– «Мне три яблочка пришли, да одно чуть надкуси». Пожилой картограф помолчал и снова повторил слова, которые встретил, когда перебирал хранившиеся в маленьком сундучке письма давно умершей возлюбленной: «Мне три яблочка пришли, да одно чуть надкуси». Доктор, я уже рассказывал тебе эту историю? Правда? Тогда на сей раз перескажу ее чуть иначе. Слушай. От умершей возлюбленной картографу осталось наследство – одиночество и сундучок с письмами. Всю свою жизнь он странствовал по морям. На каждом континенте составлял новые карты, на каждом острове добавлял на карту другие острова. Отправляясь в свое последнее путешествие уже убеленным сединами стариком, он хотел попрощаться с морями, а оставшиеся годы жизни провести на суше. Хотя он и восхищался моряками, желавшими после смерти покоиться на дне, сам мечтал найти последнее пристанище возле женщины, которую любил в далекой юности. Об этом он поведал соседу по каюте – компасному мастеру. А тому все равно было, где обрести вечный покой, в море или на суше, лишь бы в правильное время. «Жизнь моя идет по этим часам», – говаривал он, доставая из кармана часы на цепочке, и нежно поглаживал их крышку. Рубины, украшавшие ее, складывались в таинственные знаки. А может быть, друзьям просто нравилось думать, что в этих знаках заключена какая-то тайна. Одной звездной ночью в борт судна ударила мощная волна. Раздался треск. Пожилой картограф и компасный мастер вышли из каюты на палубу и, увидев заполонившие небо яркие-преяркие звезды, замерли на месте, словно были не стариками, проведшими всю жизнь в море, а детьми, завороженными небесной бездной. Над ними медленно текла река Млечного Пути. Пожилой картограф указал на изгиб звездного течения: «Смотри-ка, не напоминает ли это узор на твоих часах?» Компасный мастер достал часы на цепочке, чтобы сравнить, и они увидели, что рубины на крышке в точности повторяют изгиб Млечного Пути. «Выходит, – сказал пожилой картограф, – время твоих часов и знаки на них верны». Стали быстро собираться облака, закрыли все небо. Ветер завыл в парусах, застонали канаты, хлынул ливень. Буря подхватила корабль, словно осенний листок. Встревоженная команда принялась за работу. Подчиняясь распоряжениям капитана, чей громовой голос пересиливал бурю, моряки пытались установить руль и паруса в нужное положение, метались то влево, то вправо, натягивали и ослабляли канаты. Три дня не утихала буря, три дня лил дождь. Корабль носило по волнам, и моряки уже не знали, где они – в океане или в каком-то неведомом море. Под вечер третьего дня ветер улегся, волны присмирели, на небе вновь показались звезды. Буря кончилась. Моряки пытались понять, куда их занесло. Требовалось срочно подлатать изорванные паруса и пополнить запасы пресной воды, вытекавшей из треснувших бочек, а для этого – как можно скорее пристать к какому-нибудь берегу. Капитан изучал карты, смотрел на звезды и наконец выяснил, что одна из старых карт соответствует положению звезд, наблюдавшемуся на небе. Указав пальцем на море в углу этой карты, он объявил: «Мы здесь! – и прибавил: – В одном дне пути отсюда есть остров. Мы можем направиться туда». Пожилой картограф и компасный мастер, стоявшие рядом с капитаном, переглянулись. Остров, окрашенный в небесно-голубой цвет, показался им подозрительным. «Капитан, – попросили они, – давайте не будем так далеко отклоняться от нашего маршрута». Этот остров походил на ложный, из тех, что выдумывали в былые времена влюбленные картографы. Водился у них такой обычай – нарисовать в неведомых водах остров и дать ему имя возлюбленной. Моряки рассказывают немало историй о кораблях, устремлявшихся к обозначенным на картах ложным островам и не находящим среди волн ничего, кроме разочарования. Пожилой картограф и компасный мастер высказывали сомнения насчет голубого острова, но всего, что знали, не говорили. А знали они вот что: не кто иной, а именно пожилой картограф в молодости и нанес на карту небесный остров. Открыто об этом они сказать не могли, опасаясь гнева капитана: как бы тот не приказал бросить их в море, связанными по рукам и ногам. Так что два друга ушли в свою каюту и всю ночь провели за разговором. «Свою любимую, – рассказал пожилой картограф, – я впервые увидел на базаре нашего городка. Стал писать ей письма. Она писала мне в ответ, и эти послания, которые она переправляла тайно, боясь гнева непутевых старших братьев, я перечитывал много-много раз. Отправляясь в свою первую океанскую экспедицию, я пообещал привезти ей из дальних стран подарок, который она никогда не забудет. Я собирался заработать немного денег на китобойном судне, вернуться, забрать свою любимую и бежать с ней на край света. Возлюбленная моя была так красива, стройная, нежная, хрупкая! Увы, пока я странствовал, она заболела, много дней пролежала в постели и