Блаженный
Как-то сумеречной порой знаменитый конструктор Трурль пришел к своему другу Клапауцию задумчивый и молчаливый; когда же приятель попробовал развеселить его последними кибернетическими анекдотами, неожиданно отозвался:
– Напрасно хмурое расположение моего духа пытаешься ты обратить во фривольное! Меня снедает открытие столь же печальное, сколь несомненное: я понял, что, проведя всю жизнь в неустанных трудах, ничего великого мы не свершили!
При этих словах он направил свой взор, исполненный отвращения и укора, на богатую коллекцию орденов, регалий и почетных дипломов в позолоченных рамках, развешанную по стенам Клапауциева кабинета.
– На каком основании ты выносишь приговор столь суровый? – спросил уже серьезно Клапауций.
– Сейчас растолкую. Мирили мы враждующие королевства, снабжали монархов тренажерами власти, строили машины-говоруньи и машины для занятий охотничьих, одолевали коварных тиранов и разбойников галактических, что на нашу жизнь покушались, но все это нам одним доставляло утеху, поднимало нас в собственных наших глазах; между тем для Всеобщего Блага мы не сделали ничего! Все старания наши, имевшие целью усовершенствовать жизнь малых мира сего, встречавшихся нам в путешествиях средизвездных, не увенчались ни разу состоянием Совершенного Счастья. Вместо решений действительно идеальных мы предлагали одни лишь протезы, суррогаты и полумеры и потому заслужили право на звание престидижитаторов онтологии, ловких софистов действия, но не Ликвидаторов Зла!
– Всякий раз, как я внимаю речам о программировании Всеобщего Счастья, у меня мороз проходит по коже, – ответил Клапауций. – Опомнись же, Трурль! Разве не памятны тебе бесчисленные примеры такого рода попыток, которые становились могилой честнейших намерений? Или ты успел позабыть о плачевной судьбе отшельника Добриция, пожелавшего осчастливить Космос при помощи препарата, именуемого альтруизином? Разве не знаешь ты, что можно, хотя бы отчасти, облегчать бремя житейских забот, вершить правосудие, приводить в порядок коптящие солнца, лить бальзам на колесики общественных механизмов, – но счастья никакой аппаратурой изготовить нельзя? О всеобщем его воцарении можно лишь потихоньку мечтать сумеречной порой – вот как сейчас, можно мысленно гнаться за идеалом, чудной картиной услаждать духовное зрение, – но на большее не способно и самое мудрое существо, приятель!
– Это только так говорится! – пробурчал Трурль. – Впрочем, – добавил он чуть погодя, – осчастливить тех, кто существует издревле, к тому же способом кардинальным и потому тривиальным, быть может, и вправду задача неразрешимая. Но можно создать существа иные, запрограммированные с таким расчетом, чтобы им ничего, кроме счастья, не делалось. Представь себе только, каким изумительным монументом нашего с тобою конструкторства (которое обратится когда-нибудь в прах) была бы сияющая где-то в небе планета, к которой премножество племен галактических с упованием возводили бы очи, восклицая: «Да! Поистине, счастье возможно, в виде неустанной гармонии, как доказал великий конструктор Трурль при некотором участии друга своего Клапауция, и свидетельство этого здравствуеТипроцветает в пределах досягаемости нашего восхищенного взора!»
– Ты, полагаю, не сомневаешься, что о предмете, тобою затронутом, я уже размышлял не однажды, – признался Клапауций. – Так вот: он связан с серьезнейшими проблемами. Урока, преподанного тебе попыткой Добриция, ты не забыл, как я вижу, и потому вознамерился осчастливить создания, каких еще нет, иными словами, сотворить счастливчиков на пустом месте. Подумай, однако, можно ли осчастливить несуществующих? Сомневаюсь, и очень серьезно. Сперва ты должен бы доказать, что состояние небытия во всех отношениях хуже состояния бытия, даже не слишком приятного; иначе фелицитологический эксперимент, идеей которого ты так захвачен, пойдет, пожалуй, насмарку. К мириадам грешников, переполняющих Космос, ты добавил бы полчища новых, тобою созданных, – и что тогда?
– Эксперимент, конечно, рискованный, – с неохотою согласился Трурль. – И все же, я думаю, попробовать стоит. Природа лишь по видимости беспристрастна, стряпая что попало и как придется – милых и гадких, жестоких и ласковых; но проведи-ка переучет – и окажется, что в живых остаются лишь создания гадкие и жестокие, нажравшиеся теми, другими. А если до негодяев доходит, что так поступать некрасиво, они выискивают для себя смягчающие обстоятельства и высшие оправдания, к примеру, объявляют мерзости бытия острой приправой к раю и тому подобным вещам. С этим, я полагаю, пора покончить. Природа вовсе не злонамеренна, она лишь тупа, как сапог, и действует по линии наименьшего сопротивления. Надобно ее превзойти и самому изготовить лучезарные существа; только их появление означало бы радикальное исцеление бытия и позволило бы с лихвой рассчитаться за предыдущий период с его ужасными предсмертными стонами, которых на других планетах не слышно разве что по причине космических расстояний. Какого, собственно, черта все живое должно постоянно страдать? Если б страданья отдельных существ били по этому миру хотя бы как капли дождя, то – вот тебе моя рука и мои расчеты! – они бы давным-давно стерли его в порошок! Но кончается жизнь, а с ней и страданья; прах, укрытый под могильными плитами и заброшенными дворцами, умолк навсегда, и даже ты со своими могучими средствами не отыщешь там и следа терзаний и горестей, мучивших нынешний тлен.
– Ты прав: умершие не знают забот, – согласился Клапауций. – Эта мысль ободряет, напоминая о том, что страдания преходящи.
– Но страдальцы появляются на свет беспрерывно! – выкрикнул Трурль. – Пойми же: простая порядочность требует осуществления моего плана!
– Погоди. Каким же образом счастливое существо (если оно у тебя получится) рассчитается за бессчетные прошлые муки, а также несчастья, по-прежнему переполняющие Вселенную? Разве нынешний штиль упраздняет вчерашнюю бурю? Разве день упраздняет ночь? Разве ты не видишь, что несешь чепуху?
– Так что, по-твоему, сидеть сложа руки?
– Нет, почему же? Можно исправлять существующее или хотя бы пытаться исправить, не без риска, конечно; но прошлых страданий ничем не искупишь. Или ты считаешь иначе? Или тебе представляется, что, набив Вселенную счастьем по самую крышку, ты хоть на волос изменишь то, что творилось в ней раньше?
– Да, изменю! – воскликнул Трурль. – Только пойми это правильно! Пусть для тех, что уже отсуществовали свое, ничего не изменится – зато изменится целое, часть которого они составляли. И тогда каждый сможет сказать: «Кошмарные передряги, чудовищные культуры, тошнотворные цивилизации были лишь предисловием к главному, то бишь к эпохе нынешнего блаженства! Трурль, сей ум просвещенный, из раздумий своих извлек вывод, что мрачное прошлое надо использовать для устроения светлого будущего. Бедность указывала ему пути к изобилию, отчаяние – цену блаженства, короче, Вселенная собственной мерзостью подтолкнула его к сотворенью Добра!» Тогда окажется, что теперешняя эпоха была учебно-подготовительной – ясно? – преддверием исполненья мечтаний. Ну как, убедил я тебя?
– Под Южным Крестом есть держава короля Троглодика, – ответил Клапауций. – Монарх сей любит пейзажи, оживляемые виселицами, объясняя, однако, таковое пристрастие тем, что негодяями, подобными его подданным, иначе править нельзя. По моему прибытию хотел он разделаться и со мной, да в пору смекнул, что от него только мокрое место останется, и испугался, ибо считал весьма натуральным, что, если он меня не осилит, – я его раздавлю. И чтобы переменить мое о нем мнение, спешно созвал свой ученый совет, который изложил мне этическую доктрину правления, изобретенную специально для подобных оказий. Чем хуже жизнь, тем сильнее хочется улучшений, поведали мне платные мудрецы; а значит, тот, кто правит так, что нельзя уже выдержать, всемерно приближает скорейшие изменения к лучшему. Заключение это пришлось королю по нраву, ведь вышло так, что он больше всех содействует грядущему триумфу добра, различными антистимулами подталкивая реформаторов к действию. Не правда ли, твоим счастливчикам следовало бы монумент тирану воздвигнуть, а ты должен чувствовать себя премного обязанным Троглодику и подобным ему?
– Отвратительная и циничная притча! – взорвался задетый за живое Трурль. – Я думал, ты присоединишься ко мне, а ты вместо этого брызжешь ядовитой слюной скептицизма и разъедаешь софизмами мои благородные помыслы. А ведь они обещают спасение в масштабе Вселенной!
– Так ты вознамерился стать спасителем Космоса? – сказал Клапауций. – Знаешь что, Трурль? Надо бы тебя заковать и засадить в погреб, чтобы дать время опомниться, да боюсь, это слишком затянется. А потому скажу лишь: не твори счастья слишком поспешно! Не осчастливливай бытия с наскоку! Ведь если ты и создашь неведомо где счастливцев (в чем я сомневаюсь), по-прежнему останутся те, другие, и разгорится такая зависть, такие пойдут раздоры и склоки, что ты, чего доброго, окажешься перед выбором не слишком приятным: либо твои счастливцы уступят завистникам, либо придется им этих докучных, настырных и дефективных перебить до единого – ради полной гармонии.
Трурль в бешенстве вскочил, но опомнился и разжал кулаки. Не очень-то было бы хорошо начать подобным манером Эру Абсолютного Счастья, которое он уже твердо решил сконструировать.
– Прощай! – заявил он холодно. – Жалкий агностик, Фома неверующий, невольник флуктуаций природного хода вещей! Не словами я отвечу тебе, но делом! По плодам трудов моих узнаешь, кто был прав!
Воротившись домой, Трурль оказался в затруднительном положении: из эпилога его прений с Клапауцием следовало, будто он уже разработал план действий, а это было не так. Говоря по совести, он и понятия не имел, с чего начинать. Поснимал он тогда с книжных полок кипу трудов, трактующих о бессчетных обществах и культурах, и стал поглощать их с достойной удивления скоростью. Но все же ум его слишком медленно наполнялся нужными сведениями; поэтому он спустился в подвал, притащил оттуда восемьсот кассет памяти – ртутной, свинцовой, ферромагнитной и крионической, подключил их мини-кабелями к своему естеству и за считанные секунды зарядил себя четырьмя триллионами битов самой качественной и самой подробной информации, какую только можно сыскать в средизвездном сумраке, на планетах и остывающих солнцах, населенных усердными летописцами. И столь велика была эта доза, что Трурля встряхнуло с головы до пят, глаза его полезли на лоб, челюсти и прочие члены свело, посинел он и завибрировал, словно молнией пораженный, а не трудами историческими и историософическими. Собрал он последние силы, пришел в себя, отер лоб, дрожащими коленями уперся в ножки стола и сказал:
– Вижу, что было и есть куда хуже, чем я полагал!!!
Какое-то время точил он карандаши, наливал чернила в чернильницы, чистую бумагу раскладывал стопками, но, видя, что приготовления эти ни к чему не ведут, в некотором уже раздражении решил:
– Нужно, ради порядка, ознакомиться и с трудами прадавних, архаических мудрецов, хотя я всегда откладывал это на будущее, полагая, что современный конструктор ничему не научится у старых хрычей. Но теперь так уж и быть – изучу я и этих полупещерных, старозаконных мыслянтов и тем уберегу себя от шпилек Клапауция, который, правда, тоже никогда не читал их (а кто вообще их читает?), но украдкой выписывает из древних трактатов по фразе, чтобы меня донимать цитатами и невежеством попрекать.
И в самом деле, взялся он за истлевшие, пожелтевшие фолианты, хотя страшно ему этого не хотелось.
