Книга: Беспокойный ум: Моя победа над биполярным расстройством
Назад: К самому солнцу
Дальше: Часть II. СОВСЕМ НЕ ПРЕКРАСНОЕ БЕЗУМИЕ

Школа жизни

Мне было восемнадцать, когда я с неохотой приступила к учебе в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Не туда я стремилась. Многие годы я хранила в маленькой шкатулке позолоченный значок Чикагского университета, подаренный отцом. Два конца булавки соединяла изящная золотая цепочка, которая казалась мне верхом изящества. Я мечтала заслужить право носить ее. В Чикагском университете меня привлекала его бунтарская репутация, а также то, что его окончили и отец, и дед. Но его мы не могли себе позволить. Выходки отца стоили ему работы в Rand. Потому, пока друзья отправлялись в Гарвард, Стэнфорд и Йель, мне пришлось довольствоваться Калифорнийским университетом. Я была горько разочарована. Мне так хотелось уехать из штата, стать независимой, учиться в каком-нибудь небольшом университете! Но спустя годы я поняла, что Калифорнийский университет оказался для меня идеальным местом. Он дал мне блестящее образование и возможность вести независимые исследования, а также свободу для моего бурного нрава, которую могут позволить себе только крупные университеты. Но альма-матер не могла защитить меня от страшной тревоги и душевной боли.

Многие вспоминают студенчество как лучшие годы своей жизни. Для меня это непостижимо. Университетские годы стали для меня временем изнуряющей борьбы с собой, кошмарных приступов тоски, которые длились неделями и даже месяцами. Но также и временем страстей, воодушевления, трудной, но благодарной работы. У перепадов настроения и энергии была и притягательная сторона, которую я испытала в старших классах. На подъеме мой мозг фонтанировал идеями и я была уверена, что мне хватит сил воплотить каждую из них. Я моментально забывала о своем консервативном воспитании, носила юбки покороче, декольте поглубже, и без оглядки наслаждалась бурлящей юностью. Во всем в моей жизни был избыток. Вместо одной симфонии Бетховена я покупала девять, записывалась на семь курсов вместо пяти, вместо двух билетов на концерт брала десять.

Как-то на первом курсе, прогуливаясь по университетскому ботсаду, я обратила внимание на ручеек среди камней. Он живо напомнил мне сцену из «Королевских идиллий» Теннисона, что-то о Леди Озера. Эта мысль захватила меня, и я тут же побежала в книжную лавку, чтобы купить эту книгу. Я ушла из лавки, нагруженная двумя десятками томов. Одни из них действительно имели отношение к стихам Теннисона, но связь с ними других было довольно трудно проследить: «Смерть Артура» Мэлори, «Король былого и грядущего» Теренса Уайта, «Золотая ветвь» Фрэзера, «Кельтское королевство», «Письма Элоизы к Абеляру», книги Юнга, Роберта Грейвса, сказания о Тристане и Изольде, антология мифов о сотворении мира, сборник шотландских сказок. В тот момент я очень четко видела связь между этими книгами. Более того, мне казалось, что все вместе они содержат важную разгадку какой-то тайны вселенной, которую мой ум пытался постичь. Рыцарская трагедия, казалось, объясняла всю суть человеческой природы: страсти, предательства, насилие, красоту, надежды. Мой разум был убежден, что вот-вот постигнет абсолютную истину. Неудивительно, что все покупки казались мне совершенно необходимыми. Но в прозаичном реальном мире я не могла позволить себе роскошь импульсивных покупок. Я работала по двадцать-тридцать часов в неделю, чтобы оплатить учебу, и свободных денег у меня почти не оставалось. К сожалению, розовые квитанции из банка о задолженности всегда приходили в те периоды, когда после недель восторженности приходила депрессия.

Так же, как и в выпускном классе школы, учеба в эти головокружительные периоды давалась мне очень легко. Экзамены, лабораторные работы и курсовые казались удивительно простыми. Я увлекалась всевозможными политическими и общественными проектами — от антивоенных собраний до акций против убийства черепах в косметической индустрии. Однажды я пикетировала магазин косметики с самодельным плакатом в руках. На нем были кое-как изображены морские черепахи на песке, озаренные лунным светом, и красовалась крупная надпись: «Ради вашей кожи они остались без своей».

