Литература: будущее в прошедшем
Прошлое возвращается. Всякое возвращение предполагает предшествующий уход. А прошлое, возможно, никуда и не уходило, и его отсутствие в конечном счете оказывается мнимым. Так, отпечатавшись в генах, определенные черты могут какое-то время не проявляться, но это не значит, что они исчезли. Они ждут своего часа, и этот час при желании можно назвать возвращением.
Идея возвращения прошлого не нова и еще в Античности отражалась в представлении о цикличности времени. Христианская цивилизация разомкнула этот круг и в качестве модели предложила спираль: да, события повторяются, но на другом уровне и в иных условиях. Такое понимание мира отразилось у раннехристианских мыслителей, рассматривавших Христа как нового Адама, Богоматерь как новую Еву (таких пар существовало великое множество).
В тот момент, когда уход прошлого кажется бесповоротным, спираль делает обратный виток, и возвращение начинает свой разбег. В новых явлениях мы с удивлением узнаём старые черты. Продолжая генетическую метафору, пресловутую спираль можно уподобить спирали ДНК. Очередной ее виток сделал, как кажется, актуальным вопрос о возрождении определенных черт Средневековья.
В сущности, этот вопрос для европейской философии не нов. Среди тех, кто касался его в Западной Европе, назову недавно ушедшего Умберто Эко. В русской философии этим вопросом занимался, среди прочих, Николай Бердяев, еще в 1923 году написавший работу «Новое Средневековье: Размышление о судьбе России и Европы».
Я постараюсь показать, что современные литературные тексты обнаруживают высокую степень сходства со средневековыми. Это позволяет предположить, что Новое время – по крайней мере, в области словесности – близко к своему концу, что начинается какая-то новая культурная эпоха, которая во многом перекликается со Средневековьем.
Я бы хотел избежать того, что в немецком литературоведении называется «magnetische» Quellenforschung, – «магнитного» отношения к источникам, при котором исследователь замечает лишь то, что соответствует его концепции. Поскольку средневековые и современные тексты принадлежат к разным эстетическим системам, я буду пользоваться принятым разделением на «литературу» и «письменность», определяющим соответственно Новое время и Средневековье.
Культура Средневековья представляла собой уникальную систему – по-своему стройную и логичную. Если бы эта система не обладала такими качествами, она бы не смогла успешно работать на протяжении многих веков. Уже одна длительность существования этой системы говорит о ее высокой стабильности и продуктивности.
Важной чертой средневековой письменности является ее фрагментарная структура – то, что в трудах историков называют «литературой ножниц и клея». Используя не менее образное выражение Николая Лескова, тексты Средневековья можно уподобить «лоскутным одеялам орловских мещанок», сшитых из кусочков тех тканей, с которыми прежде приходилось работать швее. Что это значит?
В Средневековье не столько сочиняли, сколько компилировали. Новые тексты в значительной степени состояли из фрагментов текстов-предшественников. Не пересказывали другие тексты, давая о них общее представление, а включали их фрагменты. С точки зрения средневекового книжника, текст, описывающий явление, был частью самого явления. Это та неразделимость слов и вещей, о которой писал Мишель Фуко. Человек Средневековья осознавал, что на свете существует много близких явлений. Это давало ему право описывать сходные явления посредством одних и тех же текстов.
Например, «Повесть временных лет», первая русская летопись, рассказывает о смерти преступного (в летописи – «окаянного») князя Святополка. Для характеристики Святополка летописец использует два фрагмента византийской Хроники Георгия Амартола: один о сирийском царе Антиохе IV Эпифане, другой об Ироде. Почему летописцем заимствованы именно эти фрагменты? Ответ прост. Бегство Святополка и смерть его в чужой земле привели летописца к мысли использовать текст об Антиохе, смерть которого была сходной. Фрагмент же об Ироде возникает потому, что эпитет Ирода – «окаянный», а Святополк, как мы помним, тоже «окаянный».
Случалось, что создатель жития святого включал в свой текст фрагменты житий других святых, чаще всего – соименных описываемому святому. Современному сознанию это может показаться невероятным: житие – сочинение биографическое, как можно дополнять его фрагментами других биографий? Иначе смотрел на дело человек средневековый. Если у двух святых одно и то же имя (а имена неслучайны!), то почему не быть похожими их судьбам?