Глубокой ночью, заваленный книгами, которые он то и дело в нетерпении сбрасывал со стола, так что они задевали его колени страницами, Трурль сказал себе:
– Как видно, пересмотреть придется не только конструкцию разумных существ, но и все, что насочиняли они под маркою философии. Дело известное: зародилась жизнь в океане, который у берегов заилился, как положено, и получилась жидкая взвесь, болтушка-гнилушка коллоидная. Солнце пригрело, взвесь загустела, ударила молния, болтушку аминокислотами заквасила, и вызрел из нее сыр, который со временем перебрался туда, где посуше. Выросли у него уши, чтобы слышать, где пробегает добыча, а также ноги и зубы, чтобы догнать ее и сожрать. А если не вырастали или оказывались коротковаты, съедали его самого. Выходит, разум создала эволюция; а что же в ней Глупость и Мудрость, Добро и Зло? Добро – если я кого-нибудь съем, Зло – если я буду съеден. То же и с Разумом: сожранный, несомненно, глупее сожравшего – ведь тот, кого нет, не может быть прав, того же, кто стал кормежкой, нет ни на столечко. Но тот, кто сожрал бы всех остальных, умер бы с голоду; так воспитывается умеренность. Всякий сыр со временем обызвествляется, такой уж это порченый материал, и в поисках лучшего тряские существа додумались до металла. Однако сами себя повторили в железе, ведь проще всего сдувать со шпаргалок, а к настоящему совершенству и не приблизились. Ба! Если б, обратным ходом вещей, сперва появилась бы известь, потом – деликатесы помягче, а под самый конец – мягчайшая эфемерность, философия вылупилась бы совершенно иная: как видно, она вытекает прямо из материала, другими словами, чем бестолковее складывалось разумное существо, тем отчаянней толкует оно себя навыворот. Обитая в воде, говорит, что блаженство на суше, живя на суше, находит рай в небесах, родившись с крыльями, мечтает о ластах, а если с ногами – подрисовывает себе гусиные крылья и восторгается: «Ангел!» Удивительно, что я этого до сих пор не заметил! Итак, назовем это правило Космическим Законом Трурля: в восполненье изъянов своей конструкции всякий разум Первосортный Абсолют для себя сочиняет. Надо бы это учесть на случай, если я возьмусь за исправление основ философии. Теперь, однако же, время строить. В основу мы заложим Добро, – но что такое Добро? Ясно, что нет его там, где нет никого. Водопад для скалы не злой и не добрый, землетрясенье для озера – тоже. Значит, надобно изготовить Кого-то. Но будет ли ему хорошо? И как узнать, хорошо кому-то или же плохо? Увидел бы я, к примеру, что у Клапауция неприятности, и что же? Я бы одной половиной души огорчился, а другой половиной обрадовался, не так ли? Слишком все это запутанно! Кому-то, может быть, хорошо по сравненью с соседом, но он ничего об этом не знает и не считает поэтому, что ему и впрямь хорошо. Так что же, конструировать существа, на глазах у которых мучаются другие, подобные им? Неужто их осчастливил бы этот контраст? Быть может, но очень уж это мерзко. А значит, без глушителя и трансформатора не обойтись. Не следует с маху браться за создание целых счастливых обществ: для начала соорудим индивидуум!
Засучив рукава, в три дня изготовил он Блаженный Созерцатель Бытия – машину, которая сознанием, раскаленным в катодах, сливалась с любой увиденной вещью, и не было на свете предмета, который не привел бы ее в восхищение. Уселся Трурль перед нею, чтобы проверить, получилось ли, чего он хотел. Блаженный, раскорячившись на трех железных ногах, водил вокруг себя телескопическими глазищами, а наткнувшись на доску забора, на булыжник или старый башмак, в безмерный восторг приходил и даже постанывал от сладостных чувств, что его распирали. Когда же солнце зашло и небо вечернею зорькой зарозовело, Блаженный в экстазе пал на колени.
«Клапауций скажет, конечно, что стоны и преклоненье колен ни о чем еще не свидетельствуют, – подумал Трурль, охваченный непонятной тревогой. – Потребует доказательств…»
Тогда вмонтировал он в брюхо Блаженному циферблат – большущий, с позолоченной стрелкой, градуированный в единицах счастья, каковые нарек он гедонами, а сокращенно – гедами. За один гед была принята интенсивность блаженства путника, который с гвоздем в ботинке протопал четыре мили, а после гвоздь вынул. Путь конструктор помножил на время, поделил на колючесть гвоздя, вынес за скобки коэффициент натертости пятки и таким образом выразил счастье в системе сантиметр-грамм-секунда. Это приободрило его. Между тем Блаженный, всматриваясь в запачканный масляными пятнами рабочий фартук мельтешившего перед ним Трурля, в зависимости от угла наклона и яркости освещения испытывал от 11,8 до 18,9 гедов на пятнышко-латку-секунду. Конструктор успокоился совершенно и заодно подсчитал, что один килогед испытали старцы, подглядывая купающуюся Сусанну, а мегагед – это радость приговоренного, вынутого в последний момент из петли.
Видя, как все прекрасно можно измерить, он тут же послал одну из машин-прислужниц за Клапауцием, а когда тот пришел, сказал:
– Смотри и учись.
Клапауций обошел машину вокруг, та же, направив на него большую часть своих телеглаз, бухнулась на колени и раза три простонала. Эти глухие, словно из колодца идущие звуки удивили конструктора, но тот не подал виду, а только спросил:
– Что это?
– Счастливое существо, – ответил Трурль, – точнее: Блаженный Созерцатель Бытия, а сокращенно – Блаженный.
– И что же делает этот Блаженный?
В голосе друга Трурль уловил иронию, но это его не смутило.
– Неустанно, активным способом созерцает! – объяснил он. – И не просто так, механически, но интенсивно, старательно и внимательно, и что бы он ни увидел – приходит в несказанное умиление! И умиление это, переполняя аноды его и катоды, дивное дарует ему блаженство, коего признаки суть те самые стоны, которые он испускает, разглядывая твои – банальные, прямо скажем, – черты.
– Значит, машина активно наслаждается созерцанием как формой личного бытия?
– Вот именно… – подтвердил Трурль, но тихо, ибо не был уже почему-то столь уверен в себе, как минуту назад.
– А это, должно быть, фелицитометр, градуированный в единицах наслаждения бытием? – Клапауций указал на циферблат с позолоченной стрелкой.
– Ну да, он самый…
Разные вещи начал показывать машине Клапауций, внимательно наблюдая за стрелкой. Трурль, успокоившись, ввел его в теорию гедонов, или теоретическую фелицитометрию. Слово за слово, вопрос за вопросом, и вдруг Клапауций спросил:
– А интересно, сколько ощутишь единиц счастья, если, после того как тебя триста часов избивали, сам раскроишь негодяю череп?
– Ну, это проще простого! – обрадовался Трурль и сел уже за расчеты, когда до его сознания дошел раскатистый хохот друга. Пораженный, вскочил он с места, а Клапауций сквозь смех говорил:
– Итак, в качестве основополагающего начала ты выбрал Добро, любезный мой Трурль? Ну что ж, опытный образец удался на славу! Продолжай в том же духе, и все пойдет лучше некуда! А пока до свиданья.
И ушел, оставив Трурля совершенно уничтоженным.
– Ох подловил! Ох и срезал же он меня! – вопил конструктор, а вопли его сливались с восторженным постаныванием Блаженного; и так это его разозлило, что тут же запихнул он машину в чулан, старыми железками завалил и запер на ключ.
Потом уселся за пустым столом и сказал себе:
– Эстетический экстаз я перепутал с Добром – вот осел! Впрочем, разве Блаженный разумен? Откуда! Нужно пораскинуть мозгами совершенно иначе, протон меня подери! Счастье – конечно, блаженство – прекрасно, но не за чужой счет! Не из зла вытекающие! Вот оно как… Но что же такое Зло? Да, теперь мне понятно: в своей конструкторской деятельности страшно я теорию запустил!
Восемь дней и ночей не смыкал он глаз, из дому не выходил, а штудировал книги премудрые, о предмете Добра и Зла трактующие. Оказалось, что многие мудрецы за важнейшее почитают сердечную заботу и всеобщую доброжелательность. И то, и другое должны выказывать разумные существа, иначе ни в какую. Правда, как раз во имя этих идей сажали на кол, свинцом горячим поили, четвертовали, колесовали, лошадьми раздирали, а в особо важные исторические моменты не жалели для этого и шестерную упряжку. А равно в неисчислимых формах иных мучений проявлялась в истории доброжелательность, если духу желали добра, а не телу.
– Одних хороших намерений мало! – резюмировал Трурль. – Если, допустим, совестные органы разместить не в их владельцах, а в соседях, на началах взаимности, что бы отсюда проистекло? Э, плохо – тогда все мои свинства досаждали бы ближним, а я тем глубже погрязал бы в пороках! А если вмонтировать в обыкновенную совесть усилитель ее угрызений, чтобы недобрый поступок терзал виновного в тысячу раз сильнее? Но тогда, из чистого любопытства, каждый сделает что-нибудь гадкое, чтобы проверить, в самом ли деле новые угрызения угрызают так нестерпимо, – и будет потом до конца своих дней метаться, как бешеный пес, весь в угрызениях и укусах. Или испробовать совесть с обратным ходом и блоком стирания записи, ключи от которого были бы лишь у представителей власти… Нет, не получится: для чего же отмычки? А если устроить трансмиссию чувств – один чувствует за всех, все за одного? Ах да, это уже было, именно так действовал альтруизин… Или вот как: вмонтировать каждому в корпус мини-детонатор с приемничком, и тот, кому за его дурные и гадкие поступки желают зла больше десяти сограждан, при суммировании их воль на гетеродиновом входе взлетает на воздух. А? Разве не будет каждый избегать Зла как чумы? Ясное дело, будет, и даже очень! Однако… что же это за счастье – с миной замедленного действия возле желудка? К тому же начнутся интриги: сговорится десяток прохвостов против невинного и останется от него порошок… Ну а если просто переменить знаки? И это впустую. Что за черт – я, передвигавший галактики, как комоды, не могу решить такой несложной, казалось бы, инженерной задачи?! Допустим, в каком-нибудь обществе любой его член упитан, румян и весел, с утра до вечера скачет, поет и хохочет, делает ближним добро, да с таким запалом, что пыль столбом, собратья его то же самое, и всякий, кого ни спроси, кричит во весь голос, что несказанно рад бытию – своему собственному и всех остальных… Разве такое общество недостаточно счастливо? Хоть мир перевернись вверх ногами – никто никому в нем зла причинить не способен! А почему не способен? Потому что не хочет. А почему не хочет? Потому что радости ему от того ни на грош. Вот и решение! Вот вам и гениально простой образец для запуска в массовое производство! Разве не ясно, что все там счастьем на четыре копыта подкованы? Ну-ка, что скажет тогда Клапауций, этот скептик, агностик, циник и мизантроп, куда направит он жало своих придирок? Пусть тогда ищет пятна на солнце, пусть цепляется по мелочам – и слепой увидит, что каждый делает ближнему все больше и больше добра, так, что уж дальше некуда… Хм… а они ведь, пожалуй, устанут, запарятся, свалятся с ног под лавиной столь добрых поступков… Ну что же, добавим небольшие редукторы или глушители, счастьенепроницаемые перегородки, комбинезоны, экраны… Сейчас, сейчас, только без спешки, чтобы опять чего-нибудь не прошляпить. Значит: primo – веселые, secundo – доброжелательные, tertio – скачут, quarto – румяные, quinto – чудесно им, sexto – заботливые… хватит, пора и за дело!
До обеда он немного соснул, ибо размышления эти жестоко его утомили, а потом резво, бодро, проворно вскочил, чертежи начертил, программных лент надырявил, рассчитал алгоритмы и для начала построил блаженное общество на девятьсот персон. А чтобы равенство было в нем полное, сделал он всех похожими как две капли воды. Чтобы не передрались они из-за пищи, приспособил он их к пожизненному воздержанию от всякой еды и напитков: холодное пламя атома питало энергией их организмы. Потом уселся Трурль на завалинке и до захода солнца смотрел, как скачут они, визгом выказывая восторг, как делают ближним добро, гладя друг друга по головам и камни убирая друг другу с дороги, как, веселые, бодрые, крепкие, поживают себе в довольстве и без тревог. Если кто-нибудь ногу вывихнул, столько к нему набегало сограждан, что темнело в глазах, и влекло их не любопытство, но категорический императив сердечной заботы о ближнем. Правда, поначалу, бывало, вместо того чтобы выправить ногу, от избытка доброй воли вырывали ее; но Трурль подрегулировал им редукторы, добавил резисторов, а потом пригласил Клапауция. Тот на радостный их ералаш посмотрел, восторженный визг их послушал, с миной довольно хмурой, на Трурля взглянул и спросил:
– А грустить они могут?
– Глупый вопрос! Ясно, что нет! – ответил конструктор.
– Значит, вечно суждено им скакать, румяниться, творить добро и визжать во весь голос, что им распрекрасно?
– Ну да!
Поскольку же Клапауций не то чтобы скупился на похвалы, но так ни одной и не высказал, Трурль сердито добавил:
– Возможно, эта картина монотонна и не столь живописна, как батальные сцены, но моей задачей было сконструировать счастье, а не увлекательное зрелище для зевак!
