Книга: Выдох
Назад: Запатентованную автоматическую няню дейси
Дальше: Великое безмолвие

Истина факта, истина чувства

Когда моя дочь Николь еще была младенцем, я прочел статью, в которой предполагалось, будто больше не нужно учить детей читать и писать, поскольку системы распознавания и синтеза речи скоро сделают эти умения ненужными. Мы с женой пришли в ужас от такой мысли и решили, что, какими бы изощренными ни стали технологии, умения нашей дочери всегда будут основываться на традиционной грамоте.
И мы, и автор статьи оказались наполовину правы: теперь, будучи взрослой, Николь умеет читать не хуже меня. Но в некотором смысле она утратила способность к письму. Она не диктует сообщения и не просит виртуального секретаря прочесть ее последние слова, как предсказывал журналист; Николь мысленно произносит фразу, ретинальный проектор показывает слова в ее поле зрения, и она вносит коррективы посредством сочетания жестов и движения глаз. С практической точки зрения она умеет писать. Но уберите программу-помощника и дайте Николь одну клавиатуру вроде той, которой храню верность я, и она сделает ошибки во многих словах в этом самом предложении. В таких особых условиях английский для нее немного похож на второй язык, на котором она бегло говорит, но с трудом пишет.
Может показаться, будто я разочарован интеллектуальными свершениями Николь, но это совсем не так. Она умна и предана своей работе в музее искусств, хотя могла бы получать больше в другом месте, и я всегда гордился ее достижениями. Однако прежний я пришел бы в ужас, если бы его дочь утратила грамотность, и, признаю, мы с ним по-прежнему связаны.
Прошло тридцать лет с тех пор, как я прочел то эссе, и за это время в наших жизнях произошли бесчисленные перемены, которых я не мог предсказать. Самая катастрофическая заключалась в том, что мать Николь, Анджела, заявила, будто заслуживает более интересной жизни, чем жизнь с нами, и провела следующие десять лет, путешествуя по миру. Однако перемены, приведшие к нынешней форме грамотности Николь, были более обычными и постепенными – череда программных устройств, которые не только обещали, но действительно приносили пользу и удобство, и я не возражал против них, когда они появлялись.
Так что у меня не было привычки предвещать конец света при объявлении каждого нового продукта; я приветствовал новые технологии, подобно всем остальным людям. Но когда «Ветстоун» выпустил новый поисковый инструмент «Ремем», он встревожил меня так, как не тревожил ни один из его предшественников.
Миллионы людей – в том числе и моего возраста, но в основном моложе – годами вели лайфлоги, нося персональные камеры, которые непрерывно снимали на видео их жизнь. Люди обращаются к своим лайфлогам по разным поводам – от желания вновь пережить лучшие моменты до поиска причин аллергических реакций, – однако лишь иногда; никто не хочет тратить все свое время на формулировку запросов и просмотр результатов поиска. Лайфлоги – самые полные фотоальбомы из возможных, но, как и большинство фотоальбомов, их хранят на полке и вынимают лишь по особым случаям. «Ветстоун» хочет это изменить; они утверждают, что алгоритмы «Ремема» способны обыскать весь стог к тому моменту, как вы закончите произносить слово «иголка».
«Ремем» вычленяет в ваших разговорах отсылки к прошлым событиям и отображает их запись в нижнем левом углу вашего поля зрения. Если вы скажете: «Помнишь, как танцевала конгу на той свадьбе?» – «Ремем» покажет видео. Если ваш собеседник скажет: «В последний раз, когда мы были на пляже», – «Ремем» покажет видео. И это работает не только в разговорах с другими людьми; «Ремем» также следит за вашей мысленной речью. Если вы прочтете слова: «Первый сычуаньский ресторан, в котором я побывал», – ваши голосовые связки будут двигаться, словно вы читаете вслух, и «Ремем» покажет соответствующее видео.
Нельзя отрицать пользу программы, которая действительно может ответить на вопрос: «Куда я положил ключи?» Однако «Ветстоун» преподносит «Ремем» как нечто большее, чем удобный виртуальный помощник: они хотят, чтобы он заменил вашу естественную память.
* * *
Шло лето тринадцатого года Джиджинги, когда в деревне поселился европеец. Пыльные харматаны только задули с севера, когда Сабе, старейшина, которого все местные семьи почитали за главного, сообщил новости.
Разумеется, поначалу все встревожились.
– Что мы сделали не так? – спросил отец Джиджинги у Сабе.
Впервые европейцы пришли к тиви много лет назад, и, хотя некоторые старейшины говорили, что однажды они уйдут и жизнь вернется в старое русло, пока этот день не наступил, и тиви требовалось уживаться с ними. Это означало множество перемен в укладе тиви – но никогда прежде европейцы не жили среди них. Обычно европейцы приходили в деревню за налогами для дорог, которые строили; некоторые общины они посещали чаще, потому что люди отказывались платить налоги, но это не относилось к клану Шангев. Сабе и другие старейшины решили, что платить налоги – лучшая стратегия.
Сабе сказал всем не беспокоиться.
– Этот европеец – миссионер, а значит, все, что он делает, – это молится. У него нет права наказывать нас, но если мы проявим гостеприимство, люди в администрации будут довольны.
Сабе велел построить миссионеру две хижины – для сна и для посещений. Следующие несколько дней все клали кирпичи, вбивали в землю столбы, плели травяную крышу, вместо того чтобы собирать двуцветное сорго. Во время последней стадии, трамбования пола, прибыл миссионер. Сперва появились его носильщики; ящики, которые они тащили, были видны издалека среди полей маниоки. Сам миссионер появился последним, явно изнуренный, хотя он ничего не нес. Его звали Мозби, и он поблагодарил всех, кто трудился над хижинами. Он пытался помочь, но быстро выяснилось, что он ничего не умеет, и в итоге он просто сидел в тени рожкового дерева, вытирая лоб тряпкой.
Джиджинги с любопытством наблюдал за миссионером. Тот залез в один из своих сундуков и достал что-то, похожее на кусок дерева, но, когда миссионер раскрыл его, Джиджинги понял, что это туго стянутая связка листов бумаги. Джиджинги уже доводилось видеть бумагу; когда европейцы собирали налоги, взамен они давали бумагу, чтобы у деревни было доказательство оплаты. Однако бумага миссионера явно была другого рода и, должно быть, имела иное предназначение.
Мужчина заметил, что Джиджинги смотрит на него, и подозвал мальчика.
– Меня зовут Мозби, – сказал миссионер. – Как зовут тебя?
– Я Джиджинги, а мой отец – Орга из клана Шангев.
Мозби раскрыл лист бумаги и показал на него.
– Ты слышал историю Адама? – спросил миссионер. – Адам был первым человеком. Все мы – дети Адама.
– Все мы – потомки Шангева, – возразил Джиджинги. – А все тиви – потомки Тива.
– Верно, однако твой предок Тив был потомком Адама, как и мои предки. Мы все – братья. Понимаешь?
Миссионер произносил слова так, будто язык с трудом помещался у него во рту, но Джиджинги понимал, что он говорит.
– Да.
Мозби улыбнулся и показал на бумагу.
– Эта бумага рассказывает историю Адама.
– Как может бумага рассказывать историю?
– Это искусство, ведомое нам, европейцам. Когда человек говорит, мы делаем отметки на бумаге. Если потом другой человек посмотрит на эту бумагу, он увидит отметки и поймет, что за звуки произносил первый человек. И таким образом второй человек сможет услышать то, что говорил первый.
Джиджинги вспомнил, как отец рассказывал про старого Гбегбу, который был лучшим следопытом. «Там, где мы с тобой увидим только примятую траву, он увидит, что леопард убил в этом месте тростниковую крысу и уволок с собой», – сказал отец. Гбегба мог посмотреть на землю и узнать, что произошло, даже если его самого здесь не было. Должно быть, это искусство европейцев было таким же: умевшие понимать отметки могли услышать историю, даже если их не было, когда ее рассказывали.
– Расскажи мне историю, которую рассказывает бумага, – попросил он.
Мозби рассказал ему историю о том, как Адама и его жену обманул змей. Потом спросил Джиджинги:
– Тебе понравилось?