Но как за днем неизбежно следует ночь, так и мой ум после этих вспышек активности погружался во тьму. Тогда я теряла всякий интерес к учебе, чтению, друзьям, прогулкам, мечтам. Я не понимала, что со мной происходит, и каждое утро просыпалась в ужасе от того, что мне предстоит пережить еще один мучительный день. Я часами сидела в библиотеке, не в силах встать и войти в аудиторию. Я смотрела в окно, смотрела на обложки книг, перекладывала их, так и не открыв, и размышляла о том, чтобы бросить университет. Когда я все-таки добиралась до лекций, это оказывалось бесполезно. Бессмысленно и мучительно. Я почти не понимала, что происходит вокруг, и думала, что только смерть избавит меня от давящего ощущения тьмы и непонимания, которые сгущались вокруг меня. Я чувствовала себя совсем одинокой, и от наблюдения за оживленными беседами однокурсников мне делалось только хуже. Я переставала отвечать на звонки и часами лежала в горячей ванне. Иногда эти периоды отчаяния усугублялись сильнейшим беспокойством.

Мои мысли скакали с предмета на предмет. Но вместо того, чтобы витать среди космических идей, как это бывало раньше, они наполнялись жуткими звуками и образами смерти и разложения. Перед моими глазами были мертвые тела на песке, останки животных, трупы в морге с бирками на ногах. В такие периоды я становилась беспокойной, раздражительной, злой. Единственным способом облегчить это состояние было движение. Я бегала по пляжу или ходила взад-вперед по своей комнате, как медведь в зоопарке. Я не понимала, что со мной происходит, и была совершенно неспособна попросить о помощи. Мне даже не приходило в голову, что я больна. В конце концов, после лекции о депрессии на курсе психопатологии я отправилась в студенческий медцентр с намерением записаться к психиатру. Я смогла добраться лишь до порога клиники и опустилась на ступени, парализованная стыдом и страхом, не в силах ни идти дальше, ни уйти. Наверное, я просидела там больше часа, обхватив голову руками и всхлипывая. А потом ушла и больше никогда не возвращалась. Со временем депрессия отступила — но лишь затем, чтобы набрать силу перед новой атакой.

Но каждый удар судьбы в моей жизни компенсировался полосой везения. Как, например, однажды на первом курсе. Я проходила теорию личности на курсе психологии, и профессор рассказывал о разных способах оценки личности и когнитивной структуры. Он продемонстрировал нам карточки для теста Роршаха и попросил записать ответы. В тот день мой разум парил высоко благодаря колдовскому зелью нейромедиаторов, которое Господь Бог замешал в мои гены. Страницу за страницей я заполняла довольно странными ответами. Зал был большой, все передавали свои ответы вперед. Профессор зачитал несколько из них. Я услышала странный набор ассоциаций и с ужасом поняла, что это мой листок. Некоторые из заметок были смешными, другие же просто нелепыми. Весь курс смеялся, а я в оцепенении смотрела на свои ботинки.

Дочитав мелко исписанные листки, профессор попросил автора ответов остаться для разговора. Я была убеждена, что он, как профессиональный психолог, насквозь видит мою психотическую натуру. И была в ужасе. Подозреваю, на самом деле он увидел очень серьезного, решительного и довольно беспокойного человека. Но тогда, осознавая, насколько я не в порядке, я думала, что это очевидно и для него. Преподаватель предложил мне пройтись с ним до его кабинета. И пока я в уме рисовала себе картины принудительного лечения в психбольнице, он говорил, что за все годы работы не видел таких творческих ответов на тесты Роршаха. Ему хватило такта назвать творческим то, что иной назвал бы истеричным. Это был мой первый урок в распознавании тонкой границы между оригинальностью и ненормальностью, и я глубоко благодарна этому человеку за широту мышления, которая позволила ему увидеть в моем сочинении творческую, а не патологическую сторону.

Профессор попросил меня рассказать о себе. Я сказала, что учусь на первом курсе и хочу стать врачом. Он напомнил, что, согласно правилам университета, его лекции предназначены для второго-третьего курсов. Я ответила, что курс показался мне очень интересным, а ограничение довольно произвольным. Он громко рассмеялся, и я внезапно осознала, что наконец-то кто-то оценил мою независимость. Это не мисс Кортни, и мне не нужно делать реверанс. Профессор сказал, что у него есть место лаборанта для работы по его гранту, и поинтересовался, нужна ли мне работа. Еще бы! Ведь это значило, что я могу бросить свою скучную подработку кассира в магазине одежды и наконец-то буду учиться вести исследования.