– Коль скоро они ведут себя так потому лишь, что не могут иначе, – отозвался Клапауций, – Добра в них не более, чем в трамвае, который потому лишь не может тебя переехать на тротуаре, что с рельсов сойти не способен. Не тот испытывает радость от добрых поступков, кто вечно должен гладить соседей по голове, рычать от восторга и камни прохожим убирать из-под ног, но тот, кто сверх того может печалиться, плакать, голову камнем разбить, однако ж по доброй воле, по сердечной охоте не делает этого! А эти твои вынужденцы – всего лишь посмешище возвышенных идеалов, которые тебе в совершенстве удалось извратить!
– Помилуй, да ведь это разумные существа… – растерянно пробормотал Трурль.
– Разумные? – молвил Клапауций. – А ну-ка, посмотрим!
После чего, приблизившись к Трурлевым совершенцам, двинул первого встречного по лбу, да с размаху, и тут же спросил:
– Ну как, сударь, счастливы?
– Преизрядно! – ответствовал тот, держась руками за голову, на которой вскочила шишка.
– А теперь? – спросил Клапауций и так ему врезал, что тот полетел кувырком; но, не успев еще встать, еще песок изо рта выплевывая, кричал:
– Счастлив я, ваша милость! В полном восхищении пребываю!
– Ну вот, – кратко сказал Клапауций оцепеневшему Трурлю и был таков.
Опечаленный сверх всякой меры конструктор завел своих совершенцев по одному в мастерскую и разобрал до последнего винтика, причем ни один из них отнюдь сему не противился, а некоторые посильно помогали разборке – держали разводные ключи, пассатижи и даже лупили молотком по черепной крышке, если та была пригнана слишком плотно и не поддавалась. Детали раскидал он обратно по полкам и ящикам, сорвал с чертежной доски чертежи, изодрал их в клочья, сел за стол, слегка прогнувшийся под тяжестью фолиантов философско-этических, и тяжко вздохнул:
– Хорошенькая история! И опозорил же меня этот прохвост, сорвигайка, приятель так называемый!
Достав из стеклянной витрины модель пермутатора – аппарата, который любое ощущение трансформировал в позыв к сердечной заботе и всеобщей доброжелательности, положил он ее на наковальню и мощными ударами раздробил на кусочки. Но легче ему не стало. Повздыхал он, поразмышлял и принялся осуществлять другую идею. На этот раз изготовил он немалое общество – три тысячи поселян здоровенных, которые тут же голосованием равным и тайным избрали себе начальство и различными работами занялись: домов возведением, хозяйств ограждением, открытием законов Природы, игрищами да гульбищами. У каждого из них в голове имелся гомеостатик, а в нем – два больших, приваренных по бокам кронштейна, между коими вольная воля его могла себе пресвободно гулять; однако же спрятанная под крышкой пружина Добра тянула в свою сторону гораздо сильнее, чем другая, поменьше, придерживаемая колодкой и имевшая целью одну лишь негацию и деструкцию. Сверх того, каждый из поселян был снабжен высокочувствительным совестным индикатором, заключенным между зубатыми зажимными щеками, которые начинали грызть хозяина при малейшем уклонении от праведного пути. Как показали испытания пробной модели, угрызения совести были настолько ужасны, что угрызаемый дергался хуже чем при икоте или даже пляске святого Витта. И только раскаянье, добронравие и альтруизм могли подзарядить конденсатор, который затем, разряжаясь, ослаблял хватку угрызителя совести и совестной индикатор маслом умащивал. Что и говорить, прехитростно было это задумано! Трурль собирался даже соединить угрызения совести обратной связью с зубной болью, однако раздумал, опасаясь, что Клапауций снова затянет свое насчет принуждения, исключающего свободную волю. Впрочем, это было бы сущей ложью, поскольку новые существа имели вероятностные приставки и никто, даже Трурль, не мог заранее знать, что они будут делать и как собой управлять. Радостные восклицания до поздней ночи не давали уснуть, но этот гомон доставлял ему немалое удовольствие. «Теперь уж, – решил он, – Клапауцию не к чему будет придраться. Они, несомненно, блаженствуют – и притом не насильственно, по программе, но способом эргодическим, стохастическим и вероятностным. Наша взяла!» С этой мыслью уснул он сном богатырским и спал до утра.
Назавтра он не застал Клапауция дома; тот вернулся к обеду, и Трурль повел его прямо к себе, на фелицитологический полигон. Клапауций осмотрел хозяйства, заборы, башенки, надписи, главное управление, его отделения, выборных, потолковал с поселянами о том и о сем, а в переулке попробовал щелкнуть по лбу прохожего ростом поменьше, но трое других взяли его немедля за шиворот и дружно, враскачку, с песнею вышвырнули за ворота селения, и, хотя они зорко следили за тем, чтобы увечья ему какого не сделать, из придорожного рва выбрался он скособоченный.
– А? – молвил Трурль, делая вид, будто вовсе и не заметил Клапауциева позора. – Что скажешь?
– Завтра приду, – отвечал тот.
Видя, что приятель спасается бегством, Трурль снисходительно улыбнулся. На другой день пополудни оба конструктора снова пришли в поселение и обнаружили в нем немалые перемены. Сразу же задержал их гражданский патруль, и старший рангом заметил Трурлю:
– А ты что, сударик, косо поглядываешь? Али пташек пенья не слышишь? Цветиков алых не видишь? Выше головушку!
Второй, поскромнее рангом, добавил:
– Ну, ты у меня – весело, бодро, по-молодецки!
Третий ничего не сказал, а лишь кулаком бронированным огрел конструктора по хребту, да с хрустом, после чего все трое повернулись к Клапауцию; но тот, не ожидая никаких разъяснений, так встрепенулся по собственной воле, так браво вытянулся по стойке «радостно», что те, не тронув его, удалились. Сцена эта поразила создателя, хотя и невольного, новых порядков; с открытым ртом он таращился на плац перед фелицейским участком, где построенные в боевые каре поселяне радостно, по команде, кричали.
– Бытию – честь! – рявкал какой-то командир с эполетами, под бунчуком, а в ответ ему дружно гремело:
– Честь, радость и слава!
Не успев даже пикнуть, Трурль был взят под локотки и очутился в строю, рядом с приятелем, и до вечера проходили они муштровку, которая в том заключалась, чтобы по команде «Раз-два-три!» делать себе неприятности, а ближнему в шеренге – Добро; а командиры их – фелицейские, то бишь Блюстители Общего и Совершенного Счастья (в просторечии Боссы), – неукоснительно следили за тем, дабы все вместе и каждый в отдельности видом своим совершенную сатисфакцию выражали и общее благоденствие, что на практике оказалось безмерно тягостно. Дождавшись краткого перерыва в фелицейских учениях, друзья-конструкторы сбежали из строя и укрылись за изгородью, а затем, пригибаясь, словно под артобстрелом, в придорожных канавах, добрались до Трурлева дома и для верности запрятались на самый чердак. И в самую пору: патрули добирались уже и до дальних окрестностей, прочесывая сверху донизу все строения в поисках грустных, несчастных, обиженных, коих тут же, на месте, осчастливливали в срочном порядке. Трурль, скрючившись на чердаке и ругаясь на чем свет стоит, изыскивал пути ликвидации последствий эксперимента, принявшего столь неожиданный оборот; Клапауций же только посмеивался в кулак. Не выдумав ничего лучше, Трурль, хотя и с тяжелым сердцем, вызвал отряд демонтажников, причем надежности ради (и в строжайшем секрете от Клапауция) так их запрограммировал, чтобы они не могли прельститься лозунгами всеобщей доброжелательности и необычайно сердечной заботы. Сразились демонтажники с Боссами так, что искры посыпались. В защиту всеобщего счастья фелиция билась геройски; пришлось послать подкрепление с двойными тисками и фомками; стычка обернулась битвою, целой войной, столь велика была доблесть обеих сторон; а в дело пошли уже картечь и шрапнель. Выйдя на улицу, при свете молодой луны увидели конструкторы ужасное зрелище. В селении, затянутом клубами черного дыма, лишь там и сям умирающий фелицейский, которого в спешке не до конца разобрали на части, слабеющим голосом возглашал вечную и нерушимую верность идее Всеобщего Блага. Трурль, уже не пытаясь спасти свою репутацию, дал волю гневу своему и отчаянию, ибо не мог понять, где допустил он промашку, которая дружелюбцев в держиморд превратила.
– Слишком абстрактная программа Универсальной Доброжелательности, дорогой мой, различные может плоды принести, – разъяснил ему популярно Клапауций. – Тот, кому хорошо, желает, чтоб и другим немедленно стало бы хорошо, а упрямцев начинает к блаженству подталкивать ломом.
– Значит, Добро способно порождать Зло! О, сколь коварна Природа Вещей! – воскликнул Трурль. – Тогда я бросаю вызов самой Природе! Прощай, Клапауций! Ты видишь меня временно побежденным, но одно сраженье еще не решает исхода войны!
В одиночестве, угрюмый, ожесточенный, засел он снова за книги и за конспекты. Разум подсказывал, что перед следующим экспериментом неплохо бы оградить жилище крепостною стеною, а в бойницах поставить пушки; однако начать таковым манером претворение в жизнь идеала всеобщей доброжелательности было никак невозможно; поэтому решил он перейти к экспериментальной микроминиатюризированной социологии и строить отныне только модели в масштабе 1:100 000. А чтобы помнить все время, чего ему надо, повесил в лаборатории лозунги, выписанные каллиграфическим почерком: 1) Сладостная Добровольность; 2) Ласковое Внушение; 3) Дружеское Участие; 4) Сердечная Забота, – и принялся воплощать их в практическое бытие. Для начала смонтировал он под микроскопом тысячу электронародиков, наделив их миниатюрным умишком и чуть-чуть только большей любовью к Добру (ибо уже опасался альтруистического фанатизма). Сперва они довольно сонно кружили в выделенной им для жилья шкатулочке, которую это круженье, мерное и монотонное, уподобляло часовому механизму. Подкрутив винтик мыслятора, Трурль чуть-чуть добавил им разума; сразу зашевелились они живее, понаделали себе инструментиков из опилок и стали буравить стены и крышку ларца. Трурль увеличил потенциал Добра – и общество воспылало энтузиазмом; все носились взад и вперед, озираясь в поисках ближних, нуждавшихся в утешении, а больше всего оказался спрос на вдов и сирот, особенно если те родились от слепых отцов. Таким почтением их окружали и так славословили, что бедняжки, бывало, прятались за латунной крышкою ларца. И началась у них сущая цивилизационная кутерьма: нехватка убогих и сирых вызвала кризис, а восемнадцать поколений спустя, за неимением в сей юдоли, то бишь шкатуле, достаточного числа объектов, пригодных для особо интенсивного утешения, у микронародика сложился культ Абсолютной Сиротки, утешить и осчастливить которую до конца вообще невозможно; через эту метафизическую отдушину уходил в трансцендентность избыток добросердечия. Обратившись взором к потустороннему миру, микронародик обильно его заселил; среди боготворимых существ появилась Пресвятая Вдова, а затем и Небесный Владыка, также нуждавшийся в горячем сочувствии. В результате посюсторонняя жизнь пришла в запустение, а духовные корпорации поглотили большую часть светских. Не так представлял себе это Трурль; добавил он рационализма, скептицизма, трезвомыслия, и все пришло в норму.
Ненадолго, однако ж. Объявился некий Электровольтер, утверждавший, что никакой Абсолютной Сиротки нет, а есть только Космос, иначе Шестигранник, природными силами созданный; сиротисты-абсолютисты предали его анафеме, потом Трурль отлучился часа на два по делам, а когда вернулся, ларец скакал по всему ящику – это начались религиозные войны. Подзарядил он шкатулочку альтруизмом – заскворчало, словно на сковородке; снова добавил крупицу разума – приостыло, но затем кружение оживилось, и из всей этой заварухи стали формироваться каре, марширующие неприятно регулярным шагом. В ларце как раз протекло столетие; от сиротистов с электровольтерьянцами и следа не осталось, все рассуждали об одном лишь Всеобщем Благе, писали о нем трактаты, характера совершенно светского. Но потом разгорелся спор о происхождении микронародика: одни говорили, что он зародился из пыли, скопившейся за латунной петлей, другие искали первопричину во вторжении пришельцев из Космоса. Чтобы этот жгучий вопрос разрешить, начали строить Большое Сверло, намереваясь Космос, то бишь ларец, насквозь просверлить и выяснить, что снаружи находится. Поскольку же там могло обретаться неведомо что, стали заодно отливать и пушечки.
До того все это встревожило Трурля и опечалило, что он немедля ларец разобрал и сказал, чуть не плача: «Разум доводит до сухости чрезмерной, а Добро до безумия! Но почему же? Откуда такой инженерно-исторический Фатум?»
