Книга: Жизнь и другие смертельные номера
Назад: 25
Дальше: 27

26

– Спой мне, Либби Лу.
– Какую песню, мама?
– Нашу песню, Либби, – сказала она, пытаясь улыбнуться, повторяя хорошо отрепетированную реплику. Песня была только одна. Но мы с Полом всегда спрашивали, и в тот день она, как всегда, ответила: «Ты – мое солнце».
Ей оставалось жить около недели, но я тогда этого не знала. В течение многих дней она то впадала в забытье, то приходила в себя. Когда она бодрствовала, она в основном лепетала что-то бессвязное. Но в моменты прояснения я хваталась за эту золотую обманку, как будто могла купить на нее вечность, и уверяла себя, что она выкарабкается. Я накрыла ее руку своей и пела, как будто время было вопросом торга, а конец – делом выбора.
«Ты мое солнце, мама», – думала я, глядя, как ее глаза трепещут под бледно-лавандовыми веками. Сколько я себя помню, она пела эту песню Полу и мне перед сном. После того как рак лишил ее сил, постановив, что она больше не может жить дома, не говоря уже о том, чтобы петь по вечерам у дверей нашей спальни, мы с Полом стали петь ей свою версию. Вместо «Солнце, не уходи» в ней пелось «Сердце бьется в груди»; строчки о пробуждении и пропавшей любви мы полностью пропускали. Если мама и замечала наши слабые попытки смягчить текст, то не подавала виду. Она просто просила нас спеть еще.
Когда ее не стало, я поклялась себе, что больше никогда в жизни не стану петь эту песню. Хитрая уловка – завернуть смерть и судьбу в обертку колыбельной песенки. Уже взрослой я однажды сбежала из детской комнаты моей двоюродной сестры после того, как наткнулась на плюшевого мишку. Какой-то производитель игрушек вшил в зверушку с глазами-бусинками музыкальную шкатулку, без сомнения, осознавая, что ребенок, получивший мишку, рано или поздно поймет, что его игрушка исполняет песню о потере самого любимого человека.

 