Это был прекрасный опыт: я научилась кодировать и анализировать данные, работать с компьютером, делать обзоры научной литературы, готовить материалы для публикаций. Профессор, с которым я работала, изучал структуру личности, и исследование индивидуальных различий между людьми казалось мне захватывающим. Я погрузилась в работу, которая стала для меня не просто источником дохода и знаний, но и убежищем. В отличие от лекций, которые, как и любое строгое расписание, предполагают стабильное настроение и трудоспособность, исследовательская работа допускает гибкость и независимость. К сожалению, университеты не признают сезонных колебаний поведения и способностей у маниакально-депрессивных личностей. Моя зачетка пестрела незавершенными курсами и проваленными экзаменами, но качественная дипломная работа, к счастью, перевесила плохие отметки. Перепады настроения и приступы черной депрессии нанесли огромный ущерб моей жизни и карьере в студенческие годы.

В двадцать лет, по окончании второго курса, я решила на год сменить обстановку и отправиться учиться в Сент-Эндрюсский университет в Шотландии. Мой брат и кузен тогда учились в Англии и предложили присоединиться к ним. Я была очарована шотландской музыкой и поэзией, которые мой отец так любил. В кельтской меланхолии, которая для меня ассоциировалась с нашими шотландскими предками, было что-то притягательное, даже несмотря на то, что я хотела бы отстраниться от темной стороны моего отца. Думаю, тогда я чувствовала, что возвращение к истокам как-то поможет мне разобраться в собственных путаных чувствах. Я подала заявку на государственный грант и покинула Лос-Анджелес на год, чтобы днем осваивать науку, а по ночам — музыку и поэзию.



Сент-Эндрюс, говорил мой научный руководитель, это единственное место в мире, где снег падает горизонтально. Он был известным нейрофизиологом родом из Йоркшира. Как и все прочие англичане, он был убежден, что нормальная погода, как и вообще цивилизация, заканчиваются там, где начинается шотландская провинция. У него определенно был пунктик по поводу погоды. Древний каменный город Сент-Эндрюс расположен на самом Северном море. Осенью и зимой его насквозь продувают ветра такой силы, что в это невозможно поверить. Мне после нескольких месяцев в Шотландии поверить пришлось. Ветер был наиболее суров на восточной окраине города, где располагалась лаборатория морской биологии.

Мы, десяток зоологов-третьекурсников, дрожали и стучали зубами в холодной, промозглой лаборатории, кутаясь в шерстяные шарфы и рукавицы. Преподаватель, казалось, был еще больше озадачен моим присутствием на курсе зоологии, чем я сама. Он являлся большим авторитетом в узкой области зоологии, а именно — специалистом по слуховому нерву саранчи. Прежде чем высказать свои ремарки о снегопадах, преподаватель успел выставить на всеобщее обозрение мою вопиющую безграмотность в вопросах зоологии.

Он поручил нам сделать электрофизиологическую запись со слухового нерва саранчи. Все студенты, изучавшие естественные науки уже несколько лет, аккуратно препарировали и вели запись. Я же не имела ни малейшего представления, что делать. Преподаватель это знал, и мне оставалось только недоумевать, почему университет направил меня на курс такого высокого уровня. Сначала я извлекла насекомое из клетки, и мне понадобилось немало времени, чтобы разобраться, где у него находятся крылья, тело и голова. Я почувствовала на себе взгляд преподавателя и обернулась, чтобы увидеть его язвительную усмешку. Он подошел к доске, изобразил на ней саранчу, выделил участок ее головы и произнес со старательным акцентом: «К вашему сведению, мисс-почти-само-совершенство, ууухо находится здеееесь». Класс захохотал, и я тоже, смиряясь с тем, что весь год буду безнадежно отставать. Но я узнала за этот год очень многое и постигала науку с удовольствием. Мои лабораторные заметки с того занятия полностью передавали степень погружения в предмет: «Голова, крылья и ножки отделены от тела. После срезания заднегрудных стернитов обнажаем воздушные мешки. Слуховой нерв отсечен по центру, чтобы исключить возможность ответа от головного ганглия». И так далее, пока я не закончила следующим пассажем: «Из-за недостаточного понимания указаний и общего недостатка знаний не удалось протестировать другие способы стимуляции, и к тому времени как понимание было достигнуто, слуховой нерв устал. Как и я сама».

