19
…Но будешь ты везде случаен,
Какую дверь ни отвори
Внутри сей жизни,
Сих печалей,
И города сего внутри,
Где прожито уже немало…
М. Окунь
Вечер промелькнул, как минута. Встречая съезжающий с парома автобус, Маруся ещё не знала, сколько их – участников экспедиции, и кого по просьбе провидца Анчола она должна «привести в гости». Мужчины расквартировались быстро, и проблема отпала сама собой. Командир и Балагур ответили на приглашение дяди Коли – участкового, Шурик и Спортсмен остановились у ветхой бабки Паштук. Почему остался в одиночестве Молчун? Возможно, ему было всё равно где спать. Маруся вгляделась в хмурое, тяжёлое, словно высеченное из камня лицо. Морщины на лбу, подобно глубоким волнам, сходились и расходились над переносицей; редкие, как бы выщипанные брови, замутнённые глаза, упрямый, хищный нос с горбинкой, припухшие, слегка обвисшие над широкими скулами щёки и как бы срезанный, прямой подбородок под резко-бледными губами. Словно имеешь дело с хорошо сконструированным роботом, по ошибке наделённым невысоким ростом и жилисто-худощавым торсом.
Он сел сзади, приобняв девушку за талию. Мотоцикл взревел и покатил вдоль реки за улус, где возился со своими пчёлами старый пасечник. Маруся чувствовала широкие ладони над бёдрами и пальцы по краям живота. Ощущение близости мужских рук внезапно вытолкнуло жжение желания, поднимающегося откуда-то снизу до горла. Пасечник, как обычно, суетясь, приветствовал гостя, который, угрюмо скинув рюкзак у крыльца, прошёл в дом, молчаливый, широкий в плечах.
– Буду ближе к ночи! – крикнула Анчолу Маруся и вновь оседлала краснобёдрого «мустанга», и ещё долго колесила до свинофермы, по пастбищу и обратно через посёлок, стараясь распрямить неожиданно скрутившуюся пружину внутри…
Спортсмен, обильно подкрепившись жаренной на сале картошкой, отхрустел малосольными огурцами, допил молоко, заботливо подставленное суетливой бабкой Паштук, отрыгнул, ковыряясь в зубах спичкой, и завалился на старую, скрипучую кровать в отведённом постояльцам закутке. Сашка не расставался с измученной гитарой и, перекусив, уселся на свою, такую же скрипучую старую кровать напротив.
– Сыграл бы что-нибудь, – хмыкнул Спортсмен, перекатывая во рту спичку. – Так, чтоб душа развернулась и, сам понимаешь, свернулась.
Шурик кивнул, зажмурился, припоминая, откинул с глаз длинную тёмную чёлку, откашлялся и дал пальцам волю. Надтреснутый юношеский голосок наполнил горницу:
Я нашёл свою звезду в полях:
Жалкую, разбитую, в печали…
Перепёлки тут же закричали:
– Ты нашёл свою звезду в полях.
Я нашёл свою звезду в пруду,
Утонувшей в омуте под вечер.
И спросил я: «Как тепло сберечь нам?»
Найденную в омуте звезду.
Сердце разбивается, как звёзды —
Неподвластно вечному суду.
Бесконечно жаль, что слишком поздно
Я нашёл забытую звезду…
Аккорд оборвался, Шура поднял томно-вопрошающие глаза:
– Ну как?
– Романтик ты, Шурик, – зевнул Спортсмен. – Не звезду, а вертолёт ищем.
– А может… не вертолёт?
– Чего ещё? Золото, скажешь? – хихикнул Спортсмен.
– Возможно, – загадочно произнёс Интеллигент, но словно опомнившись, поднялся. – Пройду прогуляюсь.
– Вали, – разрешил Спортсмен и тоже прошёл на кухню.
Бабка бросила на него встревоженный взгляд. Её сморщенные, перепачканные в золе руки перебирали осколки угля в тёмном ведре.
– Печку топишь?
– Её, родную, – согласилась Паштук.
Раздумывая, чтобы ещё спросить, Спортсмен вспомнил:
– За постой платить или как?
– Уплочено, внучек. Машенька уплатила.
– Может, бабуль, дровишек наколоть?
– Надо бы – да не нужно, – отмахнулась бабка, – увакурируют, однако.
– Ничего. Вернёшься – пригодятся. Где у тебя топор?
Спортсмен колол дрова, обнажив торс. Деревяшки, высохшие за лето, расщеплялись легко, со смачным хрустом. Рядом несмело тявкал на незнакомца низкорослый пёсик на длинной цепочке. Тявкнет, присядет, высунет набок розовый язычок – Шарик, зовёт его бабка. И вправду – шарик! Вислоухий, с короткой чёрной шёрсткой, поджарый и мелколапый – не собака, недоразумение природы. Х-р-ряс-сь! Шлёп! Разлетелось полено. Чувствуя напряжение бицепсов, Спортсмен ухмылялся, смахивая со лба капельки пота. Тело так отвыкло от работы! Простой, тяжёлой и немудрёной. Что, в сущности, у него было в жизни? Беготня, мотания по красивым городам, которые не успевал рассмотреть, прыжки через скакалку и под чужую дудку? И потом: пролежалые на кровати бока в пустой и просторной, а от этого ещё более нежилой квартире? Пьяные откровения с какими-то полузабытыми школьными друзьями? Тыканье наградных кубков им в лицо? Зачем? Чтобы услышать поддельно-восхищённое прищёлкивание языком и читать сочувствие и зависть в осоловевших от водки глазах? Нафиг ему их сочувствие и восхищение с примесью брезгливости! А сами, ну чего они видели в жизни? Тот – слесарь, этот – экскаваторщик или помощник экскаватора, четвёртый – монтажник, пятый – едрит-твою-через-коромысло с личной койкой в вытрезвителе. Но было у них что-то, чего не хватало Спортсмену – определённость: твёрдая почва под ногами, семья, постоянная работа, не требующая ежесекундного анализа… Х-р-ряс-сь!