Безудержному дроблению средневековых текстов и их обмену фрагментами противостояла не менее мощная тенденция к их объединению. Вместе эти два течения создавали равновесие, необходимое для функционирования системы. Средневековье создало огромное количество компиляций, объединяющих не фрагменты, а отдельные произведения. Речь идет о сборниках, организованных по тематическому, хронологическому и другим принципам. Здесь же можно вспомнить и об иерархической системе средневековых жанров, в которой простые жанры входят в состав более сложных.
Теперь, когда мы установили, что средневековые тексты в каком-то смысле напоминают конструктор «Лего», возникает законный вопрос: как такая система могла существовать? Первым подводным камнем, на который должен был бы вроде бы наткнуться средневековый книжник, является привычный для нас причинно-следственный принцип в изложении событий: он не может не нарушаться чужеродными вставками.
Но удивительная особенность средневековых текстов как раз и состоит в отсутствии причинно-следственной связи между событиями – по крайней мере, привычной для нас причинно-следственной связи. Наиболее очевидно это проявляется в средневековом (как русском, так и западноевропейском) историческом повествовании. В отличие от современных историографических текстов, события там не следуют одно из другого. Всякое новое событие является в определенном смысле новым началом.
Если в современном историческом повествовании событие является структурной единицей, то в Средневековье роль этой единицы выполняет хронология – год (в русских летописях) или царствование (в византийских хрониках). В этих текстах не одно событие порождает другое событие, а год следует за годом или царствование – за царствованием. Понятно, что такого рода история не нуждается в причинно-следственности.
Но даже в тех средневековых жанрах, где структурной единицей повествования является событие (например, в агиографии), причинно-следственная связь также отсутствует. Жития состоят из мелких сюжетов, которые нанизываются один за другим на временную ось и не являются, за редким исключением, причиной друг друга: основой композиции здесь является также хронология. Подобно событиям историографии, причины событий агиографических лежат вне их ряда: они пребывают в сфере провиденциального. При таком взгляде на вещи ни причинно-следственность, ни даже хронология не могли стать помехой древнерусскому книжнику в конструировании нового текста.
Ввиду всего сказанного может создаться впечатление, что в мире средневековых текстов царило броуновское движение, но это совсем не так. В функционировании этих текстов существовали свои закономерности. Какие же произведения были способны сохранять при переписке свой текст неизменным (в науке это называется стабильностью текста)?
Стабильность средневекового текста во многом зависела от его близости к Священному Писанию, главной книге Средневековья. Священное Писание – текст текстов, стоявший в центре духовной жизни человека, – имело особую судьбу. Это выражалось в том, что всякий новый список Священного Писания изготавливался с привлечением не одной, а двух и более рукописей. Сопоставляя рукописи, книжник следил за исправностью священного текста и исправлял возможные ошибки и отклонения от канонического текста.
Важно подчеркнуть, что такое отношение отмечается не только в отношении библейских текстов, но в известной мере и в отношении текстов, излагавших библейские события, – например, переведенной с греческого Хроники Георгия Амартола. Если же взять шкалу стабильности средневековых текстов на другом полюсе, полюсе максимального удаления от сакрального, можно увидеть, что тексты при воспроизведении значительно изменялись. Так, очень разные варианты представляют списки Девгениева деяния, переведенного на Руси образчика византийского героического эпоса: его текст в высшей степени нестабилен.
Особое место занимали библейские цитаты. В отличие от прочих цитат, они были естественны в любом окружении. Они как бы обозначали собой присутствие Библии в каждом конкретном произведении, ведь любой средневековый текст являлся по большому счету продолжением или конкретизацией Священного Писания. В той или иной степени Священное Писание задавало тональность большинства средневековых компиляций. Распадающаяся на фрагменты магма текстов замыкалась, в свою очередь, на главном тексте христианской письменности.
Характерный пример идеологической универсальности фрагментов – отрывок «Повести временных лет», посвященный нападению русского войска на Константинополь, состоявшемуся еще до принятия Русью христианства. Он заимствован летописью из Хроники Георгия Амартола, описывающей это нападение весьма неодобрительно. Русский летописец, цитируя византийского хрониста, не предпринимает ни малейшей попытки отредактировать нелестное для русских повествование: русский христианин смотрит на русских язычников с тем же неодобрением, что и византийский христианин.
Ответы на все вопросы о мире Божьем – в Священном Писании. Этот мир целен, а потому и фрагменты текста, отражающие различные его явления, в известном смысле универсальны и соединимы друг с другом. Кроме того, Средневековье не имеет персонального стиля, есть лишь стиль жанра. В средневековой письменности, этом котле фрагментированных текстов, всё работает на то, чтобы такая культурная система могла существовать.