– Рассказчик из тебя никудышный, но история интересная.
Мозби рассмеялся:
– Ты прав, я плохо владею языком тиви. Но это хорошая история. Самая старая из всех наших историй. Первый раз ее рассказали задолго до того, как родился твой предок Тив.
Джиджинги не поверил.
– Эта бумага не может быть такой старой.
– Не может. Но отметки на ней были срисованы с более старой бумаги. А те – с еще более старой. И так много раз.
Это производило впечатление, если было правдой. Джиджинги любил истории, а старые истории зачастую были самыми лучшими.
– Сколько у тебя здесь историй?
– Очень много. – Мозби пролистал стопку бумаги, и Джиджинги увидел, что каждый лист покрыт отметками от края до края; очевидно, там было много, много историй.
– Это искусство, о котором ты говорил, то, как понимать отметки на бумаги, оно принадлежит только европейцам?
– Нет, я могу научить тебя. Хочешь?
Джиджинги опасливо кивнул.
* * *
Будучи журналистом, я давно оценил пользу лайфлогинга для установления сути событий. Едва ли найдется хоть одно судебное дело, гражданское или уголовное, в котором ни обращались бы к чьему-то лайфлогу, – и правильно делали. Когда речь идет об общественном интересе, важно установить реальную цепь событий; правосудие – существенная часть социального контракта, и без истины оно невозможно.
Однако я намного более скептично отнесся к применению лайфлогинга в чисто личных целях. Когда он только получил популярность, некоторые пары решили, будто смогут использовать его, чтобы установить, кто на самом деле что говорил – чтобы доказать при помощи видео свою правоту. Однако поиск нужной записи зачастую оказывался трудной задачей, и все, кроме самых упертых, отказались от этой затеи. Неудобство играло роль барьера, ограничивавшего поиск в лайфлогах ситуациями, когда усилие было обосновано, то есть правосудие выступало мотивирующим фактором.
Теперь, с появлением «Ремема», найти нужный момент стало проще простого, и прежде позабытые лайфлоги внимательно изучают, словно сцены преступления, усеянные уликами, которые можно использовать в домашних склоках.
Обычно я пишу для колонки новостей, но время от времени имею дело и с тематическими статьями, и, когда я предложил возможные минусы «Ремема» в качестве темы своему ответственному редактору, тот одобрил ее. Первым делом я проинтервьюировал супружескую пару, которую назову Джоэл и Дейрдре, архитектора и художника, соответственно. Было нетрудно подтолкнуть их к разговору о «Ремеме».
– Джоэл вечно утверждает, будто знал все заранее, хоть это и не так, – сказала Дейрдре. – Это доводило меня до бешенства, потому что я не могла заставить его признаться, что раньше он думал совсем иначе. А теперь могу. Например, недавно мы обсуждали дело Маккиттриджа о похищении.
Она отправила мне видео их с Джоэлом спора. Мой ретинальный проектор показал запись коктейльной вечеринки; я вижу происходящее глазами Дейрдре, и Джоэл говорит нескольким людям: «С самого ареста было очевидно, что он виновен».
Голос Дейрдре: «Раньше ты считал иначе. Много месяцев ты утверждал, что он невиновен».
Джоэл качает головой: «Нет, ты путаешь. Я говорил, что даже люди, чья вина очевидна, заслуживают справедливого суда».
«Ты говорил другое. Говорил, что его подставили».
«Ты меня с кем-то путаешь. Это был не я».
«Нет, ты. Смотри».
Открылось новое окно с видеозаписью, отрывок из лайфлога Дейрдре, который она нашла и показала собеседникам. На видео Джоэл с Дейрдре сидят в кафе, и Джоэл говорит: «Он козел отпущения. Полиции требовалось успокоить общественность, и они арестовали подходящего подозреваемого. Теперь ему крышка». Дейрдре спрашивает: «Думаешь, нет шансов, что его оправдают?» – и Джоэл отвечает: «Нет, если только он не может позволить себе высококлассную защиту, а я уверен, что не может. Справедливый суд – не для людей в его положении».
Я закрыл оба окна, а Дейрдре сказала:
– Без «Ремема» мне бы никогда не удалось убедить его, что он передумал. Теперь у меня есть доказательство.
– Ладно, в тот раз ты оказалась права, – сказал Джоэл. – Но можно было не демонстрировать это перед нашими друзьями.
– Ты постоянно поправляешь меня перед нашими друзьями. Хочешь сказать, что я не могу поступить точно так же?
Вот момент, когда поиск истины перестает быть хорошим по своей сути. Если причастные к делу люди состоят в личных отношениях, другие приоритеты зачастую намного более важны, и судебная гонка за правдой может причинить вред. Имеет ли значение, кто именно предложил поехать в отпуск, который обернулся катастрофой? Нужно ли вам знать, кто из партнеров чаще забывает о просьбах другого? Я не специалист по брачным делам, но мне известно, что говорят консультанты по семейным отношениям: поиск виноватого не поможет. Пара должна признать чувства друг друга и вместе решать проблему.
Затем я побеседовал с представителем «Ветстоун» Эрикой Майерс. Сначала она потчевала меня типичной корпоративной болтовней о преимуществах «Ремема».
– Сделать информацию более доступной – хорошо по своей сути, – сказала она. – Повсеместные камеры произвели революцию в работе правоохранительных органов. Бизнес стал более эффективным, когда тщательная запись вошла в практику. То же случится и с нами, отдельными людьми, когда наши воспоминания станут более точными: мы станем не только лучше работать, но и лучше жить.
Когда я спросил ее о парах вроде Джоэла и Дейрдре, она ответила:
– Если ваш брак крепок, «Ремем» ему не повредит. Но если вы из тех, кто вечно пытается доказать свою правоту и неправоту супруга, значит, у вас проблемы вне зависимости от того, пользуетесь вы «Ремемом» или нет.
Я признал, что, возможно, в данном случае она права. Но, спросил ее я, не кажется ли ей, что «Ремем» создаст намного больше поводов для подобных ссор даже в крепких браках, облегчив людям сведение счетов?
– Отнюдь, – сказала она. – «Ремем» не учил их сводить счеты – они сами этому научились. Другая пара с тем же успехом может при помощи «Ремема» понять, что воспоминания обоих ошибочны, и станет с большей легкостью прощать друг другу подобные недоразумения. Я полагаю, что последний сценарий будет чаще иметь место у наших пользователей.
Хотелось бы мне разделить оптимизм Эрики Майерс, но я знал, что технологии не всегда взывают к лучшим человеческим качествам. Кто бы не хотел иметь возможность доказать, что его версия событий верна? Я сам мог бы с легкостью использовать «Ремем» так же, как его использовала Дейрдре, но вовсе не был уверен, что это принесет мне добро. Любой, кто часами пропадал в Интернете, знает, что технологии могут поощрять дурные привычки.
* * *
Каждые семь дней Мозби читал проповедь, в день, посвященный отдыху, а также варению и распитию пива. Судя по всему, он не одобрял распития пива, однако не желал читать проповеди в дни работы, и потому оставался только день пивоварения. Мозби рассказывал о европейском боге и говорил людям, что, следуя правилам этого бога, они сделают свою жизнь лучше, но его объяснения, как именно это произойдет, были не слишком убедительными.
Однако Мозби обладал навыками лекаря и желал научиться работе в полях, а потому люди постепенно приняли его, и отец Джиджинги разрешил сыну время от времени навещать проповедника, чтобы постичь искусство письма. Мозби предлагал научить и других детей, и поначалу ровесники Джиджинги ходили вместе с ним, в основном чтобы доказать, что не боятся миссионера. Вскоре мальчишки заскучали и ушли, но, поскольку Джиджинги не утратил интереса к письму, а его отец считал, что это порадует европейцев, в конце концов ему разрешили навещать Мозби каждый день.
Мозби объяснил Джиджинги, что каждый произнесенный человеком звук можно записать своим значком на бумаге. Значки выстраивались рядами, подобно растениям на поле; если посмотреть на них, будто идешь вдоль ряда, и произнести звуки, обозначенные каждым значком, произнесешь слова, сказанные изначальным человеком. Мозби показал Джиджинги, как рисовать различные значки на листе бумаги при помощи тоненькой деревянной палочки, в середине которой была сажа.