– Шарик, Шарик, тяу-ням, – вышла из избы Паштук, ткнула под нос псине месиво в чашке и вернулась в дом. Шарик, недоверчиво косясь на летящие щепки, принялся лакать и глотать.
Когда Спортсмен увидел бабку Паштук, удивился, что она совсем не изменилась. Такая же сухенькая, сморщенная, узкоглазая, с выбивающейся из-под платка сединой. Мальцом он не раз бывал в Туюзаке, лазили с пацанами в горы, ходили на ореховый промысел. Пусть Шурик осматривает новое место, Спортсмену всё здесь известно – только кинь взгляд через речку на другой берег, где от крутого склона вглубь тайги в гору тянутся заброшенные более полвека назад догнивающие бараки. В одном из них когда-то отбывал пятнашку его дед и порассказывал о своих злоключениях позже всем подряд.
А исконно шорский посёлок превратился тогда в пристройку к лагерю, здесь жили, отдыхали и резвились начальство и охрана. Ушёл в прах людоед-грузин, сгнили бараки, скособочилась сторожевая вышка, захирел посёлок. Жил за счёт разведения скота: свиней да бычков на убой. Но наследие жестоких денёчков до сих пор на устах стариков, да на узкоглазых, но белых лицах метисов – отпрысков запуганных шорочек и кобелей в мундирах. Сколько тайги было повалено, сколько зверья изничтожено?! И стоит теперь запущенным притон вакханалий на крутом, сыпучем берегу, как приросток к лапе Спящего Дракона. Стоит, смердит землю… Х-р-ряс-сь! Шлёп!
Шарик бросил пустую миску и кинулся к покосившемуся, вычерченному временем и дождями штакетнику, заливаясь звонким подтявкиванием. Прямо к калитке подъехала кроваво-красная «Хонда», а на ней Маруся в кожаной куртке и шлеме под цвет мотоцикла. Что её привело сюда? Не разогнутая пружина? Тоска по незажженной ни кем искорке? А перед глазами – Спортсмен, полуобнажённый, с капельками пота и опилками на груди, неторопливо ставящий чурку на другую, пенькообразную, мелькание топора – х-р-ряс-сь, х-р-русь, бууххх, шлёп! Совсем как Андрей Вращенко из забытого.
– А-а, Маруська прикатила, – обернулся он, улыбнулся и отложил топор. – Ну, иди, полей из ведёрка, умоюсь.
А потом – водопадик воды на гибкую, потную спину, стриженый светлый затылок, сутулые плечи с оспинками угрей и довольное хрюканье, хлюпанье, кряхтение:
– Ух-ху! Хорошо!
А потом закат, тревожный, огромно-бардовый. Они шли по главной улице улуса, мимо рыночной площадки, где дремал привезший экспедицию автобус, и подростки, резвясь перед эвакуацией, жгли мусор – картонные коробки, ящики тары, вытащенные со двора сельмага. И этот разбросанный по площадке костёр, пьяные выкрики в последних отблесках уходящего солнца напомнили Спортсмену ночной Лос-Анджелес, байкеров: патлатых, затянутых в чёрные куртки, обвешанных цепями; рёв мотоциклов, раздавленные банки из-под пива «Холстен».
И ночь, после костра такая тёмная и непроглядная, Марусю не видно, только шаги рядом и маленькая тёплая ладонь в руке. И вновь сгустившиеся тучи, крадущие и без того чахлый свет месяца. Они бредут в ночи, мимо струится вода, оставляя за собой костёр и покосившуюся сторожевую вышку на том берегу, выкрики местных тинэйджеров и длинный день, так внезапно сблизивший их. Дом на окраине. Скрипнула лестница на чердак. Пряный запах сена.
– Иди сюда, – впиваются в рот губы.
Руки сами знают таинство обряда. Тускло. Дрёмно. Сено. Поцелуи греют грудь, плечи… И, уже засыпая, он сжимает обнажённые, упругие пышки, уткнувшись губами в ключицу, а носом в жёсткие, как сено, волосы. Пахнущие бензином, шампунем и… опять сеном. Губы касаются кожи, надеясь найти нежность, натыкаются на грубый рубец, шрамик, словно здесь, под ключицей, побывало лезвие ножа…
– Я женюсь на ней, – убаюкивающая, сладкая мысль. – Она – то, чего не хватало. Вернёмся из тайги – и женюсь. А что? Ей-богу, женюсь! Пора начинать жить. Заново…