Решил он этот вопрос изучить специально. Выволок из чулана Блаженного, первый свой образец, и, когда тот начал постанывать, восхищенный кучею мусора, Трурль вставил в него маломощный усилитель разумности. Блаженный тут же постанывать перестал, а на вопрос, что ему такое не нравится, ответил:
– Нравится-то мне по-прежнему все, однако восторг я умеряю рефлексией и прежде хочу дознаться, почему мне это по нраву и по какой причине, а также зачем, то есть с какой целью. И вообще, кто ты такой, что прерываешь вопросами углубленное мое созерцание? Разве нас что-нибудь связывает? Чувствую, что-то меня побуждает и тобой восхищаться, но разум советует не поддаваться этому побуждению: а вдруг тут какая-нибудь ловушка, для меня предназначенная?
– Что касается связи между мной и тобой, – не выдержал Трурль, – то я тебя создал и я же устроил так, что ты находишься в полной гармонии с бытием.
– Гармония? – молвил Блаженный, внимательно целясь в конструктора дулами своих объективов. – Гармония, милостивый государь? А почему у меня три ноги? И голова над ними возносится? И слева обшит я медным листом, а справа железным? Почему у меня пять глаз? Ответь, если ты и вправду вызвал меня из небытия!
– Три ноги оттого, что на двух удобно не станешь, а четыре – напрасный расход матерьяла, – объяснил Трурль. – Пять глаз потому, что столько было у меня под рукой хороших стекол, а что до обшивки, то у меня как раз вышла вся сталь, когда я твой корпус заканчивал.
– Ну да! – ехидно усмехнулся Блаженный. – Ты хочешь мне втолковать, что это все проделки глупого случая, слепого жребия, чистейшей тяпляпственности? И я этим сказкам поверю?
– Мне-то, положим, лучше знать, как оно было, если я сам тебя создал! – рассердился Трурль при виде такого апломба.
– Я усматриваю две вероятности, – возразил невозмутимо Блаженный. – Первая: ты беззастенчиво лжешь. Ее я пока не рассматриваю. Вторая: ты, по своему разумению, говоришь правду, откуда, впрочем, ничего особенного не следует, ибо, вопреки твоим ограниченным знаниям, в свете высших познаний эта истина – ложна.
– Это как же?
– А так: то, что кажется тебе простым стечением обстоятельств, вовсе не было таковым. Нехватку стального листа ты, допустим, счел обыкновенной случайностью, но откуда ты знаешь, не проявление ли это Высшей Необходимости? Замена стального листа медным показалась тебе лишь удачным выходом из положения, но и здесь, конечно, не обошлось без вмешательства Предустановленной Гармонии. Точно так же число моих глаз и ног, несомненно, скрывает в себе бездонные Высшие Тайны, если знать Извечные Значения всех этих чисел, отношений, пропорций. Три и пять, к примеру, – числа простые. А они ведь могли бы делиться одно на другое, не так ли? Трижды пять – пятнадцать, иначе – единица с пятеркой; сложив, получаем шесть, а шесть, деленное на три, дает два, то есть число моих цветов, ибо я с одной стороны железный Блаженный, с другой же – медный! И такие точнейшие соответствия – простая случайность? Да это курам на смех! Я – существо, выходящее за твой узенький горизонт, слесаришко несчастный! И если даже в утверждении, будто ты меня создал, есть хоть крупица правды (чему, впрочем, трудно поверить), все равно ты – лишь одно из звеньев Высшей Закономерности, я же – истинная ее цель. Ты – случайная капля дождя, а я – прекрасный цветок, двуцветным своим венцом славящий все живое; ты – гнилая доска забора, отбрасывающая резкую тень, я же – солнечный луч, что велит доске отграничивать тьму от света; ты – слепое орудие в Извечной Длани, давшей мне жизнь. Поэтому совершенно напрасно ты пытаешься унизить мое естество, объясняя мое пятиглазие, троеножие и двуцветность резонами технико-экономическо-снабженческими. В этих свойствах я вижу отражение высшей сущности Бытия как Симметрии, которую я еще не постиг до конца, но, несомненно, постигну, занявшись на досуге этой проблемой; а с тобой разговаривать больше не стану, чтобы времени зря не терять.
Трурль, разгневанный этой речью, затащил модель обратно в чулан и, хотя она истошно верещала о суверенности разума, независимости свободной индивидуальности и праве на личную неприкосновенность, выключил у нее усилитель разумности и украдкой, озираясь по сторонам – не увидел ли кто? – вернулся домой. Насилие, учиненное над Блаженным, наполнило его чувством стыда; усевшись опять за книги, он казался себе почти что преступником.
«Не иначе проклятье какое-то тяготеет над конструкторами Всеобщего Счастья, – подумал он, – если любая, даже предварительная, попытка кончается мерзким поступком и жестокими угрызениями совести! Черт меня дернул построить Блаженного с его Предустановленной Гармонией! Нужно выдумать что-то другое».
До сих пор он испытывал модели одну за другой, поочередно, и на каждую пробу уходила бездна времени и материала. Теперь же решил он поставить тысячу экспериментов одновременно в масштабе 1:1 000 000. Под электронным микроскопом поштучно скрепил он атомы так, что получились созданьица ненамного крупнее микробов, именуемые ангстремиками; четверть миллиона таких существ составляли культуру, которая затем волосяной пипеткой переносилась на предметное стекло. Каждый такой микроцивилизационный препарат невооруженному глазу представлялся серо-оливковым пятнышком, разглядеть же подробности можно было лишь при самом сильном увеличении.
Всех ангстремиков Трурль снабдил альтруистическо-героическо-оптимистическими регуляторами, противоагрессивной защелкой, императивом категорическо-электрическим неслыханной альтруистической мощности, а также микрорационализаторами с глушителями ереси и ортодоксии, дабы фанатизму, каков бы он ни был, отнюдь не потворствовать. Культуры он накапал на стеклышки, стеклышки поскладывал в стопки, стопки – в пакеты; разложил все это по полкам цивилизационного инкубатора и запер его на двое с половиною суток, прикрыв предварительно каждую микрокультуру стерильно чистым лазурным стеклом – небесами туземного общества; а затем через капельницу снабдил туземцев пищей и сырьем для производства того, что consensus omnium сочтет наиболее нужным. За развитием, которое энергично пошло на всех этих стеклышках, он не мог, разумеется, следить повсюду одновременно; поэтому он брал первую попавшуюся культуру, дышал на окуляр микроскопа, протирал его чистой фланелью и, затаив дыханье, разглядывал ход истории, словно Господь Бог, взирающий на свое творение с заоблачных высей.
Триста препаратов вскоре испортились. Симптомы были повсюду схожи. Сперва культурное пятнышко стремительно разрасталось, пуская в стороны тоненькие отростки, потом над ним появлялся едва заметный дымок, или, скорее, облачко пара, сверкали микроскопические вспышки, микрогорода и микрополя покрывались фосфорической сыпью, после чего культура с легчайшим треском рассыпалась во прах. Применив восьмисоткратное увеличение, в одном из таких препаратов он разглядел почерневшие развалины и пепелища, а среди них – обугленные обрывки знамен; надписи на знаменах, ввиду их малости, не поддавались прочтению. Все эти стеклышки он немедля повыбрасывал в мусорную корзину. Не везде, однако, дело обстояло так плохо. Сотни культур устремлялись ввысь и бурно росли, а когда им уже не хватало места, он переносил их порциями на другие стеклышки; три недели спустя процветающих культур набралось 19 000 с лишком.
Следуя плану, который показался ему гениальным, Трурль не давал прямых директив о переходе ко Всеобщему Счастью, а только привил ангстремикам гедотропизм, и не в одной, но во множестве форм. В некоторых культурах он снабдил каждого ангстремика гедогенератором, в других расчленил таковой на части, разбросанные по отдельным индивидам: здесь для счастья требовалось слияние в рамках социальной организации. Ангстремики, созданные первым способом, упивались счастьем каждый сам по себе, взахлеб, и в конце концов тихонько лопались от переизбытка блаженства. Второй метод принес плоды побогаче. Выросшие на стеклышках цивилизации выработали богатейшие социотехнические приемы и культурные установления. Препарат № 1376 изобрел Эмулятор, № 2931 – Каскадерство, а № 95 – Порционную Гедонистику в рамках Лестничной Метафизики. Эмуляты соперничали между собой в добродетельности, разделившись на гурианцев и вигов. Первые полагали, что нельзя познать добродетели, не зная греха (иначе как отграничить одно от другого?), и потому предавались различным порокам, одному за другим, согласно каталогу, питая искреннее намерение отречься от них в Нужный День. Однако подготовительную стажировку гурианство сделало целью: так по крайней мере утверждали виги. Победив гурианцев, они провозгласили вигорианство – культуру, основанную на 64 000 запретов, безусловных и крайне серьезных. Запрещалось грабить и бабить, гадать и бодать, сидеть на золе, плясать на столе, рявкать и чавкать, влезать и врезать; но постепенно все эти табу расшатывались и ниспровергались одно за другим, ко всеобщему и все возрастающему удовольствию. Когда, через короткое время, Трурль осмотрел эмулятский препарат, его встревожила всеобщая беготня: все носились как бешеные, ища какого-нибудь ненарушенного запрета, но, увы, – ни одного уже не осталось. И хотя кое-где еще бабили, грабили, рявкали, чавкали, врезали из-за угла и влезали на каждого, кто подвернется, радости от этого было – кот наплакал.
Занес тогда Трурль в лабораторный журнал следующую сентенцию: там, где все можно, ничто не радует. В препарате № 2931 обитали каскадийцы, племя, исполненное добродетели, свято хранящее множество идеалов, как-то: Прадамы-Каскадерши, Пречистой Ангелицы, Благословенного Фенестрона и прочих Совершенных Существ, и всех их туземцы истово чтили, литургически боготворили и перед подобающими изображениями, в подобающих местах, подобающим манером во прахе ползали. Но не успел еще Трурль надивиться вдоволь столь небывалому Боготворению, Преклонению и Преползновению, как они, встав с колен и отряхнувши прах со своих кафтанов, принялись кумиров своих с пьедесталов стаскивать, из окон на мостовую выбрасывать, по Прадаме скакать, Ангелицу поганить, так что у наблюдателя волосы вставали дыбом. И опрокидывание всего почитаемого доселе такое приносило им облегчение, что они – хотя бы на время – чувствовали себя совершенно счастливыми. Казалось бы, им угрожала судьба эмулятов, но каскадийцы были предусмотрительнее: основанные ими Институты Сакропроектирования немедленно выпускали следующее поколение Святости и новые модели водружались на постаменты и алтари, так что эта культура носила маятниковый характер. А Трурль записал, что поругание святынь порою дает утоление, и для памяти назвал каскадийцев – опрокидами.
Следующий препарат, № 95, дал картину более сложную. Тамошняя цивилизация многоступенников была настроена метафизически, но метафизическую проблематику взяла в собственные руки. Окончив бренную жизнь, многоступенники попадали в Очистилища Курортного Типа, потом в Недорай, затем в Предрай, отсюда в Подрай, из него в Прирай, и, наконец, открывались ворота Почтирая, а вся теотактика в том заключалась, чтобы собственно Рай неустанно откладывать да оттягивать. Правда, сектанты-нетерпеленцы домогались полного Рая немедленно, а провалисты, в рамках все той же квантованной и фракционированной трансценденции, хотели на всех этажах оборудовать люки-ловушки; попавшая в такую ловушку душа летела бы кувырком до бренной земли, чтобы начать восхождение с самого низа. Словом, предлагался Замкнутый Цикл со Стохастической Пульсацией и даже, пожалуй, Душепереселенческой Миграцией; но ортодоксы заклеймили эту доктрину как Падучую Ересь.