Обычно во время урока Мозби произносил фразы, а потом записывал их. «Когда придет ночь, я буду спать». Tugh mba a ile yo me yav. «Вот два человека». Ioruv mban mba uhar. Джиджинги тщательно копировал написанное на свой лист бумаги, после чего Мозби смотрел на него.
– Очень хорошо. Но следует оставлять пробелы, когда пишешь.
– Я оставляю. – Джиджинги указал на пустое место между рядами значков.
– Нет, я имею в виду не это. Видишь пробелы в каждой строке? – Мозби показал на свою бумагу.
Джиджинги понял.
– Твои значки собраны в кучки, а мои расставлены ровно.
– Это не просто кучки значков. Это… Я не знаю, как вы их называете. – Он взял со стола тонкую стопку бумаги и пролистал ее. – Здесь этого нет. Там, откуда я пришел, мы называем это «словами». И когда пишем, оставляем между ними пробелы.
– Но что такое слова?
– Как тебе объяснить? – Мозби на мгновение задумался. – Когда говоришь медленно, делаешь очень короткую паузу после каждого слова. Вот почему мы оставляем пробел на месте этой паузы, когда пишем. Например. Сколько. Тебе. Лет? – Произнося эту фразу, он одновременно писал на бумаге, оставляя пробел всякий раз, когда делал паузу. Anyom a ou kuma a me?
– Но ты говоришь медленно, потому что ты чужеземец. Я тиви – и не делаю пауз, когда говорю. Разве я не должен писать точно так же?
– Не имеет значения, как быстро ты говоришь. Произнесешь ли ты слова быстро или медленно, они не изменятся.
– Тогда почему ты сказал, что делаешь паузу после каждого слова?
– Это самый простой способ их отыскать. Попробуй очень медленно произнести вот это. – Он показал на свою последнюю запись.
Джиджинги произнес фразу очень медленно, будто пьяный человек, который пытается казаться трезвым.
– Почему между an и yom нет пробела?
– Anyom – это одно слово. Ты не делаешь паузу в его середине.
– Но я бы не сделал паузу и после anyom.
Мозби вздохнул.
– Я подумаю, как лучше объяснить это. А пока просто оставляй пробелы там, где их оставляю я.
Что за странное искусство – писать. Когда засеиваешь поле, лучше распределять семена ямса равномерно; отец поколотил бы Джиджинги, если бы тот бросил ямс кучкой, как Мозби свои значки на бумаге. Но Джиджинги решил как можно лучше освоить это искусство, и, если для этого придется ставить значки кучками, значит, он так и сделает.
Лишь много уроков спустя Джиджинги наконец понял, где нужно оставлять пробелы и что имел в виду Мозби, когда говорил про «слова». На слух нельзя понять, где начинается и заканчивается слово. Звуки, которые человек производит при разговоре, – ровные и непрерывные, как шкура на ноге козла; однако слова напоминают кости под мясом, а пробелы между ними – это сустав, который ты разрезаешь, если хочешь расчленить тушу. Оставляя пробелы во время письма, Мозби обозначал костяк своих слов.
Джиджинги осознал, что, если постараться, теперь он мог вычленять слова, которые произносили люди в обычном разговоре. Звуки, шедшие изо рта человека, не изменились, но Джиджинги воспринимал их иначе; он видел части, из которых состояло целое. Он сам всегда говорил словами, просто раньше об этом не догадывался.
* * *
Простота поиска, которую обеспечивает «Ремем», впечатляет, но это лишь верхушка айсберга – потенциала, которым, по мнению «Ветстоун», обладает их продукт. Проверяя фактическое соответствие прежних высказываний своего мужа нынешним, Дейрдре задала точные параметры поиска. Однако «Ветстоун» считает, что, когда люди привыкнут к их продукту, запросы заменят собой обычные акты вспоминания и «Ремем» станет частью самого мыслительного процесса. Как только это произойдет, мы превратимся в когнитивных киборгов, по сути не способных ничего забыть; цифровые видео, записанные на микросхемы с протоколом исправления ошибок, будут выполнять функцию, которую когда-то выполняли наши ненадежные височные доли.
Каково это – обладать совершенной памятью? Человеком с лучшей задокументированной памятью считается Соломон Шерешевский, живший в России в первой половине двадцатого столетия. Работавшие с ним психологи обнаружили, что, однажды услышав набор слов или чисел, он мог вспомнить их спустя месяцы, а то и годы. Не владея итальянским, Шерешевский цитировал строфы из «Божественной комедии», которую ему прочли пятнадцатью годами ранее.
Однако совершенная память вовсе не стала для него благословением, как можно было бы подумать. Прочтение абзаца текста порождало столько образов в сознании Шерешевского, что он зачастую не мог сосредоточиться на смысле, а знание множества конкретных примеров мешало ему понимать абстрактные концепции. Временами он пытался намеренно забыть что-нибудь. Писал числа, которые больше не хотел помнить, на клочках бумаги и сжигал их, применяя подсечно-огневой подход, дабы избавиться от подроста в собственном разуме, но все было тщетно.
Когда в беседе с Эрикой Майерс, представителем «Ветстоун», я высказал предположение, что безупречная память может оказаться недостатком, у нее наготове был ответ.
– Такие же опасения были по поводу ретинальных проекторов, – сказала она. – Люди боялись, что постоянные обновления станут их отвлекать или перегружать, однако все мы к этому приспособились.
Я не стал говорить, что не все сочли это достижение хорошим.
– К тому же «Ремем» можно полностью настроить по вашему желанию, – добавила она. – Если вам вдруг покажется, что он делает слишком много поисковых запросов, вы сможете понизить уровень его чувствительности. Однако согласно нашим исследованиям потребительского поведения пользователи этого не делают. Осваивая «Ремем», они понимают, что чем он чувствительней, тем полезней.
Но даже если «Ремем» не будет непрерывно загромождать ваше поле зрения нежеланными картинками из прошлого, я все равно сомневаюсь, что сама точность этих изображений не создаст проблем.
Прости и забудь, гласит народная мудрость, и именно это нужно нашим великодушным «я». Однако для наших реальных «я» связь между этими двумя действиями не столь очевидна. В большинстве случаев нам нужно слегка забыть, прежде чем мы сможем простить; когда утихает свежая боль, простить оскорбление становится легче, оно, в свою очередь, делается менее ярким, и так далее. Этот психологический контур обратной связи превращает невыносимые оскорбления в терпимые, отразив их в зеркале воспоминаний.
Я боялся, что «Ремем» сделает работу этого контура невозможной. Сохранив каждую деталь оскорбления в нестираемом видео, он предотвратит смягчение, без которого невозможно прощение. Я вспомнил слова Эрики Майерс о том, что «Ремем» не сможет навредить крепкому браку. Ключевым в этом утверждении являлось то, какой брак считать крепким. Если чья-то семейная жизнь была построена – как бы иронично это ни звучало – на забывчивости, какое право имел «Ветстоун» разрушать ее?
Проблема не ограничивалась браками; все виды отношений строятся на прощении и забывчивости. Моя дочь Николь всегда была упрямой: непослушным ребенком, откровенно бунтарским подростком. Мы с ней немало ссорились, но смогли оставить эти ссоры в прошлом, и теперь у нас вполне хорошие отношения. Будь у нас «Ремем», разговаривали бы мы сейчас друг с другом?
Я не хочу сказать, что забывчивость – единственный способ поправить отношения. Я забыл большинство наших с Николь ссор – и рад этому, – но одну ссору я помню очень хорошо, потому что благодаря ей стал лучшим отцом.
Николь тогда было шестнадцать, она училась в предпоследнем классе. Ее мать Анджела покинула нас два года назад – и, возможно, это были самые тяжелые годы наших жизней. Я не помню, с чего все началось – без сомнения, с чего-то малозначимого, – но обстановка накалилась, и вскоре Николь уже вымещала на мне свою злость на мать.
«Она ушла из-за тебя! Ты ее прогнал! Ты тоже можешь уходить, мне плевать! Мне уж точно будет лучше без вас обоих!» – И дабы наглядно продемонстрировать свое мнение, она вылетела из дома.