Все же в изучении беспозвоночных были и свои преимущества. Начать с того, что, в отличие от психологии, вы можете съесть объект исследования. Особой популярностью пользовались лобстеры — свежайшие, только что из моря. Мы их с удовольствием поедали до тех пор, пока один из преподавателей не заметил, что «некоторые объекты исследований, похоже, по ночам выбираются из своих аквариумов».

В тот год я подолгу гуляла вдоль моря и по городу, среди древних руин, часами размышляя и записывая свои мысли. Я пыталась представить, как выглядел городской собор в годы его расцвета в XII веке, какими витражами сияли его ныне пустые окна. Не пропускала я и воскресных служб в университетской часовне, возведенной в начале XV века. Средневековые учебные и церковные традиции мистически переплетались в этом университете. Студенты носили плотные ярко-красные мантии, которые резко выделялись на фоне серых каменных зданий. Рассказывали, что король Шотландии издал специальный указ о такой форме одежды, чтобы студенты, как потенциальные бунтари, были легко узнаваемы. После церковной службы студенты в красных одеждах шли на городской причал, и их яркость живо контрастировала с серостью неба и моря.

Это место полно мистики и воспоминаний: о холодных ясных ночах, мужчинах и женщинах, облаченных в вечерние наряды, длинные перчатки, шелковые шарфы и килты, с накинутыми на плечи клетчатыми пледами. О бесконечных балах и званых ужинах с ветчиной, лососем, свежей дичью, виски и портвейном. О ярких студенческих мантиях на багажниках велосипедов, в классах, в садах, на газонах, когда приходила пора пикников. О длинных ночах, полных песен и разговоров; о ярких волнах одуванчиков и колокольчиков в полях над морем, о водорослях, камнях и ракушках на желтом песке у линии прилива. О потрясающе красивых рождественских службах в конце семестра: студенты в длинных ярких мантиях, выпускники в темных и коротких, древние гимны, висячие лампы с позолотой, глубокая резьба на дереве хоров, декламация на английском и более мягком лиричном шотландском. Выходя со службы в зимний вечер, ты будто попадал в прошлое: красное на белом, удары колокола, ясная луна.

Сент-Эндрюс дал мне отдых перед грядущими болезненными годами. Пытаясь убежать от непонятной тоски и отчаяния, я обрела в нем талисман, защищавший меня потом от страданий и потерь. Долгая зима на Северном море стала бабьим летом в моей жизни.



Мне исполнился двадцать один год, и я снова вернулась в Калифорнию. Это была резкая смена окружения и еще более резкий скачок в ритме жизни. Я попыталась вернуться к привычному быту и рутине, но давалось мне это с трудом. Весь год я была избавлена от необходимости работать по двадцать–тридцать часов в неделю, чтобы обес­печить себя, а теперь снова была вынуждена совмещать лекции, рабочие часы и перепады своего настроения. Мои карьерные планы тоже изменились. Со временем стало ясно, что перепады настроения и эмоциональность не позволят мне окончить медицинскую школу — особенно тяжелы были первые курсы, которые требуют феноменальной усидчивости. Мне было трудно подолгу находиться на месте, гораздо легче получалось учиться самостоятельно. Мне нравилось писать, вести исследования. Строгие рамки, которые задавала медицинская школа, меня все больше угнетали. Во время учебы в Шотландии я прочла психологическое исследование Уильяма Джеймса «Многообразие религиозного опыта» и увлеклась идеей изучать психологию, в особенности индивидуальные различия темпераментов и эмоциональности. Я также начала работу с другим научным руководителем. Это было увлекательное исследование о физиологическом и психологическом воздействии психотропных веществ вроде ЛСД, марихуаны, опиатов, барбитуратов и амфетаминов. В частности, он выяснял, почему люди предпочитают определенный тип наркотиков. Например, одни выбирают галлюциногены, в то время как других привлекают вещества, поднимающие настроение или, напротив, притупляющие чувства. Его, как и меня, интересовали аффекты.