Говоря о других механизмах, позволяющих средневековой фрагментарной (центонной) письменности сохраняться столько веков, упомяну об особом отношении к хронологии. Хронология, которая в большинстве случаев связывала события друг с другом, не являлась непреодолимым препятствием для расстановки фрагментов в произвольном порядке. Даже в историографических произведениях, наиболее неравнодушных ко времени, отмечается множество анахронизмов.
В этом же контексте следует отметить и особенности средневекового отношения к тому, кто именно говорит. Субъект высказывания был не то чтобы неважен – скорее, он уступал в важности требованию истинности высказывания. Иными словами, имело значение не столько то, кем сказано, сколько то, что сказано. Это было причиной возникновения «странных речей» ряда древнерусских персонажей. Так, злодеи называли себя злодеями, люди иной веры – неверными, а языческие волхвы обильно цитировали Псалтирь. С точки зрения русского автора, эти персонажи говорили правильные вещи, и он не задавался вопросом, насколько естественны эти тексты в их устах. В ситуации, когда речь одних легко было вкладывать в уста других, возникали широкие возможности для соединения самых разных текстов.
С проблемой субъекта высказывания тесно связана проблема автора. Безразличие к тому, кто сказал, о котором шла речь выше, вносит свою специфику и в средневековое понимание авторства. Имя рядового книжника не важно читателю – важен созданный им текст, соответствие (или несоответствие) этого текста истине. Средневековый автор чувствовал себя не столько автором, сколько транслятором, – потому средневековая письменность в массе своей анонимна. Отсутствие претензий на авторство как раз и придавало естественность «плагиату» Средневековья. Впрочем, и анонимность имела свои исключения. Безусловно значимым было авторство Отцов Церкви. Подписывали свои тексты также те, кто имел на это духовное или общественное право – Кирилл Туровский, Иван Грозный, протопоп Аввакум.
Еще одним фактором, способствовавшим свободному соединению фрагментов, являлось фактическое отсутствие границ средневекового текста. О границах текста можно говорить только в отношении каждой конкретной его копии (списка) – лишь там они выражены материально. Если же под текстом мы будем понимать всю совокупность списков, в которых отражено произведение, то увидим, что граница эта подвижна. Текст Нового времени, несмотря на наличие черновиков и редакций, располагает, как правило, «каноническим» вариантом, определяющимся автором. В средневековом же тексте каждый список является в той или иной степени редакцией, подобно тому как всякий переписчик – в той или иной степени соавтором. Средневековые редакции не обладают правами исключительности, и новая редакция не перечеркивает старой: они существуют параллельно.
Средневековый текст принципиально незавершаем. Ярким образцом этого свойства являются летописи, которые продолжались многими поколениями летописцев. Произведения других жанров также могли дополняться – в каждом новом списке. Таким образом, термин «текст», применяемый к Средневековью, всякий раз характеризует динамическую систему с размытыми границами и структурой.
Теперь посмотрим на дело с точки зрения древнерусского читателя. Средневековые тексты «не надоедали» и обладали немыслимым для Нового времени долголетием. Войдя однажды в оборот, они редко из него выпадали и продолжали переписываться. В рамках одной компиляции спокойно могли уживаться произведения с тысячелетней разницей в возрасте. Характерный для нашего времени процесс устаревания текстов Средневековью был знаком в самой незначительной степени. Отсутствие идеи прогресса, ретроспективная направленность средневекового сознания лишали более «свежие» тексты преимущества. Более того: если уж говорить о преимуществе, то им пользовалось всё то, что несло на себе отблеск первоначальности.
В читательском восприятии тексты соотносились не столько с конкретными текстами, сколько с повествовательными моделями – летописной, житийной и т. д., – то есть с идеальным выражением того или иного типа повествования. Встречая в новом тексте знакомые фрагменты, средневековый человек радовался. В его глазах дежавю было не грехом, а достоинством, повторением первоначального и бесспорного. Сами же тексты в восприятии древнерусского читателя не располагались в порядке своего появления, они существовали вне времени.