Я понимал, что это не предумышленная жестокость – вряд ли у нее было много умыслов в тот жизненный период, – но ей при всем желании не удалось бы придумать обвинение болезненней. Уход Анджелы опустошил меня, и я постоянно гадал, что мог бы сделать иначе, дабы удержать ее.
Николь вернулась лишь на следующий день, и та ночь стала для меня ночью душевных поисков. Я не верил, что виноват в том, что мать Николь покинула нас, однако слова дочери все равно послужили чем-то вроде будильника. Сам того не понимая, я считал себя главной жертвой ухода Анджелы и купался в жалости к себе от несправедливости сложившейся ситуации. Я даже не хотел заводить детей; это Анджела пожелала стать матерью, а потом бросила меня расхлебывать последствия. В нормальном мире я бы никогда не остался единственным наперсником девочки-подростка. Как столь сложная работа могла достаться человеку, совершенно лишенному опыта?
Обвинение Николь заставило меня осознать, что ее положение намного хуже моего. Я хотя бы согласился на эту обязанность, пусть и очень давно и не понимая полностью, во что впутываюсь. Моей дочери навязали ее роль, не спрашивая. Если кто и имел право возмущаться, так это она. И хотя я думал, что неплохо справляюсь с обязанностями отца, очевидно, следовало справляться лучше.
Я изменился. Наши отношения не исправились за одну ночь, но с годами я смог вернуть расположение Николь. Помню, как она обняла меня на выпускном в колледже, – и я почувствовал, что мои труды не пропали даром.
Смогли бы мы исправиться, если бы у нас был «Ремем»? Даже если бы нам удалось не тыкать друг друга носом в свое дурное поведение, возможность втайне просматривать записи наших ссор могла бы стать фатальной. Живые напоминания о том, как мы кричали друг на друга в прошлом, могли бы поддерживать огонь нашего гнева и не дать нам восстановить отношения.
* * *
Джиджинги хотел записать истории о том, откуда взялись тиви, но сказители говорили слишком быстро, и он за ними не поспевал. Мозби сказал, что с практикой дело пойдет лучше, однако Джиджинги боялся, что никогда не станет достаточно быстрым.
Потом как-то летом в деревню явилась европейская женщина по имени Райсс. Мозби сказал, что она «человек, который узнает о других людях», но не смог объяснить, что это значит, лишь сообщил, что она хочет узнать про тиви. Она задавала вопросы всем, не только старейшинам, но и молодым людям, даже женщинам и детям, и записывала все, что они ей говорили. Она не пыталась научить кого-то европейским обычаям; в то время как Мозби утверждал, что проклятий не существует и на все воля Божья, Райсс интересовалась, как работают проклятия, и внимательно слушала объяснения, как твой родич по отцу может тебя проклясть, а родич по матери – может защитить от проклятий.
Однажды вечером Коква, лучший деревенский сказитель, рассказал историю о том, как тиви разделились на разные кланы, и Райсс записала ее слово в слово. Позже она скопировала историю при помощи машины, по которой шумно стучала пальцами, и получилась чистая копия, которую было легко читать. Когда Джиджинги спросил, не сделает ли она еще одну копию для него, Райсс, к его радости, согласилась.
Бумажная версия истории оказалась на удивление скучной. Джиджинги помнил, что, впервые узнав про письменность, решил, будто она позволит словно своими глазами увидеть выступление сказителя. Но письменность этого не делала. Рассказывая историю, Коква пользовался не только словами – он использовал интонации, движения рук, огонь в глазах. Он рассказывал историю всем своим телом – и ты точно так же понимал ее. На бумаге ничего этого не было – записать удавалось только голые слова, читая которые, ты улавливал лишь намек на выступление Коквы, будто лизал горшок, в котором приготовили бамию, вместо того чтобы съесть содержимое.
Но Джиджинги все равно обрадовался бумажной версии и время от времени перечитывал ее. Это была хорошая история, достойная того, чтобы быть записанной на бумаге. Не все записанное было таким достойным. На проповедях Мозби читал вслух истории из своей книги, и они часто были хорошими, но он также читал слова, которые написал несколько дней назад, и они зачастую были совсем не историями, а утверждениями, что, узнав больше о европейском боге, тиви станут жить лучше.
Однажды, когда Мозби проявил красноречие, Джиджинги похвалил его.
– Я знаю, что ты высокого мнения о всех своих проповедях, но сегодняшняя была хорошей.
– Спасибо, – с улыбкой ответил Мозби, а потом спросил: – Почему ты считаешь, что я высокого мнения о всех своих проповедях?
– Потому что ты думаешь, будто люди захотят прочесть их через много лет.
– Я так не думаю. Почему ты так решил?
– Ты записываешь их, прежде чем рассказать. Прежде чем хоть один человек услышит твою проповедь, ты записываешь ее для будущих поколений.
Мозби рассмеялся.
– Нет, я записываю их не поэтому.
– А почему? – Джиджинги знал, что Мозби пишет проповеди не для тех, кто живет далеко отсюда, потому что иногда в деревню приходили посланцы и приносили Мозби бумагу, однако он не отсылал с ними свои записи.
– Я записываю их, чтобы не забыть, что хочу сказать на проповеди.
– Как ты можешь забыть, что хочешь сказать? Сейчас мы с тобой разговариваем – и никому из нас для этого не нужна бумага.
– Проповедь отличается от беседы. – Мозби задумался. – Я хочу быть уверен, что рассказываю свои проповеди как можно лучше. Я не забуду, что хочу сказать, но могу забыть лучший способ сделать это. Записав слова, я могу не тревожиться. Однако когда я пишу их, это не только помогает мне запоминать. Это помогает мне думать.
– Каким образом это помогает тебе думать?
– Хороший вопрос, – сказал Мозби. – Странно, не правда ли? Я не знаю, как это объяснить, но записывание слов помогает мне решить, что я хочу сказать. Там, откуда я родом, есть очень старая пословица: Verba volant, scripta manent. На тиви вы бы сказали: слова улетают, написанное остается. В этом есть смысл?
– Да, – из вежливости ответил Джиджинги; никакого смысла в этом не было. Миссионер был не настолько стар, чтобы страдать слабоумием, но, очевидно, у него была ужасная память, и он не хотел в этом признаваться. Джиджинги рассказал об этом своим сверстникам, и они долго шутили на эту тему. Пересказывая друг другу сплетни, они добавляли: «Ты запомнишь? Это тебе поможет», – и изображали Мозби, пишущего за своим столом.
Однажды вечером, в следующем году, Коква объявил, что сейчас расскажет историю о том, как тиви разделились на разные кланы. Джиджинги достал свою бумажную версию, чтобы читать историю и одновременно слушать Кокву. Местами ему это удавалось, но он часто путался, потому что слова Коквы не совпадали со словами на бумаге. Когда Коква закончил, Джиджинги сказал ему:
– Ты рассказал историю иначе, чем в прошлом году.
– Ерунда, – ответил Коква. – Когда я рассказываю историю, она не меняется, сколько бы времени ни прошло. Попроси меня рассказать ее через двадцать лет – и я расскажу ее точно так же, как сегодня.
Джиджинги показал на свою бумагу.
– Эта бумага и есть история, которую ты рассказал в прошлом году, и в ней много отличий. – Он выбрал одно, которое запомнил. – В прошлый раз ты сказал: «Уенги захватили женщин и детей и сделали из них рабов». На этот раз ты сказал: «Они забрали в рабство женщин, но не ограничились этим; они забрали в рабство даже детей».
– Это одно и то же.
– Это одна история, но ты рассказал ее иначе.
– Нет, – возразил Коква. – Я рассказал ее точно так же, как и раньше.
Джиджинги не хотел пытаться объяснить, что такое слова. Вместо этого он произнес:
– Если бы ты рассказывал ее точно так же, как раньше, ты бы каждый раз говорил: «Уенги захватили женщин и детей и сделали из них рабов».
Мгновение Коква пристально смотрел на него, затем расхохотался.
– Значит, вот что ты считаешь важным теперь, когда освоил искусство письма?