Но черт возьми, это было первое, что пришло мне в голову утром, когда Пол собирался назад в Нью-Йорк. Я напела несколько тактов, прежде чем сообразила, что делаю, и тут же включила радио, чтобы заглушить мелодию, звучавшую в голове, яркими, звонкими звуками сальсы.
Бесполезно. Песня все еще звучала в моих ушах, пока я ехала в гостиницу к Полу. Он стоял в холле, телефон в одной руке, чемодан в другой. Он сразу бросил то и другое, чтобы обнять меня.
Он никак не мог выпустить меня из объятий.
– Ты что, уже полечился? – засмеялась я.
– Есть немного. Но вообще-то я просто не хочу с тобой расставаться. Ты уверена, что не едешь со мной сейчас же?
– Знаешь же, что не могу, – сказала я, отстраняясь. – Но скоро мы будем вместе.
– Но мы не составили себе точного плана, – сказал он, садясь в джип.
– Точного не составили, но что нам планировать, кроме моего приезда в Нью-Йорк?
– У тебя ведь еще шесть дней, чтобы купить билет на самолет? Вдруг ты передумаешь.
– А может, я уже передумала?
Он приподнял бровь, и я засмеялась.
– Ладно, ладно. Может быть, я не так уж этого жажду, но билет куплю сегодня же. Самое позднее – завтра.
– Будь умницей, предоставь это мне. Мой ассистент устроит все за пять минут. И раз уж мы об этом говорим, почему бы тебе не приехать в Нью-Йорк и уже там решить все остальное?
– Да, я просто умираю от желания приехать в Нью-Йорк в зимний мертвый сезон.
– Хватит уже смертельных каламбуров.
– Перебор?
– Как всегда.
Я направила джип на парковку у пристани.
– Я позабочусь о билете. Не волнуйся.
– Да уж, позаботься, пожалуйста. – Он взглянул на паром, только что приставший к берегу, и повернулся ко мне. – Как бы мне ни хотелось вернуться к Чарли и мальчикам, жаль, что не могу остаться здесь.
– Знаю, – сказала я, открывая дверцу машины. – Но ты же не хочешь опоздать на паром. Следующий через пять часов.
Пол вздохнул.
– Ну, тогда прощаемся.
Мы прощались примерно восемьдесят два раза, с каждым разом все слезливее. Взойдя на борт, Пол наклонился над перилами.
– Либби! – позвал он. – Я люблю тебя больше всех на свете!
Я послала ему воздушный поцелуй и махала, пока паром не превратился в пятнышко на горизонте. И все это время дурацкая песня вертелась в моей голове.
«Солнце, не уходи».
Когда я вернулась в пляжный домик, Шайлоу ждал меня на ступеньках. Он позвонил накануне вечером, чтобы узнать, сможет ли он несколько дней пожить у меня, а не в служебной квартире, и я с радостью согласилась.
Я посмотрела на большой чемодан, стоявший рядом с ним на цементной лестнице.
– Я и не думала, что у тебя столько одежды.
Он подмигнул.
– Я прихватил лишний комплект нижнего белья.
– О, не стоило.
– Ради тебя что угодно. И я привез свой телескоп.
– Чтобы шпионить за соседями?
– Ну, в Сан-Хуане зрелища позабористее. Но наблюдать за звездами здесь намного лучше, и луна опять пошла на убыль.
Мы забросили его чемодан в дом и поехали на западную сторону острова, чтобы исследовать небольшой парк, о котором он мне рассказывал. В парке мы натолкнулись на десяток пасущихся лошадей: гигантские создания сплошь из мышц и ребер пробирались от одного островка высокой травы к другому. После того как лошади помогли мне одолеть приступ паники на пляже, я смотрела на них как на добрый знак, – хотя что хорошего могло случиться в этот раз, я не представляла. После этого мы решили поужинать в пляжном домике. Пока Шайлоу жарил рыбу и лук для предполагавшихся такос, он рассказывал мне о своем детстве. Его отец снова и снова перетаскивал семью в Штаты, но через год-другой они возвращались на остров. Это, сказал он мне, и подвигло мать на развод. Самому Шайлоу не нравились постоянные переезды, но нравилось летать туда-сюда. По его словам, первый же полет привел его в восторг, и с тех пор он хотел стать только летчиком.
– Помнишь, когда мы летели в самолете, ты сказала, что тебе нравится находиться вдали от всего мира? – напомнил он. Я кивнула. – В воздухе я чувствую себя абсолютно свободным. Обычно люди ненавидят взлет. А моя жизнь – в этих нескольких минутах, когда я достигаю облаков и оставляю все заботы внизу.

 