Средневековый читатель воспринимал любой текст как non-fiction, как «то, что было в реальности». Это была книжность реального факта, а точнее – факта, который считался реальным. Следует отметить, что реальностью являлось не только то, что было, но и то, что должно было быть. Примеры средневекового отождествления должного с имевшим место предоставляет древнерусская агиография. Автор жития исходил из того, что подобие новопрославленного святого его небесному покровителю выражается не только в имени, но и в словах и поступках. Это и было основанием для использования текста одного жития в другом.
«Реальность» являлась, в сущности, одним из топких мест Средневековья. С одной стороны, многое из того, что тогда входило в сферу «реального», сейчас едва ли было бы к ней отнесено. С другой стороны, совершенно исключался вымысел – даже художественный: древнерусская литература не признавала его (вымысел – грех) ни в каком виде.
Подчеркну, что все особенности средневекового восприятия, о которых мы говорили, – это особенности внехудожественного восприятия текста; понятие же художественности в полной мере свойственно лишь Новому времени. Это понятие неотделимо от присущей Новому времени идеи прогресса, подразумевающей смену одних художественных достижений другими. Несмотря на то что в древнерусских текстах присутствуют элементы художественности (повторы, анафоры и эпифоры, игра слов и т. д.), эстетические качества текста еще не осознаются как самоценные. Умение писать литературно еще не становится предметом специальных размышлений.
Таковы, если коротко, черты средневековой русской литературы, которые, как уже было сказано, во многом соответствует чертам западного Средневековья. Перейдем к новейшей русской литературе – в ее соотношении со средневековой поэтикой.
Говоря о своеобразии литературы постсоветского периода, чаще всего упоминают философию и поэтику постмодернизма. В самом деле, то новое, что пришло в русскую литературу этого периода, связано с постмодернизмом. Являясь авангардом современной литературы, постмодернизм в то же время не определяет ее полностью. В разных текстах постмодернистская поэтика проявляет себя в разной степени, а нередко вообще не проявляет. Я не ставлю своей задачей рассматривать специфические проблемы постмодернизма или определять генезис и особенности русского постмодернизма. Для целей этой статьи достаточно апеллировать к тем общим положениям, которые не вызывают особых разногласий.
Соблюдая определенную симметрию в рассмотрении древнего и нового материала, начну с проблемы фрагментарности. Центонный характер современного текста не подразумевает дословного воспроизведения предшествующих произведений. Эти произведения представлены обычно аллюзиями, цитатами, пересказом и т. д. Особый тип – стилевое цитирование, яркие примеры которого мы находим в творчестве Владимира Сорокина. В его текстах мы встречаемся чуть ли не со всей русской литературой – от Средневековья до классиков XIX и XX веков.
Вместе с тем, ничто в рамках постмодернизма не препятствует и текстуальному заимствованию. Постмодернистский способ мышления в определенном смысле освобождает текст от обреченности быть собственностью и возвращает его к тому, что Карл Крумбахер применительно к Средневековью назвал «литературным коммунизмом». Следует подчеркнуть, что сознание Нового времени не совпадает ни со средневековым, ни с постмодернистским. В понятийной системе Нового времени текстуальное заимствование без ссылки на источник может существовать только в статусе плагиата. В этом отношении показательны недоразумения, сопровождающие выход произведений одного из признанных современных прозаиков Михаила Шишкина. Критики традиционалистского направления отказались принимать использованные Шишкиным приемы. Наиболее острой оказалась реакция на то, что в его романе «Венерин волос» использован фрагмент воспоминаний Веры Пановой «Моё и только моё».
Как уже было отмечено, прямо или косвенно цитаты Средневековья в большинстве случаев замыкались на Священном Писании. В отсутствие подобной замкнутости в Новое время роль суперкниги до некоторой степени выполняет литература как целое – по крайней мере, те тексты, которые способны быть узнанными. Цитата становится своего рода знаком принадлежности к литературной традиции. Подобно тому как средневековый агиограф Епифаний Премудрый сплетает жития святых из библейских цитат, современные авторы создают свои тексты из литературных цитат. Ярким примером этого может служить роман Владимира Березина «Путь и шествие».
Как и в средневековой письменности, тенденция к дроблению и цитатности сопровождается в современной литературе не менее мощным движением к объединению. Ощутимо вырос интерес к сборникам, включающим в себя тексты разных авторов – прежде всего тематическим (таким, например, как сборники журнала «Сноб»: «Всё о моем отце» (2011), «Всё о Еве» (2012), «Красная стрела» (2013), «Ностальгия» (2014), «Всё о моем доме» (2015), ставшие бестселлерами). В области нон-фикшн ситуация очерчена еще более резко. Востребованность изданий энциклопедического типа, словно напоминая о популярности древнерусских энциклопедических сборников, достигла невиданных прежде масштабов.