Слушавший их Сабе укорил Кокву:
– Не дело тебе судить Джиджинги. Заяц предпочитает одну пищу, бегемот – другую. Пусть каждый занимается тем, чем хочет.
– Разумеется, Сабе, разумеется, – согласился Коква, однако смерил Джиджинги насмешливым взглядом.
Позже Джиджинги вспомнил пословицу, которую упоминал Мозби. Хотя Коква рассказывал одну и ту же историю, он мог всякий раз подбирать слова по-разному; он был весьма опытным сказителем, и подбор слов для него не имел значения. Однако для Мозби, который ничего не изображал на своих проповедях, дело обстояло иначе; для него важны были слова. Джиджинги понял, что Мозби записывал свои проповеди не потому, что у него была ужасная память, а потому, что искал определенную подборку слов. Обнаружив искомое, он мог использовать его, сколько пожелает.
Из любопытства Джиджинги попытался сделать вид, будто должен прочесть проповедь, и начал записывать то, что хочет сказать. Устроившись на корне мангового дерева с тетрадью, которую ему подарил Мозби, он сочинил проповедь о tsav, качестве, которое давало некоторым людям власть над другими и которого Мозби не понимал и считал глупостью. Джиджинги прочел свою первую попытку одному из сверстников, который назвал ее ужасной, что вызвало краткую потасовку, но Джиджинги был вынужден признать, что сверстник прав. Он попробовал написать проповедь во второй раз, а потом и в третий, после чего утомился и занялся другими делами.
Упражняясь в письме, Джиджинги постепенно понял, что имел в виду Мозби: письмо было не просто способом записать чьи-то слова; оно помогало решить, что ты скажешь, прежде чем ты это скажешь. И слова были не просто кусочками речи – они были кусочками мыслей. Записывая их, ты мог взять свои мысли в руки, словно кирпичи, и сложить из них определенную конструкцию. Письмо позволяло увидеть твои мысли так, как не позволял увидеть их простой разговор, а увидев их, ты мог сделать их лучше, сильнее и продуманней.
* * *
Психологи различают семантическую память – знание общих фактов – и эпизодическую, или воспоминания о личном опыте. Мы пользуемся технологическими приложениями для семантической памяти с изобретения письменности: сначала книги, затем поисковые системы. Но мы исторически сопротивляемся подобным приспособлениям, когда речь заходит об эпизодической памяти; мало кто хранит столько же дневников и фотоальбомов, сколько обычных книг. Очевидная причина тому – удобство; если нам нужна книга о птицах Северной Америки, мы можем обратиться к труду орнитолога; однако если нам требуется ежедневный дневник, придется писать его самим. Но я также думаю, что еще одна причина заключается в том, что мы подсознательно считаем эпизодическую память неотъемлемой частью нашей личности и не хотим выставлять ее на всеобщее обозрение, вверять книгам на полке или файлам в компьютере.
Возможно, это изменится. На протяжении многих лет родители записывают каждый момент жизни своих детей, и, даже если ребенок не носил персональной камеры, его лайфлог все равно эффективно заполнялся. Теперь родители заставляют детей все раньше и раньше начинать пользоваться ретинальным проектором, чтобы скорей приобщиться к прелестям вспомогательных программ. Представьте, что случится, если дети станут использовать «Ремем» для доступа к этим лайфлогам: их мыслительный процесс будет отличаться от нашего, поскольку сам акт вспоминания станет иным. Вместо того чтобы подумать о событии прошлого и увидеть его внутренним взглядом, ребенок будет мысленно произносить ссылку на него и своими глазами смотреть видео. Эпизодическая память станет полностью зависеть от технологий.
Очевидный недостаток такой зависимости – возможность развития у людей виртуальной амнезии при каждом программном сбое. Однако не меньше, чем перспектива технического провала, меня тревожит перспектива технического успеха: как изменится восприятие человеком самого себя, если он будет видеть прошлое исключительно сквозь немигающий объектив видеокамеры? Помимо контура обратной связи, который смягчает суровые воспоминания, есть еще один, ответственный за романтизацию воспоминаний детства, и нарушение этого процесса приведет к серьезным последствиям.
Мне четыре года – это самый первый день рождения, который я помню. Я помню, как задувал свечи на торте, с каким предвкушением рвал обертку на подарках. Видеозаписи этого события не существует, однако есть фотографии в семейном альбоме, и они подтверждают мои воспоминания. На самом деле, подозреваю, что я уже не помню сам день. Скорее всего, я сочинил воспоминания, когда мне впервые показали фотографии, а со временем наделил их эмоциями, которые, как мне казалось, испытывал тогда. Постепенно, раз за разом обращаясь к тому дню, я создал себе счастливое воспоминание.
Еще одно из самых ранних моих воспоминаний: я играю на ковре в гостиной, толкаю игрушечные машинки, а за швейной машинкой сидит бабушка; иногда она поворачивается и тепло мне улыбается. Фотографий этого момента нет, и потому я знаю, что это воспоминание мое и только мое. Оно идиллическое и милое. Хотел бы я увидеть запись реальных событий того вечера? Ни в коем случае.
Критик Рой Паскаль писал о роли истины в автобиографии: «С одной стороны, есть истина фактическая, с другой – истина авторских чувств, и ни один сторонний авторитет не может решить заранее, где они совпадут». Наши воспоминания – это наши личные автобиографии, и тот вечер с бабушкой крепко запечатлен в моей благодаря связанным с ним чувствам. А если видеозапись показала бы, что бабушкина улыбка была поверхностной, что на самом деле бабушка сердилась из-за проблем с шитьем? Для меня важным в этом воспоминании является связанное с ним счастье, и я бы не хотел его лишиться.
Мне кажется, что непрерывное видео всего моего детства будет полно фактов, но полностью лишено чувств, поскольку камера не может уловить эмоциональную окраску событий. С точки зрения камеры тот вечер с моей бабушкой ничем не отличался бы от сотен других. И если бы я вырос, имея доступ ко всем видеозаписям, то не смог бы придать большую эмоциональную значимость некоему конкретному дню, лишился бы ядра, вокруг которого могла бы нарасти ностальгия.
И что произойдет, когда люди смогут утверждать, будто помнят себя с младенчества? Могу представить ситуацию: вы спрашиваете молодого человека о его самом первом воспоминании, а он лишь озадаченно глядит на вас в ответ, ведь у него есть видео с самого момента рождения. Неспособность вспомнить первые годы жизни – которую психологи называют младенческой амнезией – может вскоре остаться в прошлом. Родители больше не будут рассказывать детям забавные случаи, начиная со слов: «Ты этого не помнишь, потому что тогда только начал ходить». Младенческая амнезия – особенность человеческого детства, и вместе с ней из наших воспоминаний словно исчезнет наша молодость.
Часть меня желала остановить это, защитить способность детей видеть начало жизни профильтрованным сквозь марлю, не дать первым историям смениться холодным, равнодушным видео. Но, быть может, дети будут столь же тепло относиться к своим совершенным цифровым воспоминаниям, как я отношусь к ошибочным органическим.
Люди сделаны из историй. Наша память – не беспристрастное собрание всех прожитых нами секунд, а рассказ об избранных моментах. Вот почему, даже переживая вместе с другими людьми одно и то же событие, мы никогда не создаем одинаковых рассказов; у каждого из нас свои критерии выбора моментов, и они отражают нашу индивидуальность. Каждый отмечает детали, которые привлекли его внимание, и запоминает то, что важно для него, а наши рассказы, в свою очередь, создают нашу личность.
Но если все будут помнить всё, не исчезнут ли различия между нами? Что произойдет с нашим ощущением собственного я? На мой взгляд, совершенная память может быть рассказом в такой же степени, как сырая запись с камеры видеонаблюдения может быть художественным фильмом.
* * *
Когда Джиджинги исполнилось двадцать, чиновник из администрации пришел в деревню, чтобы поговорить с Сабе. Он привел с собой молодого тиви, который посещал миссионерскую школу в Кацина-Але. Администрация хотела получать записи обо всех спорах, выносимых на суд кланов, и потому снабжала каждого старейшину таким юношей в качестве писца. Сабе велел Джиджинги выйти вперед и сказал чиновнику:
– Я знаю, что у вас не хватит писцов на всех тиви. Вот Джиджинги, он научился писать и может быть нашим писцом, а ты можешь отправить своего мальчика в другую деревню.