умерла. Вернувшись из путешествия, я пошел на кладбище и рядом с ее могилой вырыл другую – для себя. Следующие несколько ночей я работал над картой. Выбрал далекое неисследованное море, нарисовал в нем самый красивый на свете остров, закрасил его небесно-голубым цветом и дал ему имя любимой. Пока существует наш мир, сказал я себе, буду искать этот несуществующий остров. И с мечтой о нем отправился в море». Белый корабль с порванными парусами плыл, рассекая грудью волны, к острову в безлюдном уголке мира. Пожилой картограф и компасный мастер уснули на рассвете. Вечером, когда корабль вошел в те воды, где якобы находился остров, они проснулись от крика впередсмотрящего: «Земля!» Земля? Как такое может быть? Пожилой картограф не верил собственным ушам. В волнении он выбежал на палубу – и увидел перед собой небесного цвета город с крепостными стенами, куполами и башнями. «Стамбул! – прошептал пожилой картограф имя своей умершей возлюбленной. – Стамбул!» В изумлении и восторге смотрел он, как воплощается в реальность остров, некогда его рукой нанесенный на карту. Колени у него подогнулись, и он упал на палубу. Склонившись над ним, компасный мастер увидел на губах старика-картографа улыбку человека, сполна насытившегося жизнью. «Неужели это правда? – спросил тот. – Неужели перед нами тот самый никогда не существовавший остров, который я назвал именем своей возлюбленной и подарил ей?» С берега к кораблю летели чайки. Дул легкий бриз. Тут-то пожилой картограф и скончался, и тело его по моряцкому обычаю погребли на дне морском. Прошло много лет, и стамбульцы, которые свой город считали реальным, а белый корабль, явившийся из тумана, – сказкой, стали рассказывать о капитане этого корабля, пожилом картографе и компасном мастере самые разные, непохожие одна на другую истории.
Я был один в камере, но говорил, представляя, что напротив сидит Доктор.
Изуродованными пальцами я медленно скрутил цигарку и протянул ему. Чиркнул спичкой, дал прикурить Доктору, потом затянулся сам.
– Стамбульцы считали свой город реальным, не подозревая, что живут на карте с белого корабля, – продолжал я, глубоко вдохнул и выпустил в воздух облачко дыма. – Что скажешь, Доктор? Не хотел бы ты нанести на карту остров, а потом вместе с китобоями уйти в бескрайние моря?
Моим тайным островом с самого детства тоже был Стамбул. В тот зимний вечер, когда отец рассказал нам историю о пожилом картографе, я достал из школьного портфеля географическую карту и нанес на нее остров, который потом часто с любовью рисовал в воображении. Я чувствовал, что живу в эпоху, когда люди предпочитают не знать, а видеть. Весь мир менялся. Люди видели, но оттого забывали любить. У них не было своего воображаемого острова, и они не знали, что ищут. У них в голове не укладывалось, как я мог столько лет любить этот город издалека; они стерли из памяти воспоминания о том, каково это – быть завоевателем, и потому не могли меня понять. У каждого завоевателя есть мечта, он идет своим собственным путем. Путь Иисуса не похож на путь Александра Македонского. Александр завоевывал города, Иисус желал завоевать души их обитателей. А я мечтал завоевать и то и другое, спасти сразу и город, и его жителей. Я был нужен Стамбулу.
Все толкуют о красоте этого города, но никому не удается жить в нем счастливо. Его красота тускнеет от неуверенности в будущем, эгоизма и насилия. Город – воплощение красоты и совершенства, которые ищет в подлунном мире человек. Бог на эту роль уже давно не подходит. Строя город, человек пытается сотворить новую природу и найти себя в ней. Разве не то же самое сделал Бог? Разве он, желая обрести смысл, не создал землю, небо и человека? С тех пор прошло много времени. Теперь все не так, как было. Хаос начал выталкивать Бога вовне. Но если есть «вовне», то должно быть и «внутри», и этим «внутри» для человека стал построенный им город. Создавая новую природу, человек, сам того не заметив, вызвал из небытия и новое время. Вместе с ним в мир явилась меланхолия – печаль Бога, который не может приспособиться к новому времени. Свершается то, чего он боялся со времен Вавилонской башни.
Говорят, у одной заморской народности принято уродовать лица детей, чтобы враги из соседнего племени не могли, украв их, продать в рабство. Дети теряют красоту, но остаются свободными. На языке этих туземцев уродство и свобода нарекаются одним словом, а слово «красота» одновременно означает «рабство». Так и жители Стамбула живут в вечном страхе потерять свой город и потому делают все, что в их силах, чтобы уничтожить его красоту. И на земле, и под землей множат боль, предаются во власть зла. Уродство называют свободой. Но Стамбул знает, что происходит, и пытается бороться с человечьей глупостью. Огромный город сопротивляется в одиночку, пытаясь защитить свою красоту.