Фрагментарная структура многих современных текстов открывает возможности и для разговора о «смерти автора», начатого применительно к современности Роланом Бартом. Несмотря на мрачноватый оттенок, выражение «смерть автора» отражает вполне определенную тенденцию современной литературы, перекликающуюся с тем, что было в Средневековье. И хотя автор новейшего времени, в отличие от средневекового, не устраняется от подписи текстов (и получает, замечу, гонорар), ослабление авторского начала, столь долго утверждавшегося Новым временем, очевидно. Автор не только становится до определенной степени редактором прежних текстов, но и осознаёт это. Тем самым он с неожиданной, постмодернистской стороны примыкает к средневековой традиции, в которой автор является не столько создателем, сколько посредником. Он, так сказать, подает блюдо из овощей, выращенных предшественниками.
Благодаря интернету текстам была возвращена средневековая открытость, отобранная книгопечатанием Нового времени. Собственно, само книгопечатание возникает именно тогда, когда текст ощущает потребность в защите своих границ и структуры. Некоторые произведения (например, роман «Люди в голом» Андрея Аствацатурова) уже создаются в блогах, и даже если какой-то их этап фиксируется печатным изданием, ничто не мешает этим текстам по-летописному продолжать свое развитие в интернете.
Обратимся к еще одной важной теме, уже затрагивавшейся выше на древнерусском материале, – теме реального. Главное, что бросается в глаза при взгляде на современную литературную продукцию, – это ее несомненное тяготение к невымышленному. Прежде всего речь здесь может идти о литературе, обозначаемой всё еще очень размытым термином нон-фикшн. Помимо всего того, что по определению не принадлежит к художественной литературе (от поваренной книги до учебника по алгебре), существует обширная область того, что находится на пограничье и способно пересекать границу в ту или иную сторону.
Это пограничье ощутимо расширилось за счет биографической и автобиографической прозы, претендующей на повышенную степень реальности описываемого. Помимо чисто мемуарной литературы, имеющей свою нишу в любые времена, в современной словесности популярны тексты, ставящие знак равенства между автором и повествователем (Андрей Аствацатуров, Сергей Довлатов, Эдуард Лимонов и другие). Писатели первого ряда – Павел Басинский, Дмитрий Быков, Алексей Варламов, Александр Кабаков, Валерий Попов, Евгений Попов, Захар Прилепин – создают биографические книги, отмеченные широким читательским интересом, а нередко и литературными премиями. Пору нового расцвета переживает серия «Жизнь замечательных людей» – об этом говорит не только количество издаваемого, но и – опять-таки – имена авторов. Возникают, наконец, успешные литературные проекты, предполагающие максимальное сближение с реальностью. Один из них – книга Антона Понизовского «Обращение в слух» (2013), составленная из записанных скрытым микрофоном реальных рассказов, подвергшихся литературной обработке.
Симптоматично решение Нобелевского комитета присудить премию 2015 года Светлане Алексиевич. Книги Алексиевич многими рассматриваются как публицистические, документальные, а потому не художественные и не литературные. Между тем, вопрос о принадлежности их к литературе не столь однозначен. Подобно большому городу, поглотившему окружающие деревни, последние десятилетия литература сильно расширила свои границы. Вполне возможно, что книги Алексиевич пребывают уже в пределах этих границ.
В современном литературном обиходе возникает понятие «новый реализм». Несмотря на то, что этим термином обозначают себя по меньшей мере три группы разных писателей, появление его симптоматично. Существует четко выраженный культурный запрос на «реальность», связанный, надо полагать, с определенной девальвацией выдуманной действительности Нового времени.
Строго говоря, вымысел литературы Нового времени не был в полной мере вымыслом. По большому счету он тоже являлся разновидностью реальности. Придуманные автором события в то же время были реальными – на чем-то ведь основывался авторский опыт. Скажем так: это были события, происходившие в другом месте, в другое время и перенесенные на страницы произведения. Это была реальность, иначе структурированная. Реальность, разложенная на элементы и иначе собранная, иными словами – условная реальность. Если угодно, то, что условились считать реальностью.