Чиновник проверил умение Джиджинги писать, но Мозби хорошо его учил, и в конце концов чиновник согласился сделать Джиджинги писцом Сабе.
Когда чиновник ушел, Джиджинги спросил Сабе, почему тот не захотел, чтобы юноша из Кацина-Алы стал его писцом.
– Никому из миссионерской школы доверять нельзя, – ответил Сабе.
– Почему? Разве европейцы делают из них лгунов?
– В этом есть их вина, но мы тоже виноваты. Когда много лет назад европейцы отбирали мальчиков для миссионерской школы, большинство старейшин предложило тех, от кого хотело избавиться: бездельников и бунтарей. Теперь эти мальчишки вернулись – и ни к кому не испытывают родственных чувств. Они требуют, чтобы старейшины нашли им жен, а иначе они напишут ложь, и европейцы сместят старейшин.
Джиджинги знал одного парня, который вечно жаловался и пытался увильнуть от работы; ужасно, если подобный человек получит власть над Сабе.
– А ты не можешь рассказать об этом европейцам?
– Многие рассказывали, – ответил Сабе. – Майшо из Куанде предупредил меня о писцах; они первыми появились в деревнях Куанде. Майшо повезло, что европейцы поверили ему, а не лжи его писца, но он знает других старейшин, которым повезло меньше. Европейцы часто верят бумаге, а не людям. Я не хочу рисковать. – Он серьезно посмотрел на Джиджинги. – Ты мой родич, Джиджинги, и родич всех жителей этой деревни. Я доверяю тебе записывать то, что я скажу.
– Да, Сабе.
Суд клана проводился каждый месяц, длился с утра до позднего вечера три дня кряду и всегда собирал зрителей, иногда в таких количествах, что Сабе приходилось приказывать всем сесть, чтобы ветерок долетал до центра круга. Джиджинги сидел рядом с Сабе и записывал детали каждого спора в книгу, которую оставил чиновник. Это была хорошая работа; ему платили из сборов, которые взимали со спорщиков, и в придачу к стулу у него имелся небольшой стол, за которым он мог писать не только на суде. Сабе разбирал разные тяжбы – о краденом велосипеде и о порче соседского урожая, – но чаще всего дело касалось жен. Во время одной из таких тяжб Джиджинги записал следующее:

 

Гирги, жена Умема, сбежала из дома и вернулась в свой клан. Ее родич Анонго пытался убедить ее вернуться к мужу, но Гирги отказывается, и Анонго больше ничего не может поделать. Умем требует, чтобы ему вернули 11 фунтов, которые он заплатил в качестве выкупа за невесту. Анонго говорит, что сейчас у него нет денег и что ему заплатили только 6 фунтов.
Сабе потребовал свидетелей с обеих сторон. Анонго говорит, у него есть свидетели, но они отправились в путешествие. Умем привел свидетеля, который поклялся. Он говорит, что лично пересчитал 11 фунтов, которые Умем заплатил Анонго.
Сабе просит Гирги вернуться к мужу и быть хорошей женой, но она говорит, что больше не может его выносить. Сабе велит Анонго вернуть Умему 11 фунтов, первый платеж – через три месяца, когда он сможет продать урожай. Анонго соглашается.

 

В тот день это была последняя тяжба, и Сабе явно утомился.
– Продавать овощи, чтобы вернуть выкуп за невесту, – сказал он, покачав головой. – В моей молодости такого не случалось.
Джиджинги знал, что Сабе имеет в виду. В прошлом, говорили старейшины, ты менял вещи на им подобные: если хотел козла, мог отдать за него цыплят; если хотел жениться на женщине – обещал отдать в ее клан одну из своих родственниц. Потом европейцы заявили, что больше не будут брать налоги овощами, и потребовали денег. Вскоре всё стали обменивать на деньги; на них можно было купить что угодно, от калебаса до жены. Старейшины считали это глупостью.
– Старые обычаи уходят, – согласился Джиджинги. Он не стал говорить, что молодежь предпочитала нынешнее положение дел, поскольку европейцы также настояли, что выкуп можно заплатить лишь в том случае, если женщина согласна на брак. В прошлом юную девушку могли пообещать старику с пятнистыми руками и гнилыми зубами, и ей пришлось бы выйти за него. Теперь женщина могла выйти за мужчину, который ей нравился, при условии, что он был способен заплатить выкуп. Джиджинги сам копил деньги на свадьбу.
Иногда Мозби приходил на суд, но тяжбы сбивали его с толку, и он часто задавал Джиджинги вопросы.
– Например, Умем и Анонго спорили о размере выкупа за невесту. Почему только свидетеля заставили поклясться? – спросил Мозби.
– Чтобы быть уверенными, что он в точности расскажет, как было дело.
– Но если бы Умем с Анонго тоже дали клятву, значит, и они бы в точности рассказали, как было дело. Анонго смог солгать, потому что не давал клятвы.
– Анонго не лгал, – возразил Джиджинги. – Он рассказал то, что считал верным, точно так же, как Умем.
– Однако сказанное Анонго отличалось от сказанного свидетелем.
– Но это не значит, что он лгал. – Тут Джиджинги вспомнил кое-что о языке европейцев и понял замешательство Мозби. – В нашем языке есть два слова для того, что в вашем языке зовется «правдой». Есть то, что верно, mimi; и есть то, что точно, vough. В ходе тяжбы участники говорят то, что считают верным, то есть mimi. Однако свидетели клянутся рассказывать то, что произошло в точности; они говорят vough. Выслушав, что произошло, Сабе может решить, какое действие будет mimi для всех. Но это не ложь, если участники тяжбы не говорят vough, до тех пор, пока они говорят mimi.
Мозби явно не одобрил такой подход.
– В стране, откуда я родом, каждый, кто дает показания в суде, должен поклясться говорить vough, даже основные стороны.
Джиджинги не увидел в этом смысла, однако сказал лишь одно:
– У каждого клана свои обычаи.
– Да, обычаи могут различаться, но истина есть истина, она одинакова для всех людей. И вспомни, что говорится в Библии: «Истина сделает вас свободными».
– Я помню, – ответил Джиджинги. Мозби утверждал, что именно знание Божьей истины принесло европейцам такую удачу. Никто не сомневался в их богатстве и власти – но кто знал причину?
* * *
Прежде чем писать о «Ремеме», было бы справедливо опробовать его самому. Проблема заключалась в том, что у меня не было лайфлога, который мог бы использовать «Ремем»; обычно я включал свою личную камеру только во время интервью или освещения какого-либо события. Однако я общался с людьми, которые вели лайфлоги, и мог воспользоваться их записями. Хотя все программное обеспечение для ведения лайфлогов обеспечивало защиту доступа, большинство людей настраивало общий доступ: если ваши действия попадали в их лайфлоги, вы имели доступ к записям, на которых присутствовали. Поэтому я запустил программу, которая создала частичный лайфлог на основании чужих записей, использовав в качестве основы запроса мою GPS-историю. В течение недели мой запрос блуждал по социальным сетям и публичным видеоархивам, и я получил множество обрывков записей, длившихся от нескольких секунд до нескольких часов, – не только с камер видеонаблюдения, но и выдержки из лайфлогов друзей, знакомых и даже незнакомых людей.
Разумеется, этот лайфлог был фрагментарным в сравнении с тем, что я бы получил, если бы вел запись самостоятельно, и все видео были с точки зрения третьего, а не первого лица, в отличие от большинства лайфлогов, однако «Ремем» мог с ними работать. Я думал, что больше всего записей будет за последние годы, в силу роста популярности лайфлогов. К моему удивлению, взглянув на график покрытия, я обнаружил всплеск, имевший место более десяти лет назад. Будучи подростком, Николь вела лайфлог, запечатлевший неожиданно большой период моей домашней жизни.
Сперва я сомневался, как лучше протестировать «Ремем», поскольку не мог велеть ему отыскать запись события, которого не помнил. Я решил, что начну с того, что помню, и мысленно произнес: Тот раз, когда Винс рассказал мне о своей поездке в Палау.
