Книга: О теле души
Назад: Иностранка
Дальше: О теле души

Благословенны те, которые…

Тане Гориной

 

Пожилые сестры Лидия и Нина приехали в опустевший дом в безвестной итальянской деревне разными рейсами, с разных сторон, одна добиралась через Милан, вторая из Генуи. Приглашены они были сюда итальянкой по имени Антонелла, ученицей их покойной матери Александры Викентьевны. Жила Антонелла в Генуе, где и преподавала в университете на кафедре славистики, а этот деревенский дом достался ей по наследству от бездетной тетушки. Последние десять лет в этом пустующем доме Александра Викентьевна, знаменитый лингвист и исследовательница древних текстов, проводила очень много времени. Антонелла настоятельно просила сестер приехать, чтобы разобрать оставшееся от матери имущество. Сама Антонелла сделать это не решалась из трепетного почтения к памяти своей наставницы.
Антонелла привезла сестер на машине в дом на горе, отперла замок на калитке, провела их к дому, открыла дверь и ушла, сказав, что вернется часам к семи и поведет их ужинать, а сейчас ей надо срочно ехать в университет.
Говорила она по-русски очень хорошо, только фразы ее звучали с какой-то непривычной, но милой интонацией.
Сестры остались вдвоем. Последний раз они виделись в сходной ситуации, когда после похорон матери, полгода тому назад, вошли в ее московскую квартиру, заваленную бумагами и книгами.
Теперь они молча сидели на террасе. Дом, чего не было видно с улицы, стоял на гребне горы, и догадаться было невозможно, что с другой стороны, с террасы, раскроется такой огромный, неохватный глазу вид. Это был глубокий распадок, на дне которого извивался каменистый след, намек на высохшую к этому времени речку. Речка стекала с горы Беука на отроге Апеннин, которые открывались по правую руку, а левее и ниже распахивалось Лигурийское море, утыканное белыми парусами и располосованное бурлящими серебряными следами катеров, отчеркнутое от безлично-голубого неба острым темно-синим горизонтом. В замкнутом промежутке между морем и горами шли две дороги – одна вдоль моря, далеко внизу, и вторая, чуть повыше, стоящая на огромных опорах и уходящая в тоннель. Медленно и беззвучно по ней текли фуры, грузовики и легковые машины.
Сестры не знали, что оба эти шоссе идут вдоль древней римской дороги, превратившейся в паломнический маршрут из Южной Франции в Рим. Via Aurelia.
Они сидели, поводили глазами, ошеломленные огромностью и красотой картины, и тяжело молчали, неприученные выражать словами ничего более сложного, чем того требовали бытовые потребности.
– Красиво, – наконец произнесла старшая.
Младшая согласно кивнула:
– Да.

 

 