Особенность многих нынешних текстов как раз в том и состоит, что они всё более стремятся отражать безусловную реальность. В этом – еще один пункт их сходства со Средневековьем, тексты которого без зазоров укладывались в определение нон-фикшн. Движение в сторону нон-фикшн и «новый реализм», с одной стороны, и противопоставленное этому деструктивное начало постмодернизма – с другой, – суть разные ответы на одну и ту же проблему – девальвацию «реальности» литературы Нового времени. И это является общемировой тенденцией.
Слово Нового времени соотносится с реальностью, в то время как слово постмодернизма, подобно слову Средневековья, соотносится прежде всего с реальностью предшествующих текстов. Текстовая реальность – тоже реальность, поскольку читательский опыт – это тоже жизненный опыт. Этот опыт, разумеется, присутствует и у человека Нового времени, но только постмодернизм открыто (часто – иронически) признаёт первостепенную важность этого опыта. «Реальность» художественного текста постмодернизм возводит в абсолют, доводя ее до абсурда и тем самым разрушая.
То деструктивное начало постмодернизма, о котором шла речь выше, очевидным образом было свойственно лишь его начальной фазе. От разоблачения и разрушения реальности Нового времени постмодернизм переходит к созиданию новой реальности. Может быть, именно в этой точке постмодернизм перестает быть постмодернизмом, переходит во что-то другое, чему пока нет названия.
Разрушая условную реальность литературы Нового времени, постмодернизм взрывает вымысел как таковой. Художественному миру не хватает достоверности, и он наполняет себя реальностью или симулирует ее. Таким образом, вопрос «реальности» описываемого неизбежно приводит нас к проблеме художественности. Точнее, к признанию того, что художественность в привычном смысле – том смысле, который развивало Новое время, – начинает исчезать. В настоящее время можно говорить если не о смерти художественности, то о ее размывании. Литература некоторым образом стремится к дохудожественному состоянию, которое повторится на новом этапе – с памятью о преодоленной художественности.
После размывания художественности Нового времени будет создаваться новая художественность и новая литература. К концу XX века слова оказались обременены дополнительными значениями – настолько громоздкими, что первоначальный смысл слова был под ними безвозвратно погребен. Под грузом литературной традиции слова изнемогали: невозможно было употребить слово без того, чтобы не вспомнить всех, кто его употреблял до этого. Собственно говоря, постмодернизм тогда и возник, когда пользоваться словами стало невозможно. Эта гроза стала очистительной.
Сказанное не означает, что «пересозданию» в одночасье подвергнется вся литература – думать так нет оснований. Сходство современного этапа со Средневековьем состоит не столько в том, что словá снова «ничьи» и доступны для использования, сколько в том, что литература становится по-средневековому неоднородной и в определенном смысле без-граничной. Существует и, видимо, долгое время будет существовать обширный пласт консервативной литературы, стилистически слабо окрашенной. Значительная часть новейшей литературы, как и в Средневековье, становится литературой реального факта – или факта, который мыслится реальным. Эта сфера расширяется за счет нон-фикшн. В сущности, граница фикшн и нон-фикшн, литературы и не-литературы, становится довольно зыбкой и играет всё меньшую роль.
Размывание художественности идет не только по линии стирания границ между фикшн и нон-фикшн, поскольку фикциональность сама по себе не определяет художественности, а, скорее, сопутствует ей. По-средневековому стирается также грань между профессиональным и непрофессиональным текстом, между элитарным и массовым. Особую роль в появлении новых текстов стал играть интернет. К созданию текстов подключились те слои населения, которые прежде были обречены на молчание. Можно спорить о том, благом ли стало то, что они обрели голос, но то, что голосов стало больше, не вызывает сомнения. По подсчетам литературного критика Сергея Чупринина, только тех, кто считает себя литератором, сейчас в России около 700 000. Количество же блогеров подсчету, видимо, не подлежит.
Как и в Средневековье, мир на современном этапе становится текстом, хотя в каждом из случаев это разные тексты. Средневековый мир читался и толковался как состоявшийся текст – текст, написанный Богом, исключающий непродуманное и случайное. Ключом к этому тексту было Священное Писание, которое помогало увидеть и истолковать знаки, щедро рассыпанные в повседневности. Для того, кто сейчас завершает эпоху Нового времени, мир – это набор цитат, литература, отразившая его целиком и вразбивку. Но на этом этапе рождается и восприятие мира как потенциального текста, который творится вместе с бытием. Такое восприятие присуще, например, блогеру, описывающему минута за минутой прошедший день. Еще длящееся событие заранее переживается им как текст, который должен быть записан.