Сам профессор — высокий, скромный, блистательный человек — тоже был склонен к быстрым и резким перепадам настроения. Работа с ним (сначала в качестве ассистента, а затем и аспиранта) стала для меня потрясающим опытом. Он был очень творческим, любопытным и открытым всему новому человеком. Строгим, но справедливым в своих интеллектуальных запросах и чрезвычайно терпимым к моим собственным перепадам настроения. Мы интуитивно понимали друг друга, но почти не обсуждали наших проблем, хотя тема плохого настроения и всплывала время от времени. Наши кабинеты были рядом друг с другом, и в депрессивные периоды он замечал, что я выгляжу утомленной и подав­ленной, и интересовался, чем мог бы помочь.

Однажды мы выяснили, что оба измеряем свое настрое­ние в попытке найти причины и закономерности его скачков. Он — по десятибалльной шкале, от «прекрасно» до «ужасно», я — по шестибалльной, от –3, что означало «полное отчаяние», до 3, что значило «великолепное настроение». Мы обсуждали возможность принимать антидепрессанты, но оба не верили, что они помогут, и опасались побочных эффектов. Как и многие люди в депрессии, мы считали собственные переживания более сложными и экзистенциальными, чем они были на самом деле. Антидепрессанты — это для слабаков, для обычных пациентов. Такая бравада дорого нам обошлась, мы оказались заложниками собственного воспитания и гор­дыни. Несмотря на продолжавшиеся передряги, я думала, что нашла убежище в работе. Часто, когда я засыпала прямо на рабочем месте, не в силах противостоять жизни, профессор во сне укутывал меня своим пальто и оставлял на столе записку: «Скоро тебе станет лучше».

Все вместе — удовольствие от этого сотрудничества, успехи с другим преподавателем, с которым я продолжала работу с первого курса, сильное влияние Уильяма Джеймса, нестабильность моего собственного настроения, — привело к тому, что я предпочла медицине аспирантуру по психологии. Калифорнийский университет предлагает одну из лучших программ по психологии в США, и в 1971 году я приступила к своим изысканиям.



Уже давно я поняла, что необходимо что-то делать с перепадами настроения. В конечном итоге я выбирала между визитом к психиатру и покупкой лошади. Но почти все мои знакомые общались с психиатрами, а я продолжала верить в то, что со всеми проблемами должна справляться самостоятельно. Так что я остановилась на лошади, приобрела самую упрямую и нервную лошадь из всех возможных, лошадь с характером Вуди Аллена, только не такую веселую. Воображение рисовало мне прелестную картину: лошадь, едва меня завидев, навострит уши, радостно заржет, подбежит ко мне и будет тереться о бриджи, выпрашивая сахар. Вместо этого я получила крайне беспокойное, слегка хромое и не слишком умное животное. Она пугалась змей, ящериц, людей, собак, других лошадей — в общем всего, что встречала на своем пути. При этом она вставала на дыбы и неслась куда глаза глядят. В этом была некоторая польза: когда я скакала на ней, то была слишком испугана, чтобы чувствовать себя депрессивно. А когда чувствовала себя маниакально, я ничего не боялась и безумные скачки мне вполне подходили.

Покупка лошади была не только безумным решением, но и неимоверно дорогим. Гораздо проще было взять эти деньги и просто скормить их лошади. Кроме подков и упряжки, ей требовался регулярный прикорм в виде специальных гранул, которые оказались дороже хорошего бренди, а еще специальная ортопедическая обувь, чтобы избавиться от хромоты (по крайней мере попытаться это сделать). По сравнению с этой обувью Gucci казался пустяком, и постепенно я дошла до понимания, почему людям иногда хочется пристрелить торговца лошадьми, а потом и саму лошадь. В конце концов мне пришлось признать, что я всего лишь аспирантка, а не доктор Дулиттл и даже нисколько не Рокфеллер. Я продала лошадь и вернулась к лекциям.

Я наслаждалась учебой в аспирантуре так же, как жизнью в Сент-Эндрюсе, и нагоняла упущенное в студенческие годы. Оглядываясь назад с высоты своего нынешнего медицинского опыта, понимаю, что это была лишь ремиссия, типичная для первых лет развития маниа­кально-депрессивного психоза, обманчивое облегчение тяжелой болезни. Но тогда я решила, что полностью вернулась к своему нормальному состоянию. В те дни я не знала слов и терминов, которые могли бы объяснить эти ужасные перепады настроения.