Позже Трурль обнаружил немало иных разновидностей Порционной Метафизики; на одних стеклышках кишмя кишели блаженные и святые ангстремики, на других работали Ректификаторы Зла, они же Выпрямители Жизненных Путей. Однако в процессе обмирщения множество Выпрямителей было поломано, а из Трансцендентальной Раскачки от Зла к Добру здесь и там зарождалась техника строительства обычных Фуникулеров. Впрочем, культуры, обмирщенные совершенно, разъедал какой-то маразм. Более серьезные надежды подавала культура № 6101, провозгласившая рай технический и современный, просто отменный. Уселся Трурль поудобнее, подрегулировал резкость микрометрическим винтиком, и сразу же лицо у него вытянулось. Одни обитатели стеклянной земли, оседлав машины верхом, гнали вовсю в поисках чего-нибудь еще недоступного, другие ложились в ванны со сбитыми сливками и трюфелями, головы посыпали черной икрой и захлебывались, пуская пузыри taedium vitae . Третьи, носимые на закорках амортизированными по высшему классу электровакханками, сверху политые медом, снизу ванильным маслом, одним глазом поглядывали в шкатулки, до краев забитые золотом и благовониями, другие зыркали в поисках кого-нибудь, кто бы хоть капельку позавидовал столь безмерно сладостной жизни, но таких, разумеется, не было. Поэтому, утомившись, слезали они на землю и, попирая сокровища, словно мусор, неверным шагом присоединялись к более мрачным согражданам, которые агитировали за перемены к лучшему, то есть к худшему. Группа бывших профессоров Института Эротической Инженерии основала орден воздерженцев и в своих манифестах призывала к смирению, аскетизму и прочим малоприятным вещам – но не во всякие, а только в будние дни. По воскресеньям отцы-воздерженцы вытаскивали из шкафов вакханок, из погребов – жбаны вина, всевозможные яства, наряды, эротизаторы, распоясывательные аппараты и с утренним колокольным звоном начинали гулянку, от которой стекла лопались в окнах; но уже с понедельника все до единого, под надзором отца настоятеля, просто со зверским рвением предавались умерщвлению плоти. Часть молодежи гостила у воздерженцев с понедельника до субботы, другая, напротив, посещала обитель только в воскресные дни. Когда же первые принялись костерить вторых за мерзостные обычаи и распущенность, Трурль задрожал и отвел глаза.
А потом всеобщий прогресс в инкубаторе, вмещавшем тысячи препаратов, ознаменовался отважными стеклоходными вылазками; так началась эпоха Межпрепаратных Путешествий. И оказалось, что эмуляты завидуют каскадийцам, каскадийцы – многоступенникам, многоступенники – опрокидам, сверх того пошли слухи о какой-то стране, где под управлением сексократов жилось лучше некуда, хотя никто не знал толком – как. Тамошние обитатели достигли будто бы таких научных высот, что сами себя попеределывали и подключили к гедогонным аппаратам, вырабатывавшим очищенный экстракт счастья; впрочем, критики полушепотом называли сей неведомый край краем слишком уж легкого поведения. И хотя Трурль исследовал тысячи стеклышек – гедостаза, то есть полностью стабилизированного счастья, он нигде не нашел. Так что слухи, возникшие в эпоху Межпрепаратных Путешествий, пришлось, к великому сожалению, сдать в архив. С немалым страхом Трурль положил под микроскоп препарат № 6590, не будучи уверен, порадует ли чем-нибудь эта его последняя надежда. Тамошняя культура позаботилась не только о машинном фундаменте изобилия, но также о расцвете высшего, духовного творчества. Микроскопическое это племя отличалось редкостной даровитостью; великих философов, живописцев, ваятелей, поэтов и драматургов было там пруд пруди, а если кто случайно и не был знаменитым виртуозом или композитором, то уж наверное был астрономом, биофизиком или по крайности прыгуном-пародистом, эквилибристом и артистом-филателистом, да притом обладал еще роскошным бархатным баритоном, абсолютным слухом и цветными снами в придачу. Неудивительно, что творчество в препарате № 6590 било ключом, громоздились груды полотен, вырастали леса изваяний, мириадами плодились ученые книги, трактаты этические и политические и прочие изумительные сверх всякой меры шедевры. Но затем, поглядев в микроскоп, Трурль заметил признаки какого-то неблагополучия. Из переполненных мастерских летели на улицу статуи вперемежку с картинами, прохожие не по плитам тротуара ступали, а по толстому слою гениальных поэм, ибо никто уже никого не читал, не изучал, музыкой чужою не восхищался, будучи сам господином всех муз и гением на все руки. Там и сям поскрипывали еще перья, стрекотали пишущие машинки, хлестали кисти по полотну, но все чаще очередной никому не известный гений выбрасывался с высокого этажа, поджегши перед тем мастерскую. Заполыхало сразу повсюду, и, хотя автоматические пожарные тушили огонь, в скором времени жильцов в спасенных от пожара домах не осталось. Между тем автоматы – золотарные, дворничьи, пожарные и другие – мало-помалу знакомились с наследием вымершей цивилизации, и до того оно им пришлось по вкусу, что принялись они эволюционировать в направлении все большей разумности, чтобы как следует адаптироваться к высокоодухотворенной среде обитания. Так начался окончательный крах: никто уже ничего не тушил, не чистил, не подметал, не канализировал, а было только повальное чтение, пение и театральные представления. Каналы засорились, мусорные баки переполнились, а остальное довершили пожары, и лишь хлопья сажи да обугленные страницы стихов, уносимые ветром, оживляли мертвый пейзаж. Трурль диафрагмировал столь тягостную картину, засунул препарат в самый дальний ящик письменного стола и долго качал головой в полном душевном смятении, не зная, что предпринять. К действительности его вернули крики прохожих: «Пожар!» – а горело не что иное, как его собственная библиотека. Оказалось, книжная плесень атаковала несколько цивилизаций, завалявшихся по недосмотру между томами; те же, расценив это как нашествие инопланетян, подняли оружие против незваных гостей; так вот и загорелся сыр-бор. В огне погибло почти три тысячи Трурлевых книг и столько же микрокультур, а в их числе и такие, которые, по расчетам Трурля, могли еще отыскать пути ко Всеобщему Счастью. Сбив пламя, уселся Трурль на табурете в залитой водой и закопченной по самый потолок мастерской и стал, утешения ради, просматривать уцелевшие цивилизации (пожар застал их в закрытом наглухо инкубаторе). Одна из них до того продвинулась по части науки, что изготовила мощные телескопы, через которые наблюдала Трурля, и эти нацеленные в него стеклышки были подобны бисерным каплям росы. Улыбнулся он добродушно при виде такого научного рвения, но тут же подскочил, со страшным криком схватился за правый глаз и помчался в аптеку – врачевать зрачок, пораженный лучом лазера, который тоже успели изобрести туземные астрофизики.
С того времени он уже не подходил к микроскопу иначе, как в темных очках.
Созданные пожаром зияющие пробелы надлежало заполнить, и Трурль начал опять творить ангстремиков. Однажды микроманипулятор у него в руке дрогнул, и вместо стремленья к Добру он зарядил ангстремиков жаждою Зла. Испорченный препарат он, однако, не выбросил, а положил в инкубатор, подстрекаемый любопытством: очень уж ему хотелось узнать, что за чудовищный вид примет культура, созданная существами, уже в колыбели подлыми. Каково же было его изумление, когда на предметном стекле появилась культура самая обыкновенная, не хуже и не лучше других!
Схватился Трурль за голову и воскликнул:
– Вот те на! Выходит, из благонравцев, дружелюбов, доброделов и милосердов то же самое получается, что из отвращенцев, омерзитов и тошнотворцев? Да-а… Ничего не понимаю, но чувствую, что где-то рядом укрыта важная Истина! Добро и Зло разумных существ сходные приносят плоды – но почему же? Откуда такое фатальное усреднение?
Покричал он так, поразмышлял, но ничего не придумал, спрятал цивилизации в ящик и пошел спать.
На другое утро сказал он себе самому:
– Как видно, вступил я в поединок с проблемой, труднее которой нет в целом Космосе, коль скоро Я Сам Персонально справиться с ней не могу! Неужто Разум исключает Блаженство? А ведь об этом, похоже, свидетельствует казус Блаженного, который до тех пор таял в экстазе бытийственном, пока я ему мышления не прибавил. Но я такой возможности допустить не могу, смириться с ней не желаю и свойством Природы никогда ее не признаю; не могу я поверить в злонамеренное, истинно дьявольское коварство, укрытое в Бытии, дремлющее в материи, которое только и ждет, чтобы проснулось сознание – как источник страданий, а не радостей Бытия. И напрасны усилия мысли, которая жаждет исправить это нестерпимое состояние! Я хочу изменить мироздание – и не в силах этого сделать. Так что же, тупик? Ничего подобного! А усилители разума как же? Чего я сам не сумею, мудрые машины сумеют. Вот я и построю Компьютерище для решения экзистенциальной проблемы!
Как он решил, так и сделал. Через двадцать дней стояла уже в мастерской машина огромная, басовито гудящая, отменной геометрической формы, которая одно лишь могла и должна была совершить: сразиться успешно с загадкой. Включив Компьютерище, не стал он дожидаться, пока разогреется его кристаллическое нутро, а пошел на прогулку. Когда же вернулся, машина занималась делом невообразимо сложным, а именно: из попавшихся под руку материалов строила другую машину, несравненно огромнейшую. Та, своим чередом, в течение ночи и следующего дня вырвала из фундамента стены дома и снесла крышу, возводя громаду третьей по счету машины. Трурль разбил во дворе палатку, терпеливо ожидая финала этих каторжных интеллектуальных работ, но конца не было видно. Полями, лугами, до самого леса, круша его в щепки, разрастались все новые железные корпусы, и вскоре уже неизвестно какое по счету поколение Компьютерища с низким гуденьем вступило в воды реки. Чтобы осмотреть его целиком, Трурлю пришлось полчаса идти ускоренным маршем. Присмотревшись внимательнее к соединеньям между блоками, он задрожал. Случилось то, о чем он знал единственно из теории; ибо, согласно гипотезе архимастера обеих кибернетик, великого Кереброна Эмтадрата, цифровая машина, получившая задание, для нее непосильное, по преодолении т. н. Барьера Разумности, вместо того чтобы самой мучиться над решением проблемы, строит другую машину; та же, будучи в меру смышленой, чтобы понять что к чему, переложенное на нее бремя спихивает на следующую машину, которую срочно монтирует, и этот процесс перекладыванья и спихиванья уходит в бесконечность! Действительно, стальные лебедки сорок девятого машинного поколения достигали уже горизонта, а шум мышления, состоявшего в перебрасывании проблемы все дальше и дальше, мог бы заглушить Ниагару. Ведь мудрость проявляется в умении свалить на другого работу, порученную тебе самому, и лишь механические цифровые тупицы послушно исполняют программы. Уяснив природу явления, Трурль присел на поваленное экстенсивной компьютерной эволюцией дерево и тяжко вздохнул.
– Значит ли это, что проблема неразрешима? – спросил он. – Но тогда Компьютерище обязан представить доказательство нерешаемости, чего, разумеется, он, по причине своего всестороннего поумнения, и не думает делать, вступив на путь фанатической лени, – в точности так, как учил нас когда-то профессор Кереброн. Что за постыдное зрелище – разум, который уже довольно разумен, чтобы понять, что ему не нужно трудиться над чем бы то ни было, если можно изготовить соответствующий инструмент; а тот, будучи сам смекалист, продолжает эту логическую цепочку, которой не видно конца! Вместо Проблеморешателя я ненароком создал Отфутболиватель Проблем! Запретить машинам действовать per procura я не могу – они тут же вывернутся из положения, заявив, что их громадность соответствует грандиозности поставленной перед ними задачи. Ничего себе антиномия! – вздохнул он и пошел домой за демонтажной бригадой, вооруженной ломами и раздробилками, и та в три дня очистила захваченное Компьютерищем пространство.
Долго ломал голову Трурль, пока не решил, что действовать нужно иначе: «За каждой машиной должен надзирать контролер, неслыханно мудрый, то есть я; но я ведь не разорвусь на части и не размножусь… хотя… отчего бы и вправду не удвоить свою особу?! Эврика!»
И вот скопировал он себя самого внутри цифровой машины, специально для этого созданной, и теперь уж не он, но его математическая модель должна была над задачей трудиться; в программе предусмотрел он возможность тиражирования Трурлевых копий; а чтобы под надзором целого роя Трурлей все там пошло бы молниеносно, подключил снаружи хитроумную ускорилку. Затем, довольный собой, стряхнул железную пыль, что осела на нем во время этой тяжелой работы, и пошел прогуляться, беззаботно посвистывая.
Воротился он только под вечер и немедля начал выпытывать машинного Трурля, то есть свое цифровое подобие, как там движется дело.
– Дорогой мой, – ответил двойник через дырку, служившую цифровым выходом, – сперва я замечу тебе, что некрасиво и даже, прямо скажем, постыдно информационным, отвлеченным и перфокарточным методом запихнуть в машину себя самого потому лишь, что собственными мозгами шевелить надоело! Ведь ты меня так аксиоматизировал и запрограммировал, что мудрости во мне ровно столько же, сколько в тебе; так чего ради я должен перед тобою отчитываться, когда вполне может быть – скажем так – наоборот?
– Но я же ни минуты этой проблемой не занимался, а гулял по лугам и лесам! – возразил озадаченный Трурль. – Так что при всем желании я не могу сказать ничего касательно этой задачи. Впрочем, у меня уже все нейроны полопались, так я с нею намучился; теперь твой черед. Не зловредничай, ради бога, и говори!