Многие годы сестры встречались только первого сентября, в день рождения матери. В ее тесную квартиру, заваленную пыльными книгами, кипами исписанной бумаги и тараканами, набивалось в этот день много народу – коллеги, бывшие ученики, студенты. Это раздражало. Почему эти люди были так привязаны к ней? Она была сухарь, ничего не любила, кроме жукастых букв восточных языков и книжной рухляди, в которой провела всю жизнь, почти не обращая внимания на двух дочерей. Девочки росли: одна под присмотром бабушки, другая – наемных нянек, которые часто менялись, не давая себя полюбить.
Да и что это была за семья! Одна руина. После смерти бабушки Варвары никто уже не скреплял эту женскую семью ни пирожками, ни летними дачными выездами, ни хлопотливым лечением простуд и ангин заваренными травками с гречишным медом.
Даже общий женский разговор о мелких трудностях жизни или рецептах пирога был Александре Викентьевне совершенно чужд. Впрочем, мужские темы – об автомобилях и правительстве – были ученой даме так же не интересны.
Произведя на свет двух дочерей и отдав дань природе, Александра Викентьевна как будто полностью покинула женское поле боя. Была ученой. И сама же любила пересказывать старую шутку: ученая женщина – это как морская свинка: и не морская, и не свинка… Она была ученое существо – писала статьи, книги, выступала в университетах и на конференциях с докладами, слава у нее была на весь ученый мир, в особом секторе человечества, таком же сдвинутом на буквах, как и она сама. Была даже академиком каких-то иностранных академий.
Нормальные мужчины с полагающимися их полу атрибутами в семье никогда не приживались. У женщин старшего поколения – бабушки Варвары и самой Александры Викентьевны браки были короткими – мужья погибли на войнах. Александра Викентьевна прожила с мужем чуть больше года, похоронка пришла в конце сорок первого. Ей было едва за двадцать, и дочка Лида только что родилась.
Много позже она пережила сокрушительный роман. Роман был недолгим, бурно протекал и бурно закончился, и в память об этой не совсем удачной любовной истории, по недосмотру, появилась на свет дочь Нина. Появление младшей сестры оказалось сильной травмой для старшей Лидии, которой было к тому времени почти восемнадцать, и роман пожилой тридцативосьмилетней матери с бывшим студентом, который по возрасту подошел бы скорее дочке, был невыносим и оскорбителен. Забыть или переосмыслить этот факт материнской биографии Лидии так и не удалось.
Рождение внебрачного ребенка Лидия восприняла как свой собственный позор. Младшую сестру ей также никогда не удалось полюбить, тем более что она поспешно и рано вышла замуж и уехала к мужу.
В детстве у Нины образ сестры как-то не отпечатался. И бабушка тоже не оставила следа в памяти – она умерла, когда Нине еще не было и года. Нина росла всегда с домработницами, которые менялись с некоторой регулярностью. Именно с одной из домработниц раннего времени и связано самое сильное переживание детства. Мать уехала в командировку в Ленинград, на конференцию, и оставила трехлетнюю девочку на пару дней с новой няней. Новая няня, женщина вида сухого, интеллигентного, с многозначительным именем Анна Аркадьевна, была совсем не похожа на предыдущих деревенских девчонок, бежавших из колхозной жизни в городскую. Она оказалась алкоголичкой, изо всех сил пытающейся побороть свой недуг. И героическое сопротивление этой Анны Аркадьевны рухнуло в первый же вечер перед лицом буфета, набитого принесенной гостями и недопитой выпивкой. Как прошли следующие три дня, неизвестно. Но вернувшаяся домой ранним утром четвертого дня Александра Викентьевна обнаружила лежащую на полу до потери сознания пьяную интеллигентную няню в луже подсохшей жидкости и посиневшую от крика и обессилевшую Нину, сидящую в кроватке в обгаженном белье…
Эти три дня отпечатались в ней на долгие годы, а может, и на всю жизнь: она никому не доверяла, была подозрительна и очень одинока.
В то время как младшая сестра переживала этот трехдневный кошмар, старшая, родившая к этому времени собственную дочку, переживала тяжелый разрыв с мужем, который от сладких дружеских выпивок перешел в фазу горького русского пьянства…
Александра Викентьевна старалась не отвлекаться от работы на житейские мелочи: друзья прислали новую домработницу, Ниночку решено было отдать в детский садик, а Лидии было назначено от матери ежемесячное пособие для поддержания пошатнувшейся жизни.
В сущности, сестры были мало знакомы, каждая считала, что другая владеет большой частью материнского внимания и любви. Их взаимная неприязнь с годами только росла, и в дни рождения матери они садились по разные стороны стола, в отдалении от центра, то есть Александры Викентьевны, которая была окружена заслоном из почитателей и учеников.
Они всегда были решительным образом несхожи: крупная плечистая Лидия и маленькая Ниночка на тонких ножках, с воробьиным личиком. Единственное, что было у них общим, – одиночество, причем одиночество старшей усугублялось тем, что единственная ее дочь, горячо любимая Эммочка, умерла в четырнадцать лет от острого лейкоза, оставив мать на всю жизнь в злобном недоумении.
Смерть девяностолетней матери ничего не изменила в отношениях сестер. Однако впервые в жизни они приняли общее решение: обойтись без вмешательства бесконечных материнских поклонников, которые сразу же алчно потребовали отдать им все ее бумаги…
Через полгода они вступили в права наследства – квартира, имущество и сберкнижка с неожиданно значительной суммой. И тут они разошлись в намерениях: Лидия хотела бы продать оставшуюся от матери жилплощадь, а Нина считала, что лучше ее сдавать, а деньги ежемесячно делить пополам. Полгода они вели вязкие телефонные переговоры, но при этом никак не могли решить, что же делать со всем бумажным хламом, туго заполнявшим материнскую квартиру. В этой полнейшей растерянности они впервые почувствовали некоторое единение.
Предложение Антонеллы приехать в Италию отвлекало от тяжелых квартирных забот. Однако, заглянув теперь в итальянский дом, они мгновенно поняли, что столкнулись с той самой проблемой, которую не могли решить в Москве: те же ворохи бумаги, та же пыль. Имущества, собственно, никакого не было: старые тапочки, халат, два шелковых летних платья. Была такая причуда у матери: носила только шелк – все прочие ткани раздражали кожу…
Они сидели за большим столом, заваленным итальянскими книгами. На тростниковой салфетке стояла чашка с застывшим навеки кофейным осадком, зеленая мутная ваза с остекленевшим цветком, старинная непригодная для прямого употребления лампа и маленькая плошка с камешками, ракушками, какими-то шишечками неизвестных растений, несколькими венецианскими бусинами и монетой в двести лир, давно вышедшей из употребления.
Ко всему этому было страшно прикоснуться.