Аспирантура была периодом свободы не только от болезни, но и от жесткого расписания студенческих лет. Я пропускала примерно половину лекций, и это не было проблемой. Пока аспирант справляется с программой, не важно, какими путями он этого добивается. Я тогда была замужем за французом, который был не только талантливым художником, но и необычайно добрым и мягким человеком. Мы познакомились в начале 1970-х на обеде у общих друзей. Это была эпоха длинных волос, общественных беспорядков и протестов против войны во Вьетнаме. И я была рада встрече с человеком совершенно аполитичным, умным и преданным искусству. Мы были очень разными, но обожали друг друга. Разделяли страсть к живописи, музыке и природе. Я тогда была тонка, как тростинка, и устремлена к активной общественной жизни, стремительной академической карьере и большой семье. На фотографиях того времени запечатлен высокий, необычайно красивый мужчина с темными волосами и карими глазами, который на всех снимках остается верен этому образу. А рядом с ним — молодая женщина, поражающая своим непостоянством. На одном снимке она смеется, распустив длинные волосы по голым плечам, на другом — строго одета, серьезна и задумчива. Мои прически менялись вслед за настроением. Я носила длинные волосы до тех пор, пока меня не захлестнул приступ недовольства собой. Решив, что мне помогут только радикальные перемены, я постриглась под мальчика. Настроения, стрижки, наряды менялись от недели к неделе. Мой муж, напротив, был очень уравновешен, и мы вполне дополняли друг друга.

Через несколько месяцев после знакомства мы поселились в маленькой квартире на берегу океана. Это была вполне спокойная жизнь, заполненная друзьями, фильмами, поездками на юг — в Калифорнию, Сан-Франциско, Йосемити. Надежность нашего брака, близость добрых друзей и интеллектуальная нагрузка моей учебы поддерживали уют этого мира.

Я начала осваивать экспериментальную психологию, в первую очередь ее физиологический и математический аспекты, но после нескольких месяцев клинических исследований в больнице Мэдсли в Лондоне решила переключиться на клиническую психологию. У меня был не только профессиональный, но и личный интерес к этой науке. Моя научная работа, которая ранее включала статистические методы, биологию и экспериментальную психологию, теперь сосредоточилась на психо­фармакологии, психопатологии, клинических методах и психотерапии. Психопатология, наука о психических расстройствах, оказалась чрезвычайно интересной. Общение с пациентами требовало интеллектуальной и эмоциональной отдачи. Хотя нас и обучали ставить клинические диагнозы, я по-прежнему не видела связи между описаниями маниакально-депрессивного заболевания в учебниках и своими личными проблемами. Это было нечто противоположное обычному синдрому студента-медика, который начинает искать у себя все изучаемые заболевания. Я никогда не рассматривала свои особенности в контексте изучаемой науки. Сейчас моя тогдашняя слепота кажется просто непостижимой. Но я заметила, что мне проще вести психотических пациентов, чем многим коллегам.

В те времена клиническая психология и психиатрия чаще связывали психоз с шизофренией, а не с маниа­кально-депрессивным заболеванием, и я не многое узнала об аффективных расстройствах. Тогда процветал психоанализ, и в первые два года работы с пациентами моими супервайзерами были почти исключительно психоаналитики. Психотерапия была сфокусирована на разборе детского опыта и конфликтов, интерпретации снов и символов. Более медицинский подход, основанный на диагнозе, симптомах и лекарствах, получил распространение позже, когда я уже приступила к интернатуре в Институте нейропсихиатрии Калифорнийского университета. У меня было много разногласий с психоаналитиками, особенно с теми, кто выступал против лечения тяжелых психических расстройств медикаментами, даже после того, как литий и антидепрессанты доказали свою эффективность. Но полученный в начале карьеры опыт психоаналитического мышления оказался бесценным. С годами я подзабыла многое из психоаналитической терминологии, но наука была интересной. Я никогда не могла понять весьма произвольное разделение на «биологическую» психиатрию, которая делала акцент на медицинских причинах и методах лечения психических заболеваний, и «динамическую» психологию, сосредоточенную на процессах развития, структуре личности, конфликтах, мотивации и подсознательном.