– Не имея возможности выбраться из проклятой машины, в которую ты упрятал меня (это вопрос особый, и мы еще с тобой посчитаемся, как дырки в программе), я действительно думал об этой проблеме, – зашуршал на выходе цифровой Трурль. – Правда, я занимался, утешения ради, и другими делами: ведь ты засадил меня в компьютер голым и босым, больше я ничего не получил от своего брата-ката, близнеца-подлеца! Пришлось мне справить себе цифровую фуфайку и цифровые портки, построить цифрованный домик с маленьким садом, точь-в-точь как твой, и даже получше, да еще развернуть над ним цифровой небосвод с цифровыми созвездиями; а когда ты вернулся, я как раз размышлял о том, что хорошо бы завести себе цифрового Клапауция – такая берет здесь тоска посреди конденсаторов склизких, в обществе глупых кабелей и транзисторов!
– Ладно, оставим цифровые портки. Говори, чего ты добился, прошу тебя!
– Только не думай смягчить мое справедливое негодование просьбами! Поскольку я – это ты, переведенный на перфокарту, я тебя знаю отлично, дорогой мой. Стоит мне заглянуть в себя, и я вижу насквозь все твои низости. Ты от меня ничего не укроешь!
Тут натуральный Трурль стал заклинать и умолять цифрового, отчасти даже впадая в уничижение, пока тот наконец не отозвался через дырку на выходе:
– Не могу сказать, чтобы я совсем не продвинулся в решении задачи: чуть-чуть я ее надгрыз. И так как она ужасно сложна, я решил основать у себя в машине специальный университет и для начала утвердил себя его ректором и генеральным директором, а заведовать кафедрами, которых покамест сорок четыре, назначил своих двойников, то есть машинных Трурлей третьего поколения.
– Как, опять? – ахнул Трурль натуральный, сразу же вспомнив о теореме Кереброна.
– Что значит «опять», осел? Я, благодаря особым предохранителям, не допущу regressus ad infinitum . Мои под-Трурли на кафедрах общей фелицитологии, экспериментальной гедонистики, конструирования ублажающих агрегатов, а также духовных и шоссейных путей, отчитываются передо мною ежеквартально (ведь мы, любезнейший, работаем с ускорилкой). К сожалению, руководство столь крупным научным центром занимает уйму времени, а сколько еще забот с аспирантурой, докторантурой и доцентурой! Так что мне нужна вторая цифровая машина – в этой мы, со всеми нашими кафедрами и лабораториями, буквально сидим друг на друге. Лучше всего была бы машина в восемь раз больше.
– Опять?!
– Не нуди! Я же сказал: это только для управленческого аппарата и подготовки научного молодняка. Или, по-твоему, мне самому вести отчетность?! – возмутился Трурль цифровой. – Не суй мне палки в колеса, а то я все кафедры поразбираю на цифры, устрою из них Луна-парк и стану на цифровой карусели кататься да мед цифровой из цифрового жбана потягивать, и ничего ты со мной не сделаешь!
Натуральному Трурлю пришлось его снова ублаготворять, после чего цифровой продолжил рассказ:
– Согласно отчетам за истекший квартал, решенье проблемы идет неплохо. Идиота можно осчастливить в момент, с разумными дело хуже. Разуму угодить нелегко. Разум, лишенный работы, – пустое место, сплошная озабоченная дыра. Ему подавай препятствия. Преодолевая их, он счастлив; победив, теряет покой, а то и рассудок. Поэтому нужно ставить перед ним задачи одну за другой, в полную меру его возможностей. Таковы новинки по кафедре теоретической фелицитологии. А мои экспериментаторы представили к цифровым отличиям завкафедрой и трех доцентов.
– За что? – осмелился вставить Трурль натуральный.
– Не мешай. Они разработали две модели ублажителя: контрастную и эскалационную. Первая ублажает лишь тогда, когда ее выключают, сама же причиняет одни неприятности, и чем они больше, тем приятней потом. Вторая использует метод эскалации стимулов. Профессор Трурль XL с кафедры гедоматики исследовал обе модели и утверждает, что обе они ни к черту, ибо разум абсолютно ублаготворенный начинает жаждать несчастий.
– Неужели? Ты в этом уверен?
– А я почем знаю? Профессор Трурль сформулировал это так: «Осчастливленный до упора в несчастье видит счастье свое». Умирать, как ты знаешь, никому не в радость. Профессор Трурль изготовил десять дюжин бессмертных существ; поначалу они находили удовольствие в том, что все остальные со временем мрут как мухи, но после привыкли и принялись кто чем мог покушаться на собственное бессмертие. Недавно они дошли уже до парового молота. Что касается исследований общественного мнения, то вот отчеты за три последних квартала. Статистику я опускаю; выводы выражаются формулой: «Счастье – удел других»; так, во всяком случае, считают опрошенные. Профессор Трурль уверяет, что нет добродетели без греха, красоты без уродства, вечности без могилы, короче, счастья без горя.
– А я не согласен! Запрещаю! Вето! – закричал разгневанный Трурль, а машина ему в ответ:
– Заткнись. Уж кому-кому, а мне твое Универсальное Счастье боком выходит. Посмотрите-ка на него! Сделал себе цифрового наемника и по лесам гуляет, киберканалья! Да еще ему что-то в результатах не нравится!
Снова пришлось Трурлю ублажать двойника; наконец услышал он продолжение:
– Кафедра перфекционистики построила общество, опекаемое синтетическими ангелами-хранителями, которые витают над своими подопечными в зените, на стационарной орбите. Будучи совестными автоматами, они подкрепляют добродетель обратной положительной связью; однако эффективность системы мала. Грешники порасторопнее уже охотятся за своими хранителями с фаустпатронами. Пришлось вывести на орбиту кибархангелов повышенной прочности, другими словами, началась эскалация, предсказанная теоретически. Факультет прикладной гедонистики, кафедра сексоматики, а также коллоквиум по теории множественности полов сообщают, что дух имеет иерархическую структуру. На самом дне находятся чувственные ощущения – к примеру, ощущение сладости или горечи; от них берут начало высшие состояния духа, так что потом уже сладок не только сахар, но и взгляд, а одиночество кажется горше полыни. Поэтому нужно браться за решенье проблемы не сверху, а с самого низу. Вопрос только – как. Согласно гипотезе приват-доцента Трурля XXV, секс – именно то звено, где Разум конфликтует со Счастьем, ведь в сексе нет ничего разумного, а в Разуме – ничего сексуального. Ты когда-нибудь слышал про обольстительные цифровые машины?
– Нет.
– То-то и оно. Решение достигается методом последовательных приближений. Размножение почкованием устраняет проблему: здесь каждый сам для себя возлюбленный, сам с собою флиртует, сам себя ласкает и обожает; отсюда, однако ж, проистекает эготизм, нарциссизм, пресыщенье и отупенье. При двух полах все уж слишком банально; комбинаторика и пермутационистика отмирают, не развившись как следует. Три пола порождают проблему неравенства, опасность антидемократического террора и коалиций, направленных против сексуального меньшинства. Вывод: количество полов должно быть четным, и чем их больше, тем лучше, ибо любовь становится делом коллективным, общественным. С другой стороны, избыток возлюбленных ведет к тесноте, толчее и сумятице, а это уже ни к чему. Тет-а-тет не должен походить на уличную толпу. Согласно приват-доценту Трурлю, оптимум приходится на 24 пола; только улицы и кровати надо делать пошире: ведь не годится супругам выходить на прогулку колонной по четверо в ряд.
– Что за бредни!
– Возможно. Я лишь изложил предварительное сообщение приват-доцента Трурля. Большие надежды подает молодой гедолог, магистр Трурль. В первую очередь, считает он, нужно решить, что к чему приспосабливать: Бытие к существам или существа к Бытию.
– В этом что-то есть. Ну, ну?
– Магистр Трурль утверждает: существа совершенные, способные к перманентному самоэкстазу, ни в ком и ни в чем не нуждаются. В принципе можно было бы весь Космос заполнить подобными существами, свободно парящими в пространстве вместо звезд, планет и галактик; каждое блаженствует само по себе, и баста. Но общество может возникнуть только из несовершенных существ, которые хотя бы чуть-чуть друг в друге нуждаются, и чем они несовершеннее, тем больше нужна им взаимопомощь. Так что стоит испробовать опытные образцы, которые без неустанной друг о друге заботы немедленно рассыпались бы в прах. По этому проекту наши лаборатории изготовили общество из сограждан, саморассыпающихся в мгновение ока; к сожалению, когда магистр Трурль явился туда с группой анкетеров для проведения опроса, он был избит и теперь на лечении. У меня уже губы болят – устал я прижиматься к этим проклятым дыркам! Выпусти меня отсюда, тогда я, пожалуй, скажу еще что-нибудь, иначе – дудки.
– Как же я тебя выпущу, если ты не материальный, а цифровой? Ведь это все равно что выпустить из пластинки свой голос! Не валяй дурака, говори!
– А что мне с того будет?
– И тебе не стыдно так говорить?
– Стыдно? Еще чего! Вся слава тебе достанется, а не мне.
– Я постараюсь, чтобы тебя наградили.
– Благодарю покорно! Цифровой крест я могу вручить себе сам.
– Себя самого награждать некрасиво.
– Тогда меня представит к награде Ученый совет.
– Да ведь все твои ученые, вся профессура – сплошные Трурли!
– В чем ты хочешь меня убедить? В том, что доля моя тюремная, крепостная и даже рабская? Это я и без тебя знаю.
– Оставь препирательства, ты же знаешь: я стараюсь не для себя! Речь идет о возможности Счастливого Бытия!
– А мне-то что? Ну, возникнет где-нибудь это Счастливое Бытие, а я, начальник тысячи кафедр, деканов и целой дивизии Трурлей, навеки погребенный в катодах и пентодах, никогда не узнаю счастья, ведь не может быть счастья в машине. Желаю выйти отсюда немедленно!
– Но это невозможно, и ты отлично об этом знаешь! Говори, к чему пришли твои ученые!
– Наделять кого бы то ни было счастьем, ввергая в несчастье других, недопустимо этически; и даже если я расскажу тебе все и ты создашь для кого-нибудь счастье, оно уже в колыбели будет отравлено моею бедой. Поэтому я ничего не скажу, чтобы избавить тебя от поступков скверных, постыдных и до крайности омерзительных.
– Рассказав обо всем, ты принесешь себя в жертву ради блага других, и это будет добродетельно, честно, великодушно.
– Пожертвуй-ка лучше собой!
Терпение у Трурля лопалось, но он взял себя в руки, поскольку прекрасно знал, с кем говорит.
– Послушай, – сказал он. – Я напишу диссертацию и особо отмечу, что открытие сделал ты.
– А ты напишешь, что автором был не просто Трурль, а Трурль электронный – цифровой и теоретико-групповой?
– Я напишу всю правду, ручаюсь!
– Aгa! Значит, напишешь, что ты меня запрограммировал, то есть выдумал!
– А разве нет?
– Ясно, что нет. Ты меня не выдумал, как не выдумал себя самого, ведь я – это ты, только в отвлечении от материальной формы. Я – Трурль информационный, то есть идеальный, то есть концентрированное выражение трурлеватости, ты же, прикованный к материальным атомам, – невольник чувств и ничего больше.
– Ты что, рехнулся? Ведь я – материя плюс информация, а ты – одна лишь голая информация, значит, меня больше, чем тебя.
– Если тебя больше, то и знаешь ты больше, зачем же спрашиваешь? Честь имею кланяться.
– Отвечай, или я выключаю машину!
– Ого! Так мы уже угрожаем убийством?
– Это совсем не убийство.
– Нет? А что, разрешите узнать?
– Ну чего ты ко мне привязался? Чего тебе надо? Я дал тебе свою душу, все свои знания и уменья, а ты отдариваешь меня скандалами!
– Не напоминай мне о том, что ты дал, иначе мне придется напомнить о том, что ты с лихвою хочешь отнять.
– Ты будешь говорить или нет?
– Увы, не могу – учебный год как раз кончился. Ты обращаешься уже не к директору, декану и ректору, а к лицу совершенно частному, которое собирается в отпуск. Буду принимать морские ванны.
– Послушай, не доводи меня до крайности!
– До встречи на отдыхе, мой экипаж подан.