Он благ, справедлив, честен. А красота бесконечна. Красота – в слове, в лице, в камнях стены, на которую падает дождь. Даже если у нее нет вещественного воплощения, она живет в мечтах человека и в неведомом. С тех пор как человек, устав исследовать земные просторы, принялся создавать в городе новую природу, он дал жизнь стеклу, стали, электричеству. Ему понравилось творить. Посмотрев в зеркало, он сказал себе: я не открыватель природы, а творец города. Он устранил противоречие между собой и природой, объединил дух и материю. Все времена и места собрал в единое целое и, глядя на город, увидел не только прошлое, но и будущее. А потом устал от быстрого бега. Загрустил. Впал в уныние. Задумался о том, что в красоте сокрыто уродство, в бытии – небытие. Опустились руки у человека. Может быть, он увидел, как бьется в агонии красота его города? В таком случае он должен снова вдохнуть в нее силу. Может быть, он почувствовал, что жизнь в городе теряет свою ценность? Значит, он должен вернуть ценность городской жизни. Может быть, в нем иссякла любовь, не осталось у него больше тайн? Тогда ему нужно обратить свою любовь на город и, вместо того чтобы мучить, заново его завоевать.
Об этом я говорил Доктору, глядя в стену напротив.
Я поднес ко рту воображаемую цигарку, затянулся. Вздохнул, увидев, что, несмотря на мои старания, пепел все-таки упал на пол. Попытался поднять его кончиками пальцев, но он рассыпался в прах. У меня снова стало тяжело на душе.
А впервые тоска пробралась в мою душу, когда, вернувшись с допроса, я не увидел в камере парикмахера. Спросил у охранника, что с Камо, но не получил ответа – охранник только осклабился и закрыл дверь. Доктора и студента Демиртая тоже не было. Их я не видел уже два дня. Возвращались ли они в камеру, пока я был на допросе? Смогли ли немного отдохнуть и поспать? Никакого знака они мне не оставили. Пустой бидон стоял все в том же углу, где и раньше. Я ощупал стены и дверь – свежих пятен крови не было. Камера напротив тоже стояла пустая. Я бросил пуговицу в щель под дверью, но отклика не последовало; несколько минут я простоял на здоровой ноге у двери, глядя в прорезь, но Зине Севда не появилась.
Издалека, из-за стен, коридоров и железных дверей, донесся звук выстрела. Вроде браунинг. Выстрел раздался снова, и я понял, что не ошибся. Встал с пола, держась руками за стену. Добрался до двери, волоча изувеченную ногу, словно мешок с камнями. Заглянул в прорезь, надеясь хоть что-то увидеть. В коридоре было пусто. В белом электрическом свете – ни тени, ни дыхания. С какой стороны донесся выстрел? Кто стрелял?
Мне в голову пришли два варианта. Когда я последний раз видел Доктора, он говорил: «Хорошо бы умереть». Может быть, это он? Или простодушный Демиртай? Вспыльчивый Камо? Упрямая Зине Севда? Если кто-то из них, воспользовавшись удобным случаем, выхватил у следователя пистолет, далеко ли он мог уйти, не зная, как выбраться из лабиринта коридоров?
Второй вариант был лучше: в Стамбуле наверху о нас не забыли. К тем нашим товарищам, которым удалось выбраться из Белградского леса, присоединились другие. Они поклялись положить конец боли, освободить мучеников. Это они шли нам на помощь. Среди них были сын Доктора и Мине Баде.
Выстрелы загремели снова, один за другим. Браунинг, беретта, вальтер, смит-вессон. Я мог различить их по голосам так же легко, как диких животных из лесов на горе Хаймана, близ которой прошла вся моя жизнь. Я напряг слух. Потом вспомнил, какие раны может нанести человеку пуля, и встревожился.
Что сейчас происходит с моими друзьями? Живы они или мертвы? Впрочем, одно здесь не исключало другого. Когда я не видел своих друзей, они были сразу и живы и мертвы, дышали и бездыханными валялись на полу. Стены, разделяющие нас, делали обе возможности равновероятными. То же относилось и к стрелявшим. Товарищи, с боем прорывавшиеся к нам на помощь, одновременно были врагами, решившими нас убить. Больше я ничего не знал. А раз не знал, то все варианты выглядели одинаково возможными. То же самое касалось нашей камеры в восприятии живущих наверху. Узнав о наших страданиях, опечаленные стамбульцы допускали сразу два варианта. Может быть, мы живы, а может, умерли. Может быть, мы еще дышим, а может, бездыханными валяемся на полу.
Я вообразил себя человеком, пребывающим наверху. Взглянул на себя его глазами и растерялся, почувствовав, что одновременно и жив и мертв.
Пока я замер, завороженный, словно ночной мотылек, белым электрическим светом, звуки выстрелов смолкли. Вернулась прежняя тишина. Но я продолжал стоять на одной ноге, как будто ждал, что вот-вот кто-то появится в коридоре. Чтобы не упасть, вцепился в край прорези. Закрыл уставшие от света глаза. Потом я услышал, как в глубине коридора кто-то стучит в дверь своей камеры. Раздался крик:
– Дежурный!
Кому-то в той камере понадобилась помощь.
– Дежурный!
Я прислушался, ожидая уловить шаги охранника. Сейчас он встанет со стула, выйдет в коридор и двинется по нему, впечатывая каблуки в бетонный пол. Остановится у той камеры, в которой кричали. Отодвинет засов, распахнет дверь, начнет орать. Но охранник не шел. Не вставал со стула, не впечатывал каблуки в пол. Крик из камеры в глубине коридора остался без ответа. Коридор, снова погрузившийся в безмолвие, был бездонно пуст. Я так утомился, что не мог больше стоять, – прислонился спиной к стене, медленно сполз на пол, сел, расставив ноги в стороны, и глубоко вздохнул.
