О старом и новом
По лентам новостей прошли сообщения о том, что новогодний символ, «Иронию судьбы», то ли переводят с Первого канала на другой, то ли вообще отменяют. Стали раздаваться голоса, утверждающие, что фильм пропагандирует пьянство, что он устарел и т. п. Здравствующие участники фильма восприняли этот факт философски, покойные же по понятным причинам его не комментировали. А можно ли (я спросил у ясеня) отменить мечту? И способна ли устареть сказка?
Вопреки первому впечатлению, вопросы отнюдь не риторические и – вовсе не только о фильме. Люди, прожившие жизнь в нашей стране, ставят диагноз молниеносно: наехали. Вообще говоря, хотелось бы. Такой ответ позволил бы расправить плечи и задать могучий чернышевский вопрос. Только вот что делать – как раз и не скажешь, потому что совершенно непонятно, на кого именно наехали.
На Эльдара Александровича? Так на него не очень-то и наедешь: он там, где Новый год уже не празднуют, да и годов нет, сплошная вечность. На моего нетрезвого тезку Лукашина (поскольку до фильма алкоголизма в нашей стране не было)? На Барбару Брыльску (в порядке контрсанкций)? Маловероятно. Да и кто, собственно, наехал?
Боюсь, ответ будет философским: время. Можно предположить, что те, для кого рязановский фильм был частью жизни, уже не составляют большинства. Многие из них последовали за режиссером и созерцают там совсем другие вещи. Оставшиеся, хоть и продолжают смотреть «Иронию судьбы», но перешли в ту возрастную категорию, которая представляет для рекламодателей второстепенный интерес. Не сомневаюсь, что в этом отношении телевидение располагает точной статистикой – там работают профессионалы.
Тревогу они забили не сегодня, а, по меньшей мере, тогда, когда было снято продолжение великого фильма. Попытка войти в прежнюю реку и привлечь внимание новых поколений не удалась. Под взгляды собравшихся на берегу продолжатели дела Рязанова дружно пошли на дно. Их героический, хотя и заведомо обреченный поступок имел одно несомненное достоинство: по-своему, по-телевизионному, он продемонстрировал неповторимость произведений искусства, а заодно – их полную безоружность перед временем. Они устаревают. Все, не только кино.
Что для меня грустнее всего – устаревают и книги. В сравнении с кино их сопротивляемость времени, конечно, выше, но она не безгранична. В среднем это лет 100–150. По истечении этого срока книга становится чем-то вроде адмирала в отставке: с ней обращаются почтительно, торжественно отмечают юбилеи, но к повседневной жизни отношения она больше не имеет.
К некоторым книгам литературная судьба проявляет благосклонность, продлевая их век за счет перемены читательской аудитории. Имею в виду тот эффект, который я бы назвал литературным омоложением. Книги, изначально написанные для взрослых, со временем переходят в категорию детской литературы. Даниэль Дефо, Вальтер Скотт, Александр Дюма – этот список можно продолжать. Речь идет, подчеркну, о хорошей взрослой литературе, превратившейся в хорошую детскую литературу. Понятно, что данная закономерность имеет тематические и стилевые ограничения. Кафки или Пруста она, скорее всего, не коснется.
Впрочем, общей судьбы не избежали и книги, сменившие читателя. На наших глазах они устаревают второй раз – теперь уже в качестве детской литературы. Судя по замечаниям коллег и друзей, ныне подрастает первое поколение, в значительной степени отказавшееся от детской классики в пользу современной детской литературы. В лучшем случае. В худшем – в пользу компьютерных игр.
Более того, дистанция начинает возникать и в отношении «взрослой» классики. Учителя-словесники неоднократно жаловались мне, что всё чаще сталкиваются с непониманием при изучении корифеев русской словесности. Соединив их под общей кличкой Толстоевский, школьники плохо представляют себе не только каждого писателя в отдельности, но и в целом минувшее, его реалии и проблемы. Прежние споры о Наташе Ростовой потеряли накал, да и возникают чаще всего под нажимом учителя. Это прискорбно, но объяснимо. Для читателя книга – это прежде всего возможность отождествления себя с литературным героем. Трудно отождествить себя с тем, кого не понимаешь.
Может показаться, что мои новогодние заметки имеют не вполне праздничный вид. Это не так. Просто праздник я воспринимаю во всей его полноте, как делает это всякий, кто перед тем, как встретить под бой курантов Новый год, провожает год прошедший. Ведь этот бой объявляет о наступивших переменах, иначе говоря – о встрече нового со старым. Так что, празднуя приход нового, мы должны отчетливо понимать, куда девается старое. А старое, как правило, исчезает. Навсегда. Лишь изредка, подобно ручью, оно скрывается под землей, чтобы когда-нибудь снова появиться на поверхности – среди других людей и пейзажей.
Я не киновед, но отчего-то мне кажется, что нечто подобное в конце концов произойдет и с живительной влагой «Иронии судьбы». Потому что так случается с вещами, в своей области образцовыми. Которые вроде бы должны были уйти со своей эпохой, но непостижимым образом переходят в новую. Произведения как будто прежние, но каждой новой эпохой они понимаются по-другому, – такая вот диалектика отношений старого и нового.
Главное же в том, что настоящие чувства способны жечь нас даже спустя века. Есть редкие случаи, когда мы все-таки видим их сквозь толщу времен и не вполне уже понятных обстоятельств. В конце концов, о чем бы ни было произведение, оно о человеке, а не об обстоятельствах: «Когда бы не Елена, / Что Троя вам одна, ахейские мужи?»
В силу своей профессии хорошие примеры я часто нахожу в Средневековье. Тексты там не устаревали, и под одной обложкой могли сосуществовать сочинения с тысячелетней разницей в возрасте. При таком положении вещей «Ирония судьбы» была бы внесена в программную сетку центрального телеканала на тысячу лет. В сентябрьскую, между прочим, сетку, поскольку год начинался 1 сентября. Наученный спорами о пластиковых бутылках в «Лавре», сразу же разъясняю, что это моя фантазия: ТВ в Средневековье не существовало, и Новый год никто не праздновал. Даже в сентябре.