Крайности всегда абсурдны, и меня поражало, до чего может довести некритичное мышление. На одном из занятий мы изучали, как проводить различные психологические тесты, в том числе на интеллект, например Шкалу умственных способностей взрослых по Векслеру (WAIS), а также личностные тесты, такие как тест Роршаха. Первым моим испытуемым стал муж. Как художник он блестяще справился с визуальной частью WAIS. А его ответы на тест Роршаха были одними из самых оригинальных, какие я когда-либо видела. Он со всей серьезностью отнесся к заданию нарисовать человека, уделив рисунку столько времени и сил, что я рассчитывала получить очень откровенный автопортрет. Но когда он показал мне результат своих трудов, я увидела очень старательное изображение орангутанга, длинные лапы которого тянулись к краям листа.

Я была восхищена и решила показать результаты всех его тестов своему супервайзеру. Та была крайне догматичным психоаналитиком, начисто лишенным чувства юмора. Эта женщина потратила больше часа на совершенно надуманные и пустые интерпретации психической неуравновешенности, асоциальности, подав­ленного гнева и внутренних конфликтов моего мужа. Она назвала его (человека, который никогда не лгал!) социопатом. Человек, который всегда отличался искренностью и мягкостью, показался ей неуравновешенным, конфликтным, переполненным гневом. И все из-за того, что он решил ответить на тест нестандартно. Мне это показалось настолько смешным, что я начала непроизвольно хихикать, провоцируя дальнейшие разоблачения. С хохотом я убежала из ее кабинета, отказавшись писать отчет по тесту. И эти мои действия также подверглись тщательному анализу с ее стороны.

Реальный опыт я приобрела, занимаясь с многочисленными пациентами во время интернатуры. Тем временем я завершила работу по двум своим дополнительным специальностям — психофармакологии и поведению животных. Мне особенно нравилось изучать животных, и я дополнила свои психологические курсы зоологическими. Они были посвящены биологии морских млекопитающих и включали в себя не только биологию и естественную историю тюленей, китов, дельфинов, выдр, но и такие экзотические темы, как кардиоваскулярные адаптации морских львов к нырянию и система коммуникации дельфинов. Я училась ради удовольствия от процесса и наслаждалась этим. Те курсы не имели ничего общего с моей работой ни тогда, ни в будущем, но они были одними из самых интересных.

Квалификационные экзамены были сданы. Я провела довольно заурядное исследования героиновой зависимости и написала по нему столь же заурядную диссертацию. Затем, после двух недель лихорадочного заполнения своих мозгов невозможным количеством информации, я вошла в зал, где за столом сидели пятеро людей с серьезными лицами. Там я прошла испытание, которое вежливо называют финальным устным экзаменом или, на военный манер, защитой диссертации. Двое членов комиссии были преподавателями, с которыми я проработала несколько лет. Один из них был достаточно добр ко мне, другой — вероятно, чтобы продемонстрировать свою непредвзятость, — безжалостен. Один из трех психофармакологов, он же единственный внештатный, попытался устроить мне настоящий допрос. Но другие двое решили, что он перегнул палку с самоутверждением в статистике и схеме проведения исследований, и вернули защиту в более цивилизованное русло. После трех часов этого изощренного интеллектуального балета я покинула зал и положенное количество времени нервно дожидалась итогов голосования в коридоре. Вернувшись, я увидела все тех же пятерых мужчин, которые сначала показались мне такими суровыми. Но теперь они улыбались и протягивали мне ладони для рукопожатия. К моему огромному облегчению, они меня поздравляли.

Ритуал вступления в научный мир загадочен и крайне романтичен. Все трудности и неприятности защиты были легко забыты, когда наступил радостный момент торжества с бокалами шампанского. Настал великий день, когда я была допущена в очень старый клуб, посвящена в академические ритуалы и в первый раз ко мне обратились «доктор Джеймисон», а не «мисс Джеймисон». Получив должность доцента на кафедре психиатрии Калифорнийского университета, я поспешила вступить в клуб факультета и начать свое восхождение по академической пищевой цепи. У меня была прекрасная весна, великолепное лето, а всего через три месяца после получения научной степени начался настоящий психоз.

Назад: К самому солнцу
Дальше: Часть II. СОВСЕМ НЕ ПРЕКРАСНОЕ БЕЗУМИЕ