Мой ретинальный проектор показал окно в нижнем левом углу моего поля зрения: я обедаю вместе с друзьями Винсентом и Джереми. Винсент тоже не вел лайфлог, и потому запись была от лица Джереми. Минуту я слушал, как Винсент расписывает прелести подводного плавания с аквалангом.
Затем я попробовал посмотреть событие, которое помнил лишь смутно. Банкет, на котором я сидел между Деборой и Лайлой. Я забыл, кто еще присутствовал за столом, и мне было интересно, поможет ли «Ремем» их узнать.
Само собой, Дебора записала тот вечер, и благодаря ее видео я смог использовать распознающую программу и идентифицировать всех, кто сидел напротив нас.
После первых успешных попыток я столкнулся с неудачами, что было неудивительно, учитывая пробелы в моем лайфлоге. Однако за час просмотра событий прошлого «Ремем» в целом проявил себя впечатляюще.
Наконец я решил, что пришло время проверить «Ремем» на событиях, несших бо́льшую эмоциональную окраску. Мои нынешние отношения с Николь казались мне достаточно крепкими, чтобы без опаски вернуться к ссорам периода ее юности. Я решил, что начну со спора, который хорошо помню, а от него двинусь назад.
Я мысленно произнес: Тот раз, когда Николь крикнула мне: «Она ушла из-за тебя».
Окно показало кухню дома, где прошло детство Николь. Запись была с точки зрения Николь, и я стоял перед плитой. Было ясно, что мы ссоримся.
«Она ушла из-за тебя! Ты ее прогнала! Ты тоже можешь уходить, мне плевать! Мне уж точно будет лучше без вас обеих!»
Слова были теми самыми, что я запомнил, однако произнесла их не Николь.
Их произнес я.
Первой моей мыслью было, что это подделка, что Николь отредактировала видео, чтобы сделать свои слова моими. Должно быть, она заметила мой запрос на доступ к ее лайфлогу и сделала это, чтобы проучить меня. А может, она сотворила эту запись для друзей, чтобы подкрепить свои рассказы обо мне. Но почему она по-прежнему злится на меня и зачем так поступила? Разве мы не оставили это в прошлом?
Я начал просматривать видео, выискивая несоответствия, которые свидетельствовали бы о редактуре. Дальше на записи Николь выбегала из дома, как я и запомнил, то есть здесь несоответствий не было. Я отмотал видео назад и вновь стал просматривать саму ссору.
Сперва я рассердился, рассердился на Николь, которая потратила столько усилий, чтобы сотворить эту ложь, потому что предшествующие события на видео полностью соответствовали тому, что это я накричал на нее. Затем некоторые мои слова начали казаться тошнотворно знакомыми: жалобы на то, что меня вновь вызвали в школу из-за ее плохого поведения, обвинения в том, что она водится с дурной компанией. Но ведь я говорил все это по какой-то другой причине? Я выражал свою озабоченность, а не ругал Николь. Очевидно, она воспользовалась тем, что я сказал в иной ситуации, чтобы придать своему лживому видео правдоподобности. Ведь это единственное возможное объяснение?
Я велел «Ремему» проверить водяные знаки видео, и он сообщил, что запись не редактировали. Я увидел, что он предложил исправить мой поисковый запрос: заменить «Николь крикнула мне» на «я крикнул Николь». Должно быть, исправление отобразилось одновременно с результатом первого поиска, но я этого не заметил. Я с отвращением и яростью закрыл программу. Хотел было найти информацию о подделке цифровых водяных знаков, чтобы доказать, что видео сфабриковано, однако остановил себя, понимая, что это бесполезно.
Я мог бы поклясться на Библии – на чем угодно, – что это Николь обвинила меня в том, что ее мать ушла. Воспоминание об этой ссоре было таким же четким, как любое другое воспоминание, но это была не единственная причина, по которой я сомневался в записи; я знал, что, несмотря на все мои недостатки и несовершенства, никогда бы не сказал подобного своему ребенку.
Однако цифровое видео доказывало, что именно это я и сказал. И хотя с тех пор я изменился, моя связь с тем прежним человеком сохранилась.
Еще более красноречивым был тот факт, что на протяжении многих лет я успешно скрывал правду от самого себя. Раньше я отмечал, что подробности, которые мы запоминаем, отражают нашу личность. Что говорит обо мне приписывание моих слов Николь?
Я запомнил ту ссору как поворотный момент в своей жизни. Я воображал историю искупления и самосовершенствования, в которой был героическим отцом-одиночкой, принявшим вызов. Но в действительности… что? Какие заслуги в последовавших событиях я мог приписать себе?
Я снова запустил «Ремем» и начал смотреть запись выпускного Николь в колледже. Ее я сделал сам, поэтому видел лицо Николь, и она казалась искренне счастливой в моей копании. Быть может, она столь хорошо скрывала свои чувства, что я их не замечал? А если наши отношения действительно улучшились, как это случилось? Очевидно, четырнадцать лет назад я был намного худшим отцом, чем полагал; хотелось бы сделать вывод, что я исправился и стал таким, как сейчас, но теперь я не мог доверять своему мнению. Питала ли Николь ко мне теплые чувства?
Я не собирался использовать «Ремем» для ответа на этот вопрос; мне требовалось обратиться к первоисточнику. Я позвонил Николь и оставил сообщение: я хотел поговорить с ней и спрашивал, могу ли заехать сегодня вечером.
* * *
Несколько лет спустя Сабе начал посещать встречи всех старейшин клана Шангев. Он объяснил Джиджинги, что европейцы больше не желали вести дела с таким количеством старейшин и потребовали разделить всех тиви на восемь групп, или септов. Сабе и другие старейшины должны были решить, с кем объединится клан Шангев. Хотя присутствия писца не требовалось, Джиджинги хотелось послушать их рассуждения, и он попросил Сабе взять его с собой. Сабе согласился.
Джиджинги никогда не видел столько старейшин разом; одни были спокойными и почтенными, как Сабе, другие – громкими и говорливыми. Они спорили несколько часов кряду.
Вечером после возвращения Джиджинги Мозби спросил, как все прошло. Джиджинги вздохнул.
– Они дерутся, как дикие кошки, даже когда не кричат.
– Как ты думаешь, с кем следует объединиться Сабе?
– Нам следует объединиться с теми кланами, с которыми у нас больше родственных связей; такова традиция тиви. А поскольку Шангев был сыном Куанде, наш клан должен объединиться с кланом Куанде, который живет на юге.
– Разумно, – согласился Мозби. – Тогда о чем спор?
– Не все члены клана Шангев живут рядом друг с другом. Некоторые живут на западных пажитях, рядом с кланом Джехиры, и их старейшины дружат со старейшинами Джехиры. Они хотят, чтобы клан Шангев объединился с кланом Джехиры, поскольку в таком септе у них будет больше влияния.
– Ясно. – Мозби задумался. – А могут западные шангев и южные шангев присоединиться к разным септам?
Джиджинги покачал головой.
– У всех шангев был один отец, и потому мы должны держаться вместе. Все старейшины с этим согласны.
– Но если родословная имеет такое значение, почему старейшины с запада говорят, что клану Шангев следует объединиться с кланом Джехиры?
– В этом и состоит причина спора. Старейшины с запада утверждают, что Шангев был сыном Джехиры.
– Погоди, вы не знаете, кем были родители Шангева?
– Конечно, знаем! Сабе может перечислить его предков до самого Тива. Старейшины с запада лишь делают вид, будто Шангев был сыном Джехиры, потому что им выгодно объединиться с кланом Джехиры.
– Но разве ваши старейшины не выиграют, если клан Шангев объединится с кланом Куанде?
– Да, но Шангев был сыном Куанде. – Тут Джиджинги понял, на что намекал Мозби. – Ты думаешь, что это наши старейшины обманывают!
– Вовсе нет. Просто мне кажется, что у обеих сторон есть одинаково веские аргументы, и невозможно решить, кто прав.
– Прав Сабе.
– Разумеется, – сказал Мозби. – Но как заставить других это признать? В стране, откуда я родом, многие люди записывают свою родословную на бумаге. Так мы можем точно отследить наших предков, на много поколений в прошлое.