Он еще долго говорил, уже отложив кухонную лопатку, и на протяжении всего обеда я ловила себя на том, что смотрю на него, время от времени вставляя дежурный вопрос. Как быстро я списала его со счетов в аэропорту; как легко убедила себя в том, что затеяла роман только ради удовольствия. Но передо мной сидел явно хороший человек. Меня поразило, что он ни разу не сказал ни о ком гадости. Даже описывая неприятные вещи, то, например, что отец не умел надлежащим образом заботиться о своей семье, он просто сообщал факт, но никого не обвинял. Я люблю таких людей, но встречала их очень редко.
Когда солнце начало садиться, мы вышли на улицу, чтобы настроить телескоп. Устанавливая штатив в саду, Шайлоу спросил меня о матери. Вообще-то я не любила говорить о ней. Во-первых, из-за этой вечной жалости: ах, бедная Либби, осталась без матери всего в десять лет. Но главное, нет таких слов, чтобы внятно описать, что значит потерять человека, который для вас важнее всего. Хотя у меня были десятилетия, чтобы обдумать это, все равно это было бессмысленно. Как это так: только что человек был с вами, и вдруг в один ужасный момент взял и ушел? Навсегда? Том всегда отвечал: «Твоя мать не ушла, Либби. Когда-нибудь ты увидишь ее снова». Я цеплялась за эту убежденность, хотя и проклинала ее за то, что она абсолютно не утешает. Я не хотела слышать об этом даже от собственного мужа. И не хотела слышать о том, что у Бога есть план, что все имеет свои причины – в общем, никаких дежурных утешений, которые звякали о мое сердце, как камешки о тоненькое оконное стекло.
Обо всем этом я рассказала Шайлоу. Многие годы я толком не говорила о ней ни с кем, кроме Пола или отца, поэтому моя речь была сбивчивой, я не знала, как объяснить свое одиночество.
– Наверное, это звучит глупо, – завершила я рассказ.
Он легонько поцеловал меня.
– Только не для меня. Джонни, парнишка, с которым я вместе рос в Сан-Хуане, умер, когда мы были подростками. Очень странно – у него был необнаруженный порок сердца, и он потерял сознание во время футбольного матча. Конечно, это не то, что потерять кого-то из родителей. Но даже сейчас мне трудно представить, что мы больше никогда с ним не поговорим. Мы сдружились и продолжали дружить, даже несмотря на нескончаемые переезды моего семейства. Он никогда не увидит, какой из меня получился взрослый, а я никогда не узнаю, каким бы он стал.
Я кивнула. Именно постоянство отличает горе от других видов эмоциональной боли. Непостижимость понятия «никогда» – вот что делает его таким ужасным. Может быть, Пол был прав? Может быть, мой долг перед ним – пытаться отложить «никогда» на как можно более долгий срок любой ценой?
Шайлоу отрегулировал диск телескопа и знаком предложил заглянуть в объектив.
– Видишь?
Постепенно облачные скопления над нами превратились в бесчисленные отдельные световые маяки.
– Ух ты! Да.
– Отлично.
– Ты иногда говоришь, как чурбан какой-то, – поддразнила я.
– Я и есть чурбан, дружок. Если уж вырос на пляже, песок непременно забьется в извилины мозга. Ну что, узнаешь какие-нибудь созвездия?
Я прищурилась.
– Малая Медведица считается?
– Конечно. Но можно посмотреть получше. – Он взял у меня телескоп и перенаправил его. – Вот теперь смотри. Смотри прямо в середину, и увидишь Кассиопею. В любое другое время ее почти не видно, но она ярко горит весь ноябрь. Ищи перевернутую букву М. А вокруг нее несколько самых молодых звезд в галактике. Удивительно, правда?
– Ага! – сказала я. Но едва я заметила созвездие, мое внимание привлек красноватый мерцающий свет в дальнем левом углу. – А эти красные – это планеты или что-то в этом роде?
– Нет, тоже звезды. Ты, наверное, увидела красного гиганта. Они старше и ближе к концу своей жизни, поэтому они не такие горячие, и это меняет их цвет.
– Значит, чем звезда ближе к смерти, тем она красивее.
Он засмеялся.
– Да, если тебе нравится красный цвет. Согласись, что время вообще делает многие вещи более привлекательными.
– Только к Тому это не относится.
– Ну, может быть, слишком мало времени прошло. Но посмотри, как хорошо ты справляешься. Дай себе время, Либби.
Время – роскошь, которой я не располагаю, подумала я, сунув голову под телескоп и наблюдая за мерцанием звезды. Может быть, она сгорает в этот самый миг или взорвалась столетия назад, а свидетельства этого еще не достигли Земли. Все еще глядя в объектив, я спросила Шайлоу, верит ли он в загробную жизнь.
– Ну, я католик, поэтому, наверное, сказал бы «да». Но вообще-то я думаю, что беспокоиться об этом нет смысла.
– Значит, ты не веришь в рай?
– Этого я не говорил. То есть, конечно, это звучит привлекательно, но кто знает? Большинство людей на самом деле не думают о небесах. Скорее они беспокоятся о том, чтобы быть важными для других живых людей, даже после смерти. Но когда-нибудь не останется никого, кто бы соответствовал этому требованию. Когда-нибудь эта планета сгорит, и мы все превратимся в звездную пыль. Клеопатра? Эйб Линкольн? Адам и Ева? Для кого они будут важны?
– Вот это оптимизм.
– Оптимизм и есть. Требуется смелость, чтобы перестать беспокоиться о неизвестном и думать о настоящем моменте. В любом случае, это важно.
– А если твой нынешний момент – отстой? И ты даже не представляешь, на что похоже будущее, не говоря о том, чтобы на него надеяться?
Я чувствовала на шее его горячее дыхание.
– Но так ли это? Да, то, с чем ты имеешь дело, не очень-то красиво. Но разве сейчас, вот этот самый момент – отстой?
Я наклонилась к нему, моя кожа натянулась от предвкушения, когда ее коснулись его губы.
– Нет, – прошептала я.
– Тогда наслаждайся им, – прошептал он в ответ.
Назад: 25
Дальше: 27