоял не Шимон, а Лонгин.
– А где… Фарах? – пробормотал Давид.
– Я здесь! – отозвалась юная египтянка.
Она сидела возле головы лежащей на боку лошади, которая была жива. Фарах поила ее с ладоней.
Лонгин смел песок с одежды своего подопечного и сказал:
– Я счастлив, что нашел тебя, мой мальчик.
– А я нет, – вздохнул изнеможенный Давид. – Я не пойду… к моему отцу, ты меня слышишь, римлянин? Ты можешь связать меня, если хочешь… но я удеру… при первой же возможности.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал центурион, склоняя голову.
– Если бы мать была здесь… – продолжал юноша, с трудом ворочая языком, – я бы сказал ей… то же самое. И на этот раз она бы меня услышала… потому что я уже не… «мальчик». Мой отец сделал свой выбор… изгнание. И я должен… его уважать. Люди, которых мы любим, не принадлежат нам… Любить – это значит… давать право выбора.
Лонгин кивнул в знак согласия, впечатленный зрелостью его рассуждений. Похоже, мальчик превратился в мужчину.
– И куда же ты направлялся? – поинтересовалась подошедшая к ним Фарах.
– К себе домой, в Палестину. Я нужен Господу… Для чего? Будет видно.
– Тебя же там ищут, – заметил центурион.
– Моего отца тоже… искали. А он… продолжал выполнять свою миссию.
– Тогда я пойду с тобой, – заявил Лонгин.
– И я тоже, – подхватила Фарах не раздумывая.
– Нет, – категорически запротестовал юноша. – Те, кто меня защищают… расплачиваются за это своей жизнью: моя мать, дядя, бабушка и дедушка… Я не хочу, чтобы и с вами это случилось.
– Это делает тебе честь, Давид. Но нужно, чтобы я был рядом с тобой, следовал за тобой, причем неотступно. И больше не делай так, чтобы мне приходилось за тобой гнаться. Я уважаю твой выбор, а ты должен уважать мой.
– Ты хотел сказать наш, – уточнила Фарах, как бы невзначай опираясь на плечо трибуна.
Давид посмотрел на них и понял, что переубеждать их напрасный труд. Тогда он, с трудом поднявшись и глядя центуриону в глаза, заявил:
– Но с одним условием… Ты будешь называть меня Давидом.
Трибун улыбнулся и протянул ему руку:
– По-римски, Давид.
– По-римски, Лонгин.
И под взглядом растроганной Фарах они пожали друг другу руки выше запястья, как это принято у легионеров.