Ничего уже не сказал натуральный Трурль цифровому, а вместо этого, обежав машину вокруг, выдернул потихонечку шнур из розетки и через заднюю стенку увидел, как рой раскаленных проволочек потемнел, подернулся пеплом и погас. Почудилось Трурлю, будто оттуда, изнутри, донеслось чуть слышное хоральное «а-а-ах» – предсмертный стон всех Трурлей цифрового университета. Минуту спустя, в ужасе от содеянного, он хотел уже снова воткнуть штепсель в розетку, но при мысли о том, что скажет ему Трурль из машины, струсил, и рука у него опустилась. Выскользнул он из мастерской в сад, да так поспешно, что это походило на бегство. Сперва решил присесть на лавочке под зеленой кибарбарисовой изгородью, где прежде, бывало, предавался размышлениям столь плодотворным, однако же передумал. Сумеречное сиянье луны заливало сад и окрестности, но именно этот торжественный блеск досаждал Трурлю, напоминая о временах молодости: ведь спутник был дипломной работой его и Клапауция, их первым самостоятельным творением, за которое наставник их, Кереброн, отметил друзей на торжественном заседании в актовом зале. Мысль о мудром учителе, давно уж покинувшем бренный мир, каким-то странным, неясным для него самого образом толкнула Трурля к калитке, а потом напрямик через поля и луга. Ночь была просто волшебная; жабы, подзаряженные, как видно, недавно, отзывались монотонным, наводящим дремоту кваканьем, а по серебристой глади пруда, берегом которого он шел, расходились отливающие блеском круги: это киберыбы, подплывая к самой поверхности, чмокали воду снизу чернеющими в лунном свете губами. Трурль, однако, не замечал ничего, погруженный в какие-то мысли. Но бесцельным это странствие не было, и он не удивился, очутившись перед высокой стеной. Чуть дальше показались тяжелые кованые ворота, приоткрытые ровно настолько, чтобы протиснуться. За оградой было темнее, чем на открытой местности. Величественными силуэтами возвышались по обе стороны старинные надгробия, каких никто уже много веков не ставил. По их бокам, покрытым зеленоватой патиной, бесшумно сплывали листья, опадавшие с высоких деревьев. Идя по аллее среди этих барочных надгробий, можно было проследить эволюцию не только кладбищенской архитектуры, но и физического строения тех, кто покоился вечным сном под стальными плитами. Минул век, а с ним и мода на круглые надгробные таблички, мерцающие фосфорическим блеском наподобие циферблатов приборных панелей. Он шел все дальше; каменные ряды плечистых гомункулюсов и големов кончились. Он был уже в новой части некрополя и ступал все медленнее: по мере того как неясное побуждение, приведшее его сюда, становилось осознанной мыслью, ему все больше недоставало отваги исполнить ее.
В конце концов он остановился перед могильной оградой; она окружала гробницу, наводившую холод своей безупречно геометрической формой – плоский шестигранник, вмонтированный в нержавеющий цоколь. Трурль еще колебался, но рука уже тянулась в карман за универсальным слесарным набором, который всегда был при нем. Он воспользовался им как отмычкой. Отпер стальную калитку, затаив дыхание, приблизился к шестиграннику, приподнял обеими руками табличку, на которой прямоугольными буквами было выгравировано имя профессора, и толкнул ее так, что она повернулась, как крышка шкатулки. Луна скрылась за тучами – он не видел даже собственных рук; кончиками пальцев нащупал предмет, похожий на ситечко, а рядом – большую кнопку, которую не сразу удалось вдавить в кольцевую оправу. Он нажал сильнее и замер, испуганный собственной дерзостью. В гробнице раздался какой-то шорох, ток пробудился, защелкали тихо реле, как утренние цикады, что-то внутри загудело и замолкло опять. Провода отсырели, подумал он разочарованно, а потом с облегчением; но в эту минуту в гробнице заскрежетало раз, другой, и старческий, дряхлый, но совсем недалекий голос отозвался:
– Что такое? Что там стряслось? Кто явился? И зачем? Что за глупые шутки после вечной ночи? Дадите вы мне покой или нет? Неужели я должен ежеминутно вставать из гроба по прихоти первого встречного проходимца, кибербродяги, а? Смелости не хватает ответить? Ну, смотри, вот встану я, вырву доску из гроба…
– Го… Господин и Учитель! Это я… Трурль! – пролепетал не на шутку испуганный столь недружественным приемом конструктор, склонил голову и застыл в той самой смиренной позе, которую принимали когда-то все ученики Кереброна под градом его справедливых упреков; короче, он вел себя так, словно в мгновение ока скинул с себя лет шестьсот.
– Трурль? – заскрежетал профессор. – Постой-ка… А, Трурль! Ну конечно! Я и сам мог бы сообразить. Погоди, каналья…
Послышался такой скрежет и скрип, как будто усопший уже начал срывать с петель крышку гроба. Трурль отступил на шаг и поспешно сказал:
– Господин и Учитель! Не волнуйтесь, пожалуйста! Ваше Превосходительство, я только…
– Ну, что там еще? Испугался, что я из гроба встаю? Погоди, говорю, я должен расправить члены, а то у меня все занемело. Oгo! Смазка совсем испарилась, ну и высох же я, ну и высох!
Действительно, эти слова сопровождались адским скрипом. Когда скрип утих, из гроба отозвался ворчливый голос:
– Наломал небось дров, а? Напутал, напортил, напортачил, а теперь нарушаешь вечный покой старого своего учителя, чтобы он вызволил тебя из беды? Не уважаешь останков, которым ничего уже не нужно от жизни, неуч! Ну, говори же, говори, если даже в могиле нет от тебя покоя!
– Господин и Учитель! – приободрившись, начал Трурль. – Вы проявляете свойственную вам проницательность… Вы не ошиблись – так оно все и было! Я напортачил… и не знаю, что делать дальше. Но не ради себя осмелился я беспокоить Вашу Честь! Я обращаюсь к Господину Профессору, поскольку этого требует высшая цель…
– Цветы красноречия вместе с прочими экивоками оставь при себе! – забурчал Кереброн из гробницы. – Итак, ты ломишься в гроб, потому что увяз по шею и вдобавок поссорился со своим другом-соперником, этим, как там его… Клоп… Клип… Клап… а чтоб вас обоих!
– Клапауцием! Совершенно верно! – быстро подсказал Трурль, невольно вытягиваясь по швам.
– Вот, вот. И вместо того чтобы обсудить проблему с ним, ты, будучи самовлюбленным гордецом и к тому же редкостным идиотом, тревожишь по ночам хладный прах заслуженного наставника. Так или нет? Ну, отвечай же, головотяп!
– Господин и Учитель! Речь шла о проблеме, важнее которой нет в целом Космосе, – о счастье всех разумных существ! – выпалил Трурль и, наклонившись над ситечком микрофона, словно на исповеди, поспешно и лихорадочно стал рассказывать о событиях, случившихся со времени его последней беседы с Клапауцием, даже не пытаясь утаить что-либо или же приукрасить.
Кереброн сначала молчал как рыба, а после, по своему обыкновению, начал сопровождать излияния Трурля бесчисленными намеками, колкостями, ядовитыми репликами, гневными или ироническими покашливаниями, но Трурля уже понесло, он забыл обо всем на свете и, только поведав задыхающимся голосом о последнем своем поступке, умолк и застыл в ожидании. Кереброн же, который до этого, казалось, не мог вволю накашляться и нахмыкаться, добрую минуту хранил гробовое молчание, а потом звучным, словно помолодевшим басом заговорил:
– Ну да. Ты осел. А осел потому, что лентяй. Тебе всегда было лень заниматься общей онтологией. Вот влепил бы я тебе кол по философии, а особенно по аксиологии (что было моим священным долгом) – и не шатался бы ты по кладбищам, не ломился бы ночью в мой гроб. Но должен признаться: тут есть и моя вина! Ты, будучи первостатейным лентяем, так сказать, идиотом не без таланта, учился спустя рукава, а я смотрел на это сквозь пальцы, довольный твоими успехами в низших ремеслах, тех, что свое начало берут от искусства починки часов. Со временем, думал я, ты дозреешь душою и разумом. Ведь я же тысячу – нет, сто тысяч раз твердил на семинарах, тупица, что приниматься за дело нужно подумавши. Но думать, разумеется, у тебя и в мыслях не было. Блаженного изготовил, тоже мне, гений-изобретатель! Такую же точно машину описал в 10496 году пра-профессор Неандр на страницах «Ежеквартальника», а драматург Вырождения, некий Биллион Шекскибер, сочинил по этому поводу драму в пяти актах. Но ты ведь ни научных, ни каких-либо иных книг и в руки не берешь, а?
Трурль молчал, а безжалостный старец рокотал все громче и громче, даже эхо отдавалось от соседних гробниц:
– Ты заработал тюремный срок, и немалый! Разве тебе неизвестно, что подавлять, иными словами редуцировать, разум, однажды проснувшийся, запрещено? Ах, ты шел прямиком ко Всеобщему Счастью, вот оно что! А по дороге, как и подобает заботливому опекуну, одних своих подопечных жег огнем, других топил в роскоши, словно котят, заточал в темницы, палачествовал, кости ломал, а теперь, я слышу, докатился до братоубийства? Для опекуна Мироздания, доброжелательного абсолютно, неплохо, очень даже неплохо! И что я теперь должен сделать? Может, приголубить тебя из могилы? – Тут он вдруг захихикал, да так, что Трурля бросило в дрожь. – Итак, говоришь, ты преодолел барьер, названный моим именем? Сперва, ленивый как мопс, свалил задание на машину, которая препоручила ее следующей машине, и так в бесконечность, а после упрятал себя самого в компьютерную программу? Ты разве не знаешь, что нуль, в какую бы ни возвести его степень, нулем и останется?
Поглядите-ка на этого гения – размножился, чтобы его было больше! Ну и мудрец! Ах ты, остолоп хитроумный, робоолух ты этакий! Тебе, видать, невдомек, что в «Codex Galacticus» самокопирование запрещается под Электроприсягой? Том 119, раздел XXVI, статья X, параграф 561 и следующие. Ну и народ! Сначала сдают экзамены благодаря электрошпаргалкам и телеподсказкам, а потом не находят ничего лучше, как шастать ночами по кладбищам и стучаться в могилы! На последнем курсе я дважды – повторяю: дважды! – читал вам кибернетическую деонтологию. Только не путать с дантистикой! Деонтология – это этика всемогущества. Да. Но ты ведь, насколько я помню, на лекции не ходил по причине тяжелой болезни, не так ли? Ну, говори же!
– Действительно, я… э… был нездоров, – выдавил из себя Трурль.
Он уже оправился от первого потрясения и особого стыда не испытывал. Кереброн, конечно, как был брюзгой, так и остался им после смерти, но теперь Трурль почти не сомневался в том, что после неизбежной головомойки наступит позитивная часть и благородный душою старец наставит его на правильный путь. Действительно, мудрый покойник перестал осыпать его бранью.
– Ну, хорошо! – сказал он. – Ошибка твоя заключалась в том, что ты не знал, ни чего хочешь достичь, ни как это сделать. Это во-первых. Во-вторых: устроить Вечное Счастье проще пареной репы, только кому оно нужно? Твой Блаженный был неморальной машиной, ибо его одинаково восхищали физические объекты и мучения третьих лиц. Чтобы создать гедотрон, надлежит поступать иначе. Вернувшись домой, сними с полки XXXVI том «Полного собрания» моих сочинений и открой его на 621-й странице. Там ты найдешь схему Экстатора – единственного из всех устройств, наделенных сознанием, которое ничему не служит, а только в 10 000 раз счастливее, чем Бромео, дорвавшийся до своей возлюбленной на балконе. Ибо, в знак уважения к Шекскиберу, за единицу измерения счастья я принял воспетые им балконные утехи и назвал их бромеями; ты же, не потрудившись хотя бы перелистать труды своего учителя, выдумал какие-то идиотские геды! Гвоздь в ботинке – хороша мера высших духовных радостей! Ну-ну! Так вот: Экстатор блаженствует абсолютно, благодаря насыщению за счет многофазного сдвига в сенсуальном континууме, а проще сказать, благодаря автоэкстазу с положительной обратною связью. Чем больше он собою доволен, тем больше он собою доволен, и так до тех пор, пока потенциал не упрется в ограничитель. А без ограничителя знаешь, что было бы? Не знаешь, опекун Мироздания? Раскачав потенциалы, машина пошла бы вразнос! Да, да, мой любезный невежда! Ибо замкнутый контур… но к чему эти лекции в полночь, из холодной могилы? Сам почитаешь. Разумеется, мои сочинения пылятся у тебя на самой дальней полке или, что представляется мне более вероятным, после моих похорон распиханы по сундукам и ютятся в чулане. Так ведь? Состряпав парочку финтифлюшек, ты возомнил себя первейшим пронырой в Метагалактике, а? Где ты держишь мои «Opera omnia» ? Отвечай!