 

 

Последний раз мать вышла из этого дома в конце августа 2009 года. Долетела до Рима, сделала там на коллегии библейского института ошеломивший всех слушателей доклад, в котором исследовала последние слова Христа «или, или… савахфани», произнесенные, по ее убеждению, не на арамейском, как считали, языке, а на галилейском диалекте, который не все понимали и так до сих пор не поняли… Потом тот же самый доклад прочитала в библейском обществе в Москве, после чего справила свой последний, девяностый, день рождения, а через два дня упала на ровном месте, в московской квартире, и сломала шейку бедра. Ее отвезли в Боткинскую больницу, где работала знакомая врачиха, но там операцию делать отказались и, продержав две недели, вернули домой в качестве полностью лежачего больного.
Сестры, готовые ухаживать за матерью, обнаружили, что поклонники и ученики Александры Викентьевны уже наняли ей круглосуточную сиделку, в дом приходила уборщица, с которой Александра Викентьевна свирепо ругалась, когда та приподнимала влажную тряпку над рабочим столом, и каждый день помимо сиделки приходили какие-то ее сотрудницы, сидели с ней, даже, можно сказать с натяжкой, работали, изредка в ее доме устраивали семинары, и Лидия с Ниной, слегка обиженные, устранились. Звонили через день, спрашивали, не нужно ли чего, и мать вежливо отказывалась от помощи: все у нее было в порядке. Как всегда. Все места около матери оказались заняты, а они ни при чем.
Через девять месяцев, когда жизнь Александры Викентьевны была налажена самым идеальным образом, случился инсульт, ее повезли все в ту же Боткинскую больницу, где она через несколько часов и умерла, не приходя в сознание.

 

 