Несмотря на то что многие функции литературы (например, развлекательную) взяли на себя кино, телевидение, компьютерные игры и т. д., общая текстовая масса увеличилась. В этой магме текстов то, что мы привыкли считать собственно художественной литературой, занимает сейчас относительно скромное место. Да и эта литература зачастую стесняется своей литературности. Портрет, пейзаж и прочие «признаки художественности», казавшиеся неотъемлемым атрибутом литературы Нового времени, в новейших текстах не являются чем-то само собой разумеющимся.
Подобно средневековой письменности, современной литературе свойственно смешение стилей и жанров. Нехудожественные по своему происхождению фрагменты соседствуют с художественными в пределах одного текста. Разумеется, «нехудожественные» фрагменты в современных текстах обретают художественность контекстуально, но в самой легкости этого смешения без труда угадывается Средневековье.
Создание новых текстов (а значит, и новой поэтики) в эпоху Нового времени в той или иной степени означало отрицание прежних произведений и прежней поэтики. Бытование этой литературы зиждилось на идее эстетического прогресса, предполагающего смену одного стиля другим. В Средневековье, не знавшем идеи прогресса ни в общественной жизни, ни в эстетике, старое и новое не противопоставлены: новые тексты инкорпорируют старые. Такого же рода симбиоз мы видим в литературе постмодернизма, не отторгающей текстов предшественников, но делающей их частью себя. Подобно тому, как в Средневековье это позволяла делать внехудожественная природа большинства текстов, процесс инкорпорирования в нынешних условиях также сопровождает преодоление художественности литературой.
Прогрессистский тип мышления, господствовавший всё Новое время, не кажется теперь единственно возможным. Ощущение конца истории выражено как в чрезвычайной популярности антиутопий, так и – парадоксальным образом – в либеральной философии, не лишенной утопических черт (Френсис Фукуяма). И то, и другое несовместимо с прогрессистским мировосприятием Нового времени. Это то, что приходит с новой культурной эпохой и сближает ее со Средневековьем. Всякое время в Средние века мыслится как потенциально последнее. Даже если оставить за скобками периодическое ожидание конца света, в Средневековье не было принято говорить о будущем, и уж во всяком случае – о светлом будущем.
Свойственное современной культуре, выражаясь в духе Дж. Барнса, предчувствие конца имеет свои основания. Применительно к нашей теме можно предположить, что период литературы Нового времени действительно заканчивается. Судя по всему, культуру ожидает не просто очередная смена типа художественности, как это было при смене великих стилей Нового времени. Вполне вероятно, что мы действительно находимся в начальной фазе новой формации, которой пока нет имени.
Некоторые из перечисленных черт сходства средневековых текстов с текстами новейшими можно в той или иной степени найти и в литературе Нового времени. Но, как кажется, дело здесь в степени проявленности этих черт, поскольку именно степень говорит о значимости и зрелости явления. Некоторые черты сходства могут показаться случайными. Взятые по отдельности, они как будто и в самом деле случайны, но в своей совокупности заставляют еще раз задуматься, не кроется ли за этим закономерность.
Средневековье сменилось Новым временем, и письменность сменилась литературой. Прямое «следование за» предполагает прежде всего «отталкивание от» и обращение к тому, что было до этого. Так, дети зачастую оказываются похожи не на родителей, а на дедушек и бабушек. Новое время в литературе развивало индивидуальное начало, оно стало временем необходимого разграничения и обособления – текстов, авторов, читателей. Тексты приобрели границы, авторы – индивидуальный стиль, а читатели – соответствующие их склонностям сегменты книжной продукции. Нынешний этап развития культуры доказывает, однако, что и это положение вещей не окончательно. Как показывает проведенный анализ, никогда еще послесредневековая литература так близко не соприкасалась со средневековой, как сейчас.
Разрушив традицию, постмодернизм сам становится традиционным, превращается в тот язык выражения, на котором говоришь, не очень задумываясь о его, языка, собственных качествах. Вполне возможно, мы уже идем по средневековому пути и являемся свидетелями нового создания литературы. Я бы не отважился сказать, что от литературы мы сейчас в полной мере переходим к письменности. Речь, скорее, может идти о том, что наступающая эпоха является синтезом Средневековья и Нового времени. Можно утверждать, что наступает время, очень Средневековью созвучное, рифмующееся с ним.