Тут я заметил, что из носа у меня течет кровь. Поднял тряпку, валявшуюся на полу, вытер.
Спать не хотелось. Хотелось есть. От жажды пересохло в горле.
«Чем смотреть на стену, – подумал я, – лучше побеседую с Доктором». Достал из пустого кармана табак. Скручивая потрескавшимися пальцами цигарку, решил заглянуть к Доктору домой и поговорить с ним на его любимом балконе, откуда открывается вид на Босфор. И вот мы уже там. Я протянул Доктору толстую самокрутку, свернул себе такую же. Взял со стола зажигалку, дал прикурить Доктору, закурил сам. Задержал в легких дым, а потом выпустил его в синее-синее небо, какое редко увидишь в Стамбуле в начале зимы. Постарался выбросить из головы мысли о недавних выстрелах и стал слушать доносящиеся снизу автомобильные сигналы, гудки пароходов и крики чаек.
На столике, покрытом кружевной скатертью, стояли тарелки с аджикой, сыром и маринованными овощами. Свежая руккола, йогурт со сливками. Ломтики редьки, сбрызнутой лимонным соком. Оливки, посыпанные перцем алеппо. Тонко нарезанный хлеб, несколько ломтиков поджарены. Графин, наполовину наполненный водой. Высокие узкие стаканы с ракы – туда уже бросили кубики льда, и напиток начал окрашиваться в облачно-белый цвет. Табак, зажигалка и пепельница. Кружево белой скатерти – старинное, она явно передается в семье из поколения в поколение.
День выдался теплым. Доктор выглядел спокойным и довольным. В комнате звучал записанный на магнитофон голос его жены, умершей много лет назад, но не покинувшей этот дом. «Ты – хозяин моего сердца, – говорилось в песне. – Даже когда мои волосы станут белы как снег, ты по-прежнему будешь для меня всем: моей жизнью, моей радостью». Песня стекала с балкона, словно вода, по дождевым трубам достигала земли, и ни в доме, ни в саду, ни на улице не оставалось ничего, что могло бы опечалить сердце. Кричали похожие друг на друга уличные торговцы, вращались с одинаковым шумом винты пароходов и колеса автомобилей. Череда крыш уходила вдаль, лестницей спускалась к морю. Пухлые волны вздымались и опадали в такт песне. Капитаны проходивших мимо кораблей один за другим давали гудок, словно видели, как мы пьем ракы, и слышали, как поет жена Доктора.
Доктор поднял стакан и кивнул сначала в мою сторону, а потом в сторону Босфора, улыбнулся, увидев, что я последовал его примеру, и отхлебнул ракы:
– Как хорошо, что ты пришел, дядя Кюхейлан.
– Я тоже рад, Доктор.
– Ну как, весь Стамбул осмотрел?
– У меня была вся жизнь и еще десять дней. Мне хватило.
– Отлично.
– Теперь я могу умереть спокойно. На душе такое умиротворение!
– Зачем это ты о смерти заговорил? Надо думать о хорошем. Давай выпьем за то, чтобы почаще встречаться за этим столом и пить ракы, любуясь Стамбулом, во все времена года!
– За это грех не выпить!
Мы сдвинули стаканы.
Сидели, разглядывали пустые стулья на террасе дома напротив, веревки с сохнущим бельем, черепичные крыши. Воздух был чист, никакой дымки, небо – ясное, синее-синее, только над Чамлыджей плыло маленькое облачко. Можно было даже различить дома и рощи на острове Кыналы. Близился час, когда заходящее солнце начнет окрашивать небо справа от нас в оранжевый цвет.
– Скоро наступит вечер, укроет все вокруг своей волшебной шалью, – проговорил я.
– Волшебной? Разве в Стамбуле осталось хоть что-нибудь волшебное?
– Доктор, мне кажется, твои слова о надежде можно отнести и к волшебству: волшебство лучше богатства.
– Что надежды, что волшебства не хватает, чтобы уберечь красоту Стамбула. Я не каждому это говорю, но тебе скажу, дядя Кюхейлан: люди устают здесь жить, им хочется куда-нибудь уехать.
– Доктор, ты говоришь, что люди устают здесь жить. Но нам следует подумать о том, что Стамбул – город, достойный не того, чтобы просто жить в нем, а того, чтобы созидать его заново.
– Заново творить его погибшую красоту?
– Одной этой цели достаточно, чтобы решиться на завоевание.
– Завоевание… Ты до сих пор не отказался от этой мысли?
– Разумеется.
– Даже после того, что увидел за минувшие десять дней?..
– Сейчас я настроен даже еще более решительно, чем раньше.
– Думаю, за это следует выпить.
– Сегодня мы за что только не выпьем!
Мы выпили и с довольным видом откинулись на спинки кресел.