…Стоял запоздалый май, больше похожий на апрель. Несколько смиренных деревьев, росших у входа в морг, едва обрастали листочками. В большом зале перед затворенными дверями собралась огромная толпа людей, которые пришли попрощаться с Александрой Викентьев-ной. Были даже какие-то иностранцы, пожилые дамы и господа посольского вида, один явно пастор. Все сгрудились возле приземистого некрасивого мужчины в очках, который возглавлял кафедру после ухода Александры Викентьевны на пенсию. Сестры жались друг к другу, чувствовали себя здесь совершенно посторонними.
Потом распорядительница раскрыла двери в соседнее помещение. Там на столе стоял открытый гроб, а возле него хлопотал старый священник в бархатной шапке – надевал епитрахиль и поручи. Двое его помощников в черном помогали управляться с золотой сбруей.
Сестры переглянулись: верующая? Мать была верующая?
Народ столпился около гроба, и даже не все смогли войти в это длинное помещение. Распорядительница отыскала сестер и поставила у изголовья. Мать была совершенно на себя не похожа: одутловатое в последние годы лицо подтянулось, сузился нос, проступила горбинка, которой никогда не было, а губы были растянуты в подобие насмешливой улыбки. Голова была туго обернута в черный шелковый шарф, такой большой, что покрывал все тело, и никакой одежды видно не было, только скрещенные узловатые кисти рук лежали поверх черной ткани…
Было отпевание, потом прощание, потом автобус с распорядительницей увез куда-то гроб, и все пошли в кафе неподалеку от больничного морга – там была скромная еда и возвышенно-восторженные разговоры о покойной… Вот и все.
Сестры ушли. Сели в темном проходном сквере по дороге к метро «Динамо» и заговорили первый раз в жизни о том, что держали в себе.
– Она меня никогда не любила…
– И меня.
– Она была ужасная мать.
– Вообще не мать.
– Она никого не любила, только свои буковки…
– Я пошла на бухгалтерские курсы… Там все же цифры… а буковки ее я ненавидела.
– Так я ведь тоже в программисты подалась. Я это ее образование всю жизнь ненавидела.
– Нет, не могу этого сказать. Я много лет на нее злилась, что она нам приличного образования не дала. Да ей не до нас было. Когда я поняла, поздно было.
– Да. Она жизни наши загубила…
– Загубила? Не знаю…
На том и расстались…

 

 

…Лидия придвинула к себе плошку с ракушками и камешками, стала перебирать их.
– Странно, что она собирала…
– Да, не похоже… как-то…

 

 

Вторая комната была маленькая спальня. Постель была небрежно убрана, как будто хозяйка собиралась скоро вернуться. И маленький рабочий стол, не покрытый ворохом бумаги, а чистый. Только несколько сцепленных скрепкой страниц, и сверху какая-то листовка по-итальянски. На ней было написано: «Nostra Signora della Terza età». Было похоже на какую-то молитву. Дальше шел русский текст, видимо, перевод.
– Ты думаешь, она все же была верующая? – спросила Нина сестру, разглядывая страницы.
– Бабушка Варвара точно. А мать – не знаю. Когда-то партийная была… Хотя – отпевание это. Наверное, она так распорядилась…

 

 

Лидия надела очки. Почерк был разборчивый, без наклона, даже со склонностью к печатной графике – крупные прямые буквы, никакой извилистости строк, слегка увеличенные пробелы между строками и словами, куда прекрасно вплетались бы авторские правки. Но здесь никакой правки не было – чистый текст, который выглядел окончательно и даже торжественно.
Начала читать…

 

– Благословенны те, кто смотрят на меня с участием…

 

– Мне кажется, что все эти ее… на нее смотрели просто с обожанием, – заметила Нина.
– Нин, это же она не про себя, это просто молитва такая, – заметила Лида и продолжала:

 

– Благословенны те, кто приноравливает свой шаг к моему, усталому и замедленному.

 

– Какой шаг, – пробурчала Нина, – она же лежала чуть ли не год.
– Не понимаешь, что ли, она же писала это до того, как слегла…

 

– Благословенны те, кто громко говорят в мое оглохшее ухо…

 

Нина, перебиравшая на столе камушки и шишки, замерла. Потом спросила тихо:
– Лида, это она про себя, что ли? Ведь правда, она последние годы плохо слышала.
Лидия, не поднимая головы, ответила:
– Нет, конечно, это вообще… – и продолжала все медленнее:

 

– Благословенны те, кто ласково сжимают мои трясущиеся руки…
Благословенны те, кто с интересом слушают мои рассказы о давно ушедшей молодости…

 

