Книга: Идти бестрепетно. Между литературой и жизнью
Назад: Настоящее время счастья
Дальше: Пророк и его отечество

Последняя реальность оптимизма

Слово как бытие

Всякий год, оканчивающийся на девятку, для Набокова – юбилейный. Как, кстати говоря, и для любимого им Пушкина, родившегося на 100 лет раньше. Это совпадение не оставалось Набоковым не замеченным: он вообще ценил совпадения. В дате рождения (22 апреля) он совпадал с другим известным лицом, но к такому сближению относился с меньшим воодушевлением. Ему казалось, что в этом пункте судьба что-то напутала в цифрах, и день рождения предпочитал праздновать на день позже.
На самом деле судьба знала, что делает, и символика цифр была красноречивой. Год рождения связывал Набокова с русской культурой, а день рождения – с русской историей. Первая вознесла его к вершинам мировой литературы, вторая же – обрекла на вечные скитания, избрав для него походную смерть в отеле.
Случилось так, что я почти видел юбиляра – парадоксальным образом, на вечере его памяти, состоявшемся много лет назад в Мюнхене. Слово почти могло бы показаться здесь неуместным, если бы не относилось к его сыну Дмитрию. Он был действительно копией отца, по крайней мере – в тот вечер. Сообщив, что его немецкий is very limited, Дмитрий Владимирович сказал, что будет говорить по-английски. Далее последовало объявление, что в этот вечер он будет играть своего отца. Так и случилось.
Набоков-младший был в ударе. Он говорил по-набоковски и по-набоковски двигался. Пел романсы на стихи отца, и магия сходства была столь велика, что я готов был поверить в еще один открывшийся дар автора «Лолиты». Прощаясь, Дмитрий Набоков передал переполненному залу привет от отца и проинформировал собравшихся, что в настоящий момент тот находится в полете. Летит в вечность – в неплохой, нужно заметить, компании. Слева (движение левой рукой) – Пушкин, справа (движение правой) – Джойс. На мгновение распростертые его руки замерли: Набоков обнимающий. Столь же необычный, как Набоков поющий.
Лет в двадцать началось мое серьезное увлечение Набоковым. Он казался мне непревзойденным и рожденным не на земле. Такие тексты, думалось мне, остаются после инопланетных визитов, потому что созданы из отсутствующих здесь материалов. Со временем, однако, материалы эти стали находиться. В их выявлении, отвлекаясь от древнерусских штудий, посильное участие принял и я. Сопоставив набоковское «Отчаяние» с романом английской писательницы Дороти Сейерс «Чье тело?», я, как это бывает в индийских фильмах, обнаружил, что передо мной родственники. Дело было не только в теме двойничества, убийстве, переодевании и т. д. В романе Сейерс угадывались черты того стиля, который впоследствии так виртуозно был развит Набоковым.
В английской литературе Сейерс была не одинока. Она писала в подчеркнуто литературном, сдобренном иронией стиле, который формировали Уайльд, Честертон и другие. В известной степени Дороти Сейерс была женским вариантом Честертона, находя в своем творчестве место для таких разных стихий, как детективы и богословие. Богословием Набоков, как известно, не увлекался, но в умении работать с фразой превзошел своих учителей.
Постепенность «сотворения Набокова» становится очевидной, если выстроить его тексты по хронологии. В ранних произведениях писателя слышатся самые разные аккорды – начиная с тургеневских. В этом восхождении есть своя человечность, и это то, что не отпускает автора в ледяное совершенство космоса.
С годами я не то чтобы разлюбил Набокова – скорее, пресытился им. Эклеры нельзя есть бесконечно: в какой-то момент понимаешь, что хочется ржаного хлеба. Может быть, поэтому из всех набоковских вещей мне сейчас ближе «Другие берега». Вместе с тем, я не люблю разговоров о том, что Набоков – «ненастоящий», что это-де феномен стиля. Да, феномен стиля, но такой, при котором форма становится содержанием. Цветы муранского стекла начинают благоухать.
Набоковское волшебство – это волшебство называния. В сущности, одна из основных задач литературы – называть неназванное. Сад в снегу: «Деревья в саду изображали собственные призраки…» («Дар»). Ему было известно, что происходит с читателем, и его гениальное пижонство не вызывает ни малейшего протеста: «На близком, целиком раскрывшемся небе медлил грозный в своем великолепии закат. ‹…› Я тогда еще не умел – как теперь отлично умею – справляться с такими небесами, переплавлять их в нечто такое, что можно отдать читателю, пускай он замирает» («Другие берега»).
И ведь замирал. Лет двадцать в набоковских краях мы с женой отдыхали на даче, гуляли временами возле усадьбы Рукавишниковых-Набоковых, в 1995 году сгоревшей, но потом восстановленной (в знак солидарности с усадьбой впоследствии сгорела и наша дача). Мы видели эти места его глазами, и оттого они были по-особому прекрасны.
Единственной претензией к Набокову могло быть только то, что его описания порой ярче реальности. Собственно, реальность и не прощала ему этого – и брала масштабом, которого не может воссоздать ни один, даже самый гениальный автор. Но если посмотреть на дело пристальней, становится ясно, что слово и бытие – не соперники, а граница между ними условна. Набоков – свидетель Божьего мира во всех его мельчайших деталях, удивительная такая оптика. Словно пришел в этот мир и бросил на него первый взгляд. Или, наоборот, последний – пронзительный и щемящий.
Назад: Настоящее время счастья
Дальше: Пророк и его отечество