Над крышей дома справа от нас пролетел красный платок, ветер нес его к морю, то морща, то расправляя. Платок был похож на птицу с широкими крыльями. Видно было, что он не собирается опускаться на крышу, а твердо намерен долететь до моря.
– Дядя Кюхейлан, иногда мне кажется, что мы с тобой знакомы не десять дней, а с самого детства. А у тебя такого не бывает?
– Мне тоже кажется, что мы с тобой много лет гуляли по Стамбулу, обходя район за районом, беседовали и находили все больше и больше тем для разговора.
– Стареем, наверное…
– Я-то уже постарел, Доктор, а тебе еще рано об этом думать.
– Но голова твоя работает отлично, мне до тебя далеко.
– Я не забываю то, что узнал, это верно. Вот, например, книга, о которой ты говорил, – втемяшилась мне в память, уже несколько дней думаю про нее.
– Какая книга?
– «Декамерон».
– О, запомнил название!
– Да, теперь уж не забуду.
– И смешные истории оттуда не забудешь.
– Все истории из этой книги, которые ты, Доктор, нам пересказал, смешные, и это кое о чем мне напомнило. Однажды, вернувшись из Стамбула, отец рассказал нам, что сидел в подземной тюрьме. В камере он познакомился с моряком, который поведал ему о далеком острове. По обычаям острова, когда кто-то умирает, соседи, друзья и знакомые собираются у него дома и до поздней ночи вместе плачут и горюют, а потом расходятся. И тогда оставшиеся дома близкие родственники начинают веселиться, шутить, рассказывать связанные с покойным смешные истории. Каждую историю сопровождает хохот, да такой, что под конец слезы на глазах выступают. Это называется «желтый смех». Жителям острова кажется, что смеху, который заставляет забыть о смерти, подходит этот цвет. Что скажешь, Доктор? Не потому ли, чувствуя затылком дыхание смерти, персонажи «Декамерона» рассказывают веселые истории, что им необходим желтый смех?
– Может быть… – начал Доктор, но не договорил. В комнате зазвонил телефон, и он встал, чтобы снять трубку.
Смех лучше богатства. Это урок, который в числе прочих преподает нам жизнь. Оставшись один на балконе, я распространил действие афоризма на стоявшие передо мной закуски: сыр и маринованные овощи лучше богатства. А ракы и вовсе лучше всех богатств на свете! Усмехнувшись своим мыслям, я отхлебнул из стакана, поставил его на стол и отправил в рот маринованный огурец. «Как прекрасно жить в Стамбуле», – сказал я сам себе. Понаблюдал за рыбацкими катерами, что покачивались на волнах, словно спичечные коробки, там, где Золотой Рог встречается с Босфором. На западе, за минаретами и высотными домами, небо окрашивалось в красный цвет, а со стороны Островов шла дымка – вот-вот доберется до рыбацких катеров. Я взял поджаренный хлеб, намазал его аджикой.
Вернулся Доктор. Мы с ним допили то, что оставалось в стаканах, и наполнили их снова.
– Это мой сын звонил, – сказал Доктор. – Предупредил, что не сможет сегодня прийти.
– Наш молодой доктор? Жалко, что не придет. Я хотел бы его увидеть.
– Ты ему тоже интересен, дядя Кюхейлан. Он просил передать тебе привет.
– Благодарю.
– Молодежь, что поделаешь! Живут по своим правилам. Чем занимаются, непонятно. Говорит, очень важные дела у него.
– А как поживает его девушка? Мине Баде, кажется, ее зовут?
– Хорошо поживает. Я, правда, еще ее не видел. Как раз сегодня сын хотел ее привести, чтобы мы познакомились.
– Ну, не судьба, Доктор. В следующий раз…
– В следующий раз?
Доктор запнулся, словно пьяный, забывший, что хотел сказать. Посмотрел на море за крышами. Сжал стакан между ладоней, сцепил пальцы. Ссутулился и, не отрывая взгляда от притихшего к вечеру Босфора, чуть повернул голову, чтобы лучше слышать мелодию, что выводил голос его жены. Потом закрыл глаза и стал вполголоса подпевать. Голова его совсем ушла в плечи. Пел все тише и тише, наконец замолк. Глубоко вздохнул и замер. Я уже подумал, что Доктор уснул, когда он вдруг выпрямился и открыл глаза. Взгляд его был печален. Он слегка наклонился ко мне, словно не был уверен, что я – это я, а не мираж, потом откинулся на спинку стула и отхлебнул из своего стакана.
– Все хорошо, Доктор? – спросил я.
– Я хотел познакомиться с девушкой, которую любит мой сын. Как жаль, что Мине сегодня не придет!
– Если увидим вечером падающую звезду, загадаем для них что-нибудь хорошее.
– Думаю, звезд мы сегодня не увидим, дядя Кюхейлан. Твой волшебный Стамбул скоро укроется туманом.
Один за другим прогремело несколько выстрелов.
Мы не поняли, откуда они донеслись. Сначала взглянули на дома напротив, потом, перегнувшись через балконную решетку, посмотрели с высоты третьего этажа вниз, на улицу. Оживленное вечернее движение, спешащие куда-то школьники, загорающиеся один за другим фонари… Все выглядело как обычно. С соседних балконов и из окон никто не выглядывал.