И остановилась:
– Нина, а ты вспоминаешь про детство? И вообще, что мы вспоминаем? Я вспоминаю, как с бабушкой в Крым ездили в детстве…
– Это она только с тобой… Меня никто в Крым не возил. В пионерский лагерь меня отправляли.
– Ну да, мама вообще отпусков никогда не брала. Как стали выпускать, ездила… В Рим, в Иерусалим… и никогда мне ничего не рассказывала.
– А мне вообще никто ничего не рассказывал – ни мама, ни ты… – пожала плечами Нина. – О чем все это? О чем ты читаешь-то? К чему это?
– Да подожди, Нина. Я поняла. Она же только перевод делала, писали-то итальянцы какие-то, вот видишь, по-итальянски написано, и тоже десять пунктов.
И продолжала все медленнее:

 

– Благословенны те, кто понимают мою жажду общения…

 

– Господи, да какая жажда? – перебила Нина. – Она со всеми этими общалась по делу только, она только сама себя и занимала, и никто ее не интересовал…
– Да помолчи, Нин, мы на самом деле этого не знаем. Это нами она не интересовалась, мы ей совершенно не интересны были, а другие-то, с которыми она разговаривала, может, интересны… всю жизнь вокруг нее толпились…

 

– Благословенны те, кто дарят мне свое драгоценное время…

 

– Чем ты больше читаешь, тем у меня все больше злости, – а нам она свое драгоценное время никогда не дарила! Бабушка, может, тебе и дарила! А когда бабушка умерла, только детский сад мне дарил… драгоценное время.
Лида отмахнулась:
– Да не бурчи ты! Ты просто не понимаешь.
Я все же лучше понимаю, сама уже старуха, мне скоро семьдесят!

 

– Благословенны те, кто помнят о моем одиночестве…

 

– Лида! Не могу это слушать! Ну вот нисколько это не про нее, это про нас с тобой. Это у нас одиночество благодаря ей…
– Нин, глупости не говори. Я из дому ушла, мне девятнадцати не было, а ты с ней еще сколько лет прожила, пока дом на Остоженке не расселили. Не перебивай!
– Да зло берет, Лида! Просто зло берет!
– Послушай, это просто чужая молитва, не она ее писала. Только перевод…

 

– Благословенны те, кто возле меня в минуты моих страданий…

 

– Но она же не хотела нас видеть, – заплакала неожиданно для себя самой Нина. – Сама не хотела!
– Нас там не было… это правда, – тихо сказала Лида. И читала совсем уж медленно, чуть ли не по складам:

 

– Благословенны те, кто меня радует в последние дни моей жизни…
Благословен тот, кто будет держать меня за руку в минуту моего ухода…

 

Лида аккуратно положила бумажки на то место, где они прежде лежали, уронила лицо в собранные широкой горстью ладони. И заплакала…
– О Господи, – прошептала Нина, – это же про нас…
Они плакали, сидя за маленьким деревянным столом плотницкой работы.
– А кто ее за руку держал… мы и не узнаем…
– Но ты же ее знаешь, мы ей и нужны не были…
– Вот теперь я не знаю уж… с чего она это переводила на русский… Может, для нас…
– Никогда не узнаем.
Лида положила большую тяжелую руку на тщедушное Нинино плечо.
– Что мы наделали, Нина… Прости меня…
– Ты меня прости, Лидочка.

 

 

Они улетали в Москву, взяв с собой записные книжки матери и перевод молитвы пожилых, про которую они узнали от Антонеллы, – это она в последний приезд Александры Викентьевны отвозила ее в церковь Сан-Донато, где стояла скульптура Божьей Матери Cтариков – Nostra Signora della Terza età. Может быть, так правильнее переводить – не «пожилых», а «стариков»? И там висела на стене эта самая молитва… И еще они увозили фарфоровую плошку, в которой лежали ракушки, камешки и бусины, которые делили с их матерью ее одиночество…
В самолете они подняли разделительный подлокотник между креслами, тщедушным плечом и всем своим воробьиным лицом Нина уткнулась сбоку в большую мягкую грудь сестры. И обе заснули. Одиночество их оставило.
Назад: Иностранка
Дальше: О теле души