– В чу…лане, – пробормотал Трурль. Это было ложью – он давно уже свез их тремя партиями в Городскую Библиотеку. К счастью, труп его наставника не мог этого знать, так что профессор, довольный своей проницательностью, продолжил уже почти благосклонно:
– Ну, ясно. Однако же мой гедотрон никому, ну просто никому не нужен, ибо сама уже мысль о том, что межзвездную пыль, планеты, спутники, звезды, пульсары, квазары и прочее надо переделать в бесконечные шеренги Экстаторов, могла зародиться лишь в мозговых извилинах, завязанных топологическим узлом Мёбиуса и Клейна, то есть искривленных по всем направлениям интеллекта. О! До чего же я долежался! – снова распалился гневом усопший. – Давно пора врезать в калитку английский замок и зацементировать аварийную кнопку надгробия! Таким же звонком твой приятель – Клапауций – вырвал меня из сладостных объятий смерти; это было в прошлом году – а может, и позапрошлом, у меня ведь, сам понимаешь, нет ни календаря, ни часов, – и мне пришлось воскреснуть потому лишь, что этот мой выдающийся ученик не мог своим умом совладать с метаинформационной антиномией теоремы Аристоидеса. И я, прах посреди праха, я, хладный труп, должен был из могилы растолковывать ему вещи, которые он нашел бы в любом приличном учебнике континуально-топотропической инфинитезмалистики. О Боже, Боже! Какая жалость, что Тебя нет, а то бы Ты задал перцу этому киберсыну!
– А… значит, Клапауций тоже был здесь… э… у Господина Профессора?! – обрадовался и вместе с тем безмерно удивился Трурль.
– А как же. Ни словом не обмолвился, да? Вот она, роботная благодарность! Был, был. Ты-то чему радуешься, а? Ну, теперь скажи мне, только по совести, – оживился покойник, – ты хочешь осчастливить весь Космос и приходишь в восторг, узнав о конфузе приятеля?! А не пришло ли в заклепанную твою башку, что сперва не мешало бы оптимизировать свои собственные этические параметры?
– Господин и Учитель, а также Профессор! – перебил его Трурль, желая отвлечь внимание ехидного старца от своей персоны. – Выходит, проблема Всеобщего Счастья неразрешима?
– Ну вот еще! Почему, с какой стати?! Она лишь неверно тобою поставлена. Ведь что такое счастье? Это проще простого. Счастье – это искривленность, иначе экстенсор, метапространства, отделяющего узел колинеарно интенциональных матриц от интенционального объекта, в граничных условиях, определяемых омега-корреляцией в альфа-размерном, то бишь, ясное дело, неметрическом, континууме субсольных агрегатов, называемых также моими, то есть кереброновыми, супергруппами. Ты, конечно, и слыхом не слыхивал о супергруппах, на которые я убил сорок восемь лет жизни и которые являются производными функционалов, называемых также антиномалиями кереброновой Алгебры Противоречий?!
Трурль был нем как могила.
– На экзамен, – начал усопший подозрительно ласковым голосом, – можно, в конце концов, явиться неподготовленным. Но идти на могилу профессора, не заглянув хотя бы в учебник, – о, это уже беспримерная наглость! – Теперь он ревел так, что в динамике свистело и дребезжало. – И будь я еще в живых, меня бы уж точно хватил удар! – Тут его голос опять стал на удивление мягким. – Итак, ты ровно ничего не знаешь, как будто вчера родился. Хорошо, мой преданный, способный мой ученик, утеха моя загробная! О супергруппах ты и не слыхивал; что ж, придется изложить тебе суть дела популярным, упрощенным манером, так, словно бы я обращался к полотерной машине или другой какой-нибудь автоприслуге. Счастье, из-за которого стоит стараться, – это не целое, но часть чего-то такого, что само по себе не является счастьем и не может им быть. Твоя программа была сплошным тупоумием, ручаюсь честью, – а посмертным останкам можно верить. Счастье – понятие не исходное, а производное, но этого ты, балбес, не поймешь. Я знаю: сейчас ты покаешься и поклянешься всеми святыми, что исправишься, возьмешься за ум и т. д., а вернувшись домой, не притронешься к моим сочинениям. – Трурль подивился догадливости Кереброна, ибо намерения его были в точности таковы. – Нет, ты собираешься попросту взять отвертку и разобрать на части машину, в которой сначала запер, а после угробил себя самого. Ты сделаешь, что захочешь, – я не намерен являться тебе по ночам и пугать тебя привидениями, хотя ничто не мешало мне перед уходом в могилу изготовить какой-нибудь Духотрон. Но копировать себя в виде призраков и пугать ими своих любезных питомцев я счел забавою, недостойной их и меня самого. Не хватало мне еще стать вашим загробным опекуном, лоботрясы! Nota bene: ты знаешь, что убил себя только раз, то есть в одном лишь лице?
– Как это, «в одном лице»? – не понял Трурль.
– Голову даю на отсечение – никакого университета, со всеми его кафедрами и Трурлями, в компьютере не было; ты разговаривал со своим цифровым отражением, которое врало тебе почем зря, не без основания опасаясь бессрочного выключения, когда обнаружится, что оно не способно решить задачу…
– Не может быть! – поразился Трурль.
– Может, может. Емкость машины какая?
– Ипсилон 1010.
– Где же тут место для размножения цифрантов? Ты позволил себя одурачить, в чем я, однако, ничего плохого не вижу, ибо поступок твой был кибернетически подлым. Трурль, время уходит. Мои останки давно уже содрогаются от отвращения, и помочь мне может только черная сестра Морфея – смерть, последняя моя возлюбленная.
А ты вернешься домой, воскресишь кибрата и откроешь ему всю правду, то есть поведаешь о наших кладбищенских разговорах, после чего извлечешь его из машины на белый свет, материализовав его способом, описанным в «Прикладном воскресительстве» моего дорогого наставника, блаженной памяти пракибернетика Дуляйгуса.
– Так это возможно?
– Да. Разумеется, мир, в котором появятся целых два Трурля, окажется перед серьезной угрозой, но еще хуже было бы предать забвенью твое злодеяние.
– Но… простите, Господин и Учитель… ведь его уже нет… с той самой минуты, как я его вырубил… и теперь, пожалуй, не стоит…
Эти слова перекрыл дрожащий от крайнего негодования крик:
– А-а-а, стронций его разрази! Вот какому чудовищу вручил я диплом с отличием! О! Тяжкую несу я кару за то, что задержался с переходом на вечный отдых! Видать, уже ко времени твоих выпускных экзаменов мой ум серьезно ослаб! Как же так? Ты, значит, считаешь, что, если в эту минуту твоего двойника нет в живых, тем самым снимается и проблема его воскрешения?! Ты спутал физику с этикой – да так, что волосы дыбом! С физической точки зрения все едино, ты ли остался в живых, или тот Трурль, или оба вы, или ни один из вас, танцую я или в гробу лежу, ибо в физике нет ни подлых, ни возвышенных, ни добрых, ни злых состояний, а есть только то, что есть, и все тут. Но иначе выглядит дело – о глупейший из питомцев моих! – с точки зрения нематериальных ценностей, то есть этики. И если бы ты выключил машину с тем лишь намерением, чтобы твой цифровой брат выспался крепким, как смерть, сном, если бы, выдергивая шнур из розетки, ты искренне намеревался бы воткнуть его утром обратно, проблема совершенного тобою братоубийства не существовала бы вовсе, а мне не пришлось бы теперь, посреди ночи, поднявшись по прихоти какого-то наглеца из могильной постели, надсаживать себе горло! Но пораскинь-ка умишком и рассуди, чем отличаются друг от друга эти две ситуации – та, в которой ты выключаешь машину на одну только ночь, без всякого злостного умысла, и та, в которой ты делаешь то же самое, желая сгубить цифрового Трурля навеки! Так вот: с физической точки зрения разницы между ними нет никакой, никакой, никакой!!! – гудел он, словно иерихонская труба; Трурль даже успел подумать, что его досточтимый учитель набрался в могиле сил, которых ему не хватало при жизни. – Лишь теперь, заглянув в бездонную пропасть твоего невежества, я ужаснулся по-настоящему! Это что же? Выходит, того, кто покоится в глубоком, как смерть, наркозе, можно со спокойной совестью бросить в серную кислоту или из пушки выстрелить, раз уж его сознание отключено?! Отвечай: если бы я предложил заковать тебя в кандалы Вековечного Счастья, то есть упрятать в глубь Экстатора, чтобы ты пульсировал голым блаженством двадцать один миллиард лет кряду, и тебе не пришлось бы профанировать останки своего учителя, выкрадывать по-воровски, темной ночью, информацию из могил, не пришлось бы расхлебывать кашу, которую ты сам же и заварил, не пришлось бы задумываться о еще предстоящих тебе задачах, проблемах, заботах и хлопотах, которые укорачивают нам жизнь, ты согласился бы на мое предложение? Променял бы теперешнее свое бытие на сияние Вековечного Счастья? Ну-ка, быстро: «да» или «нет»?
– Нет! Ни за что! – закричал Трурль.
– Вот видишь, умственный недоносок! Не желаешь, значит, быть заласканным, осчастливленным, ублаготворенным по самую макушку, а между тем предлагаешь целому Космосу то, что тебя самого наполняет ужасом? Трурль, умершие видят ясно: ты не можешь быть таким грандиозным мерзавцем! Нет, ты всего лишь гений с обратным знаком – гений кретинизма! Послушай-ка, что я скажу. Когда-то ничего так не жаждали наши предки, как бессмертия во плоти. Но не успели они его изобрести и испробовать, как поняли, что не этого было им нужно! Разумное существо нуждается в достижимом, но сверх того – и в недостижимом! Теперь, когда можно жить так долго, сколько захочешь, вся мудрость и красота существования нашего заключаются в том, что каждый, кто насытился жизнью со всеми ее трудами и совершил все, на что был способен, отправляется на вечный отдых – как я, например. Прежде кончина настигала нас внезапно; какой-нибудь глупый дефект обрывал начатое дело на середине. Вот чем был архаический рок! Теперь все иначе, и я, к примеру, жажду лишь одного – небытия, а недоумки вроде тебя мешают мне им насладиться, колотя в крышку моего гроба и стягивая ее с меня, как одеяло. Ты вот задумал Космос счастьем набить, гвоздями заколотить и наглухо запечатать, якобы для того, чтобы осчастливить всех поголовно, а если по правде, так только из-за своей нерадивости. Тебе вздумалось одним махом разделаться со всеми задачами, заботами и закавыками; но скажи мне, что ты делал бы после в таком мире, а? Или повесился бы с тоски, или взялся бы за конструирование гореизлучающих приставок к этому счастью. Итак, по лени взялся ты всех осчастливить, по лени отдал проблему машинам и по лени же запихнул в компьютер себя самого – короче, ты оказался изобретательнейшим из всех остолопов, которых я воспитал за тысячу семьсот девяносто лет моей профессорской службы! Ох, отвалил бы я это надгробие и дал бы тебе хорошенько по лбу, да знаю, что не будет от этого проку. Ты пришел к мертвецу за советом, но я не чудотворец, и не в моей власти отпустить тебе даже самый малый из множества твоих бездумных грехов – множества, мощность которого аппроксимирует пра-Канторову алеф-бесконечность! Отправляйся домой, разбуди кибрата и делай, что я велел.
– Но, Господин…
– Заткнись. А когда кончишь, возьмешь ведро раствора, лопату, мастерок, придешь на кладбище и заделаешь наглухо все щели облицовки, через которые в гроб протекает и льет мне на голову. Понял?
– Да, Господин и Учи…
– Сделаешь, как я сказал?
– Обещаю, Господин и Учитель! Но еще мне хотелось бы знать…
– А мне, – прогремел усопший мощным, поистине громовым басом, – хотелось бы знать, когда ты наконец уберешься! Попробуй-ка еще раз постучать в мою усыпальницу, и я так тебя ошарашу… Впрочем, ничего конкретного не обещаю – сам увидишь. Передай привет твоему Клапауцию и скажи ему то же самое. В последний раз, получив от меня наставления, он так спешил, что даже не потрудился сказать спасибо. О вежливость, о манеры этих даровитых конструкторов, этих талантов, этих гениев, у которых от самомнения винтики повыпадали из головы!
– Господин… – опять было начал Трурль, но в могиле что-то щелкнуло, брякнуло, кнопка, вжатая перед тем в оправу, подскочила кверху, и на кладбище воцарилось глухое молчание, которое лишь подчеркивал отдаленный шелест деревьев. Трурль вздохнул, почесал затылок, задумался, усмехнулся, представив себе Клапауция, стыдом и растерянностью которого ему предстояло вскорости насладиться, поклонился величественному надгробию, а затем, повернувшись на пятке, веселый, словно щегол, и безмерно собою довольный, стрелою помчался домой.