– Это были выстрелы? – спросил Доктор.
– Не думаю, – ответил я, чтобы успокоить его. – Не обращай внимания. Лучше выпьем.
И я ополовинил свой стакан. Мне хотелось поскорее захмелеть. Вечернее стамбульское солнце отражалось в окнах далеких домов.
– Дядя Кюхейлан, – заговорил Доктор, – твой отец утверждал, что на небе есть мир, вроде нашего. Недавно я рассказал об этом сыну. Идея ему понравилась, но он, как всегда, стал думать не в том направлении, что я. Он сказал, что мир, подобный нашему, следует искать не вверху, а внизу. Подземелья не где-то далеко от нас, сказал он, а совсем близко. Люди там страдают, терпят боль, ищут выход. Они измождены и слабы. Поднимают головы и смотрят вверх, словно на небо. Думают о нас, взывают к нам. У каждого из нас там есть двойник. Если прислушаться, мы их услышим. Если заглянем под землю – увидим.
– Наверное, двойник моего отца в Стамбуле – твой сын. Он родился заново. Что скажешь, Доктор?
Мы одновременно рассмеялись и откинулись на спинки стульев. Мой отец умер, его сын был жив. Наш смех, желтея, тек по границе между жизнью и смертью и впадал в море, словно река. Вокруг один за другим загорались огни. Осветились дворец Топкапы и Девичья башня, а казармы Селимийе и вокзал Хайдарпаша скрывал туман. Корабли замедляли ход, их гудки звучали дольше обычного. Рыбацкие катера возвращались в гавань. Ночь и день, реальность и мечта сливались друг с другом. Все таило внутри свою противоположность: ночь несла в себе цвет грядущего дня, мечта предвозвещала новую реальность. Засыпающий крепким сном город натягивал на обнаженное тело мягкое серебристое шелковое одеяло. Но если деревня напоминает нам о детстве человечества, то город – это его зрелость, и стамбульцы по-прежнему жили в чистилище тревог, уготованном взрослым. У них не получалось смотреть на красоту так, как она заслуживает. Днем они боязливо бродили по улицам, ночью, ложась в постель, не в силах были побороть беспокойство. И забывали о том, что мечтать о красивом городе – значит мечтать о красивой жизни.
Смеясь, Доктор взмахнул рукой и едва не опрокинул графин с водой, поймал в последний момент. Вытирая мокрую руку, снова расхохотался. Желтый смех придавал всему вокруг желтоватый оттенок. Вода в графине и хлеб в корзинке пожелтели. Стулья на террасе напротив овевал желтый ветер. Чайки, возвращающиеся с моря на берег, махали крыльями в желтой пустоте. С кораблей в порту сгружали желтые грузы, опоры моста через Босфор подсвечивались желтым. Воспоминания, как всегда, были долгими, жизнь – короткой. Память Доктора переполнилась желтыми тенями. Каждый уголок города уносил его в свой уголок времени, с каждым глотком ракы оживало новое воспоминание. Ледяной цвет ракы тоже подернулся желтизной.
В дверь постучали. Мы переглянулись.
– Пришел наконец-то! – проворчал Доктор, поставил стакан на стол, не торопясь встал и отправился открывать.
Я прислушался к голосам у двери.
– Демиртай, – говорил Доктор, – где тебя носило?
– Здесь приличной рыбы не было, пришлось поехать в Кумкапы, – оправдывался Демиртай.
– А что было не так со здешней рыбой?
– Я же вам обещал, что куплю самую лучшую, помните?
– Но ведь уже шесть часов!
– Шесть? Ваши настенные часы спешат, Доктор. По моим еще без десяти.
– Хватит мне зубы заговаривать, негодник! Неси сумку на кухню.
– Для салата я тоже все купил.
– Надо тебя наказать за опоздание. Пока я жарю рыбу, будешь готовить салат.
– С большим удовольствием. Дядя Кюхейлан еще не пришел?
– Думаешь, все такие, как ты?
– Пришел? Где же он?
– На балконе.
Демиртай радостно устремился на балкон. Не дав мне встать со стула, обнял, уткнулся головой в плечо. Я услышал стук его сердца. «Как же молодым к лицу жизнь! – подумал я. – Пусть не заберет его смерть, пусть никто не придет за ним и не вырвет из моих объятий!» Я подождал, пока его сердце станет стучать помедленнее. Потом взял за руки.
– Ты хорошо выглядишь, – сказал я. – Немного поправился. Волосы отращиваешь?
– Да, хочу волосы до плеч, как у тебя.
– Когда отрастут, сфотографируемся вместе.
– Отличная идея. У нас нет ни одной совместной фотографии.
– У тебя руки холодные как лед, Демиртай.
– У меня всегда так.
– Сходи возьми у Доктора свитер. Посидим вместе на балконе, выпьем ракы. Я не хочу, чтобы ты замерз.
– Я могу даже не один, а два свитера надеть.
– И правильно.
Солнце зашло, на балконе стало холодать. На мне была шерстяная хырка, и то я немного озяб.
– Дядя Кюхейлан, я принес вам новые сплетни. Вот сядем за стол, расскажу о популярном певце, который в юности был рыбаком, а теперь, бросив музыку, вновь торгует рыбой вместе с былой возлюбленной тех времен. Из бесед рыбаков я узнал, в каком дворце хранится карта сокровищ, спрятанных под стадионом Инёню. И еще я знаю, кто с кем сговорился на последних скачках. Все расскажу!
– А мы с удовольствием послушаем. Иди помоги Доктору, а то он снова будет на тебя ворчать.
– Иду!
И Демиртай действительно ушел с балкона, но тут же вернулся:
– Дядя Кюхейлан, чуть не забыл!
– Что такое?
– Когда будем сидеть за столом, я тебе еще и разгадку твоей загадки скажу.
– Ты о чем?
– О загадке про Филиз-ханым и Жан-бея. Пассажиры парохода день за днем читали о них в газетах. Филиз-ханым приходилась Жан-бею одновременно женой, дочерью и сестрой. Это мы знаем. Однако в самой последней публикации говорилось о том, что она была ему еще и тетей по матери. Вспомнил?
– Конечно.
– Я придумал, как такое может быть.
– В самом деле?
– Когда расскажу, вы очень удивитесь.
– Мне уже сейчас интересно.
– Но за вами награда.
– Какая такая награда?
– Раз уж за опоздание меня наказывают, то и за разгадку такой трудной загадки должны наградить. Разве я не прав?
– Что ж, логично. Я согласен. Надо будет еще узнать мнение Доктора.
– Пойду на кухню и постараюсь его убедить.
– Давай иди.
Демиртай ушел, оставив меня одного на балконе, и я погрузился в созерцание Стамбула – города, который каждый день порождает новую боль и печаль, новую мечту и надежду. Вот дворец Долмабахче – последнее, что видят самоубийцы, решившиеся прыгнуть с моста через Босфор, и чем восхищаются, словно видят впервые, держащиеся за руки юные влюбленные. Вот готовые укрыться белым туманом кварталы геджеконду на холмах по ту сторону Босфора. Стамбул – город, состоящий из миллиона камер, и каждая камера – маленький Стамбул. Частица в целом, целое в частице. Близкое – далеко, далекое – близко. Все одновременно бесплодно и плодородно.
Всякую физическую боль в этом городе сопровождает боль душевная. Многолюдье и одиночество гнетут в равной мере. Любовные муки соперничают с тяготами бедности. Поиск средств к существованию становится все тяжелее с приближением старости. Заразные болезни и заразные страхи идут рука об руку. Подрастают дети, уверенные, что под кожей у них не кровеносные сосуды, а провода; все больше становится стариков, у которых в кармане лежит не зеркальце, а калькулятор. Место букв занимают цифры. Люди говорят, что любовь превращается в деньги, но никакой калькулятор не поможет им понять, почему деньги не превращаются в любовь. Цифр для этого недостаточно.
С кухни донесся голос Доктора:
– Дядя Кюхейлан, мы скоро придем и избавим тебя от одиночества. Потерпи немного!
– Поторопитесь, а то все выпью, – откликнулся я, наполняя свой опустевший стакан. Разбавил ракы водой, положил несколько кубиков льда и сделал глоток. Как хорошо пить ракы в городе своей мечты, рядом с дорогими тебе людьми, глядя с высоты на Босфор!
Мой отец говорил, что Стамбул становится иным с каждой сменой времени года, что порождает новые города в темноте, в тумане и под снегом. Однажды жарким летним днем он увидел на берегу в Топхане студентов художественного училища, которые, выстроившись в ряд, писали на холстах один и тот же вид: Девичью башню, море и чаек, но среди этюдов не сыскалось бы и двух похожих. На этом море было синим, на том – желтым. Тут Девичья башня выглядела юной, а там – дряхлой. Где-то чайки летели, расправив крылья, а где-то – гибли. Холсты изображали не один и тот же город, а совершенно разные города, разделенные целыми эпохами и огромными расстояниями. Светлые и мрачные, полные радости и печальные. А тот, который видел мой отец, не походил ни на один из них. «Тогда, – сказал отец, – я понял, что город становится городом под взглядом созерцающих его людей. Если человек дурной, город портится, если хороший – хорошеет. Город меняется вместе с человеком».
Я смотрел на Стамбул, который мой отец покинул много лет назад. Саладжак скрылся из виду. Силуэт Девичьей башни растворился в тумане. Море побелело, как ракы в моем стакане. Пароходы и рыбацкие катера отдыхали у берега. Хорошо было видно сквозь пелену лишь чайку, что парила в пустоте, раскинув красные крылья. Все небо принадлежало ей, но она спускалась вниз, от моря скользила к берегу, к черепичным крышам. Когда она подлетела поближе, я понял, что это не чайка, а красный платок. Вот и его уже почти не различить в тумане. Ракы я, что ли, слишком много выпил? Который это уже стакан? Я сам себе усмехнулся.
– Доктор, доктор! – послышался снизу знакомый голос.
Я выглянул за балконную решетку. У подъезда стоял парикмахер.
– Камо!
– Дядя Кюхейлан! Рад тебя видеть!
Я помахал ему рукой:
– Поднимайся сюда!
– Потом, сейчас не могу.
– Почему?
– Мне надо встретиться в Бейоглу с моей Махизер.
– Ее тоже с собой приводи.
– Да, мы вместе придем. Она хочет с вами познакомиться.
– Поторопитесь, ужин почти готов.
– А студент пришел?
– Пришел.
– А Зине Севда?
– Она тоже скоро будет здесь.
– Ну, я пошел. Жена ждет.
– Давай иди. И возвращайся поскорее!
Камо сунул руки в карманы теплого пальто и быстрыми шагами направился прочь.
Он уже почти достиг перекрестка, когда я окликнул его:
– Камо!
Остановившись, он оглянулся. Стоял, похожий в тумане на тень, в начале пути, соединяющего бытие и небытие, на грани между медлительностью сердца и быстротечностью времени.
– Я по тебе скучал, – сказал я.
Камо улыбнулся, раскинул руки в стороны, обнимая пустоту и – издалека – меня. Потом развернулся и, широко шагая, скрылся в тумане.
Я поднял стакан:
– За тебя, Стамбул! За тебя.
Поставив стакан на стол, я заметил, что из носа у меня идет кровь. Я вытер верхнюю губу салфеткой, стал осматривать одежду – не запачкалась ли она? – и тут мне вспомнился один жаркий летний день. Я, тогда совсем еще молодой человек, скакал на коне, измученном жарой, по склону горы Хаймана. По пути мне встретился большой красивый дом, перед ним журчал источник. Молодая девушка набирала из него воду. Я подъехал ближе. Ее волосы были заплетены в косы, на лентах поблескивали желтые монеты, пальцы разрисованы хной. Невеста, ясное дело, сегодня ее свадьба. Она протянула мне чашу с прохладной водой. Я вволю напился, сбросил с себя усталость. Конь мой тоже напился из желоба. Я поехал прочь, и солнце светило мне в спину. Проезжая мимо дикой груши, я заметил, что рубашка моя вся в красных каплях. Кровь пошла из носа и забрызгала белую ткань. Тут-то я понял, что влюбился в ту девушку. Кровь – знак либо любви, либо смерти. А я был в том возрасте, когда до смерти далеко, а до любви – близко.
Я взял лист папиросной бумаги. Насыпал на него табаку, скрутил цигарку. Щелкнул зажигалкой. Глубоко, жадно затянулся, выпустил дым через нос. Дым поможет высушить кровь. Я откинулся на спинку стула и прислушался к песне, доносящейся из комнаты. Но вскоре откуда-то с улицы послышались выстрелы.
Браунинг, беретта, вальтер, смит-вессон. С одной стороны, мне хотелось обо всем забыть, с другой – эти звуки рождали во мне надежду. Выстрелы звучали все ближе, и я стал гадать, что они мне сулят: жизнь или смерть? Я поднял голову, посмотрел на парящую в непроглядно-темной вышине птицу времени. Она раскинула свои широкие крылья, накрыла ими всю землю. Устав от ветров прошлого, застыла в пустоте настоящего. На одном ее крыле была боль, на другом – красота. Если я поднимусь на ноги, смогу ли до нее дотянуться? Если встану на цыпочки и вытяну пальцы, сумею ли дотронуться до черных перьев птицы времени?
Когда выстрелы загремели совсем близко, а потом стихли перед железной дверью, мне захотелось, чтобы толстая самокрутка навсегда осталась зажатой в моих губах. Не хотелось ни жизни, ни смерти, ни боли – только ощущать вкус табачного дыма. Хотелось думать о кружевах белой скатерти, о цвете подрумяненного хлеба, о запахе ракы со льдом. Хотелось думать о том, как летит без всякой цели несомый ветром красный платок, хотелось пройтись босыми ногами по ковру с длинным мягким ворсом. Хотелось есть хлеб и маринованные овощи. Хотелось включить музыку на полную громкость, чтобы все слышали, сидеть на балконе и махать рукой проходящим мимо кораблям. Не вышло. Выстрелы стихли, но заскрипела железная дверь. Ее голос, похожий на скрежет ржавой пилы, заполнил весь коридор.
Я ждал, не двигаясь с места. Потер рукой ноющую шею. Покрутил головой. Посмотрел на свои отросшие ногти. Пригладил всклокоченные волосы. Вытер запекшуюся кровь со лба. Поправил разорванный воротник рубашки, расправил плечи. Прикоснулся к стене, провел пальцами по шероховатому бетону. От пальцев по руке и дальше, по всему телу, пробежал холодный ветерок. В воздухе пахло влагой и морской травой. Горло горело. Звенело в ушах. В голове кружился водоворот. Птица времени, раскинув широкие крылья, парила в темноте; всю пустоту объял скрежет железной двери.
Я поднял голову и в последний раз посмотрел на туман, идущий с моря. Какой он красивый, этот желтый туман! Туман, укрывший своей пеленой Стамбул и его время, таящий в себе и жизнь, и смерть. Очень красивый.