– Да, я видел родословные в твоей Библии, от Авраама к Адаму.
– Верно. Но люди записывают свои родословные не только в Библии. Когда они хотят выяснить, от кого произошли, они могут посоветоваться с бумагой. Если бы у вас была бумага, другим старейшинам пришлось бы признать, что Сабе прав.
Джиджинги согласился, что это правильное замечание. Если бы только клан Шангев много лет назад пользовался бумагой. Затем ему в голову пришла мысль.
– Когда европейцы впервые пришли к тиви?
– Точно не знаю. Думаю, не меньше сорока лет назад.
– Как по-твоему, они могли записать что-нибудь о родословной клана Шангев, когда только прибыли?
Мозби задумался.
– Может быть. Администрация точно ведет много записей. Если что-то есть, оно хранится в правительственном учреждении в Кацина-Але.
Грузовик отвозил товары в Кацина-Алу по автомобильной дороге каждые пять дней, когда работал рынок. Следующий раз будет послезавтра. Если отправиться в путь завтра утром, Джиджинги успеет добраться до автомобильной дороги, чтобы его подвезли.
– Как по-твоему, они позволят мне взглянуть на них?
– Все может пройти легче, если с тобой будет европеец, – с улыбкой ответил Мозби. – Покатаемся?
* * *
Николь открыла дверь своей квартиры и пригласила меня войти. Ей явно было интересно, зачем я пришел.
– Так о чем ты хотел поговорить?
Я не знал, как начать.
– Это покажется тебе странным.
– Ладно, – сказала она.
Я рассказал ей, как просматривал свой обрывочный лайфлог при помощи «Ремема» и увидел ссору, которая произошла, когда ей было шестнадцать, и закончилась тем, что я на нее накричал, а она ушла из дома.
– Ты помнишь тот день?
– Конечно, помню. – Она выглядела смущенной, не понимающей, к чему я клоню.
– Я тоже его помню, по крайней мере, я так считал. Но помню иначе. В моих воспоминаниях ты сказала мне это.
– Сказала что?
– Я помню, как ты говоришь, что я могу уходить, тебе плевать, и что тебе будет лучше без нас обоих.
Николь долго смотрела на меня.
– Значит, так ты вспоминал тот день все эти годы?
– Да, до сегодняшнего дня.
– Это было бы почти забавно, если бы не было так грустно.
Я испытал тошноту.
– Мне так жаль. Не могу выразить, как мне жаль.
– Жаль, что ты это сказал, или жаль, что воображал, будто это сказала я?
– И то и другое.
– Поделом тебе! Знаешь, что я тогда почувствовала?
– Представить не могу. Я чувствовал себя ужасно, когда считал, что ты сказала это мне.
– Вот только про себя ты это выдумал. А со мной это случилось на самом деле. – Она изумленно покачала головой. – Как это типично.
Она меня задела.
– Типично? Правда?
– Конечно, – ответила Николь. – Ты всегда ведешь себя как жертва, будто ты хороший парень и заслуживаешь лучшего обращения.
– Тебя послушать, так я псих.
– Не псих. Всего лишь слепец и эгоист.
Я немного рассердился.
– Я пытаюсь извиниться.
– Ну разумеется. Ведь ты у нас главный герой.
– Нет, ты права. Прости. – Я дождался, пока Николь жестом велит мне продолжать. – Думаю, я… действительно слепец и эгоист. Мне так трудно это признать, потому что я считал, будто избавился от заблуждений и справился с этим.
Она нахмурилась.
– Что?
Я рассказал ей, что думал, будто изменился как отец и восстановил наши отношения, которые достигли кульминации в миг единения на ее выпускном в колледже. Николь не насмехалась в открытую, однако выражение ее лица заставило меня умолкнуть; очевидно, я себя позорил.
– Ты по-прежнему ненавидела меня на выпускном? – спросил я. – Я полностью придумал, что мы с тобой тогда ладили?
– Нет, на выпускном мы ладили. Но не потому, что ты чудесным образом превратился в хорошего отца.
– А почему же?
Николь помедлила, сделала глубокий вдох и произнесла:
– В колледже я начала ходить к психотерапевту. – Снова помедлила. – Она буквально спасла мне жизнь.
Моей первой мыслью было: Зачем Николь понадобился психотерапевт? Я отогнал ее и сказал:
– Я не знал, что ты ходила к психотерапевту.
– Конечно, не знал. Тебе я бы сообщила об этом в последнюю очередь. Как бы там ни было, к последнему курсу она убедила меня, что лучше на тебя не сердиться. Вот почему мы с тобой так мило пообщались на выпускном.
Значит, я действительно сочинил историю, имевшую мало общего с реальностью. Всю работу проделала Николь; я же не сделал ничего.
– Похоже, я совсем тебя не знаю.
Она пожала плечами.
– Знаешь настолько, насколько нужно.
Это тоже меня задело, но я не мог жаловаться.
– Ты заслуживаешь лучшего, – сказал я.
Николь отрывисто, печально усмехнулась.
– Знаешь, в молодости я часто мечтала о том, как ты мне это скажешь. Но теперь… это ведь ничего не исправит, верно?
Я понял, что надеялся: она простит меня здесь и сейчас, и все будет хорошо. Но потребуется нечто большее, чем извинение, чтобы восстановить наши отношения.
Мне пришла в голову мысль.
– Я не могу изменить свои прошлые поступки, но могу хотя бы перестать делать вид, будто не совершал их. Я воспользуюсь «Ремемом», чтобы составить свой правдивый портрет, провести нечто вроде личной инвентаризации.
Николь посмотрела на меня, оценивая мою искренность.
– Ладно, – сказала она. – Но давай сразу договоримся: ты не будешь прибегать ко мне всякий раз, когда тебе станет стыдно за то, что ты обращался со мной по-свински. Я много трудилась, чтобы оставить это позади, и не собираюсь вновь переживать эти события лишь ради того, чтобы тебе полегчало.
– Конечно. – Я видел, что она расстроена. – И я вновь огорчил тебя, напомнив обо всем этом. Прости.
– Все в порядке, отец. Я ценю то, что ты пытаешься сделать. Просто… давай на некоторое время прервемся, хорошо?
– Хорошо. – Я направился к двери, потом остановился. – Я только хотел спросить… если я могу как-то загладить свою вину…
– Загладить? – недоверчиво переспросила она. – Даже не знаю. Просто будь потактичней, идет?
Именно это я и пытаюсь сделать.
* * *
В правительственном учреждении действительно нашлись бумаги сорокалетней давности, то, что европейцы называли оценочными отчетами, и присутствия Мозби оказалось достаточно, чтобы взглянуть на них. Они были написаны на европейском языке, который Джиджинги не мог прочесть, но включали схемы с родословными различных кланов. Джиджинги без особого труда смог отыскать имена тиви на этих схемах, и Мозби подтвердил его правоту. Старейшины с западных угодий были правы, а Сабе ошибался: Шангев был сыном Джехиры, а не Куанде.
Один из людей в правительственном учреждении согласился сделать копию нужной страницы, чтобы Джиджинги мог забрать ее с собой. Мозби решил задержаться в Кацина-Але, чтобы навестить местных миссионеров, но Джиджинги сразу отправился домой. На обратном пути он волновался, как ребенок, и жалел, что не может доехать на грузовике до самой деревни и вместо этого придется идти пешком от автомобильной дороги. Добравшись до поселения, Джиджинги отправился на поиски Сабе.
Он нашел старейшину на тропе к соседней ферме; соседи остановили Сабе, чтобы тот разрешил спор, как распределить козлят. Наконец соседи остались довольны, и Сабе пошел дальше. Джиджинги зашагал рядом с ним.
– С возвращением, – сказал Сабе.
– Сабе, я был в Кацина-Але.
– А. Зачем ты туда ездил?
Джиджинги показал ему бумагу.
– Это было написано много лет назад, когда европейцы впервые пришли сюда. Они беседовали со старейшинами клана Шангев, и, рассказывая историю клана, те старейшины сказали, что Шангев был сыном Джехиры.
Сабе отреагировал мягко.
– С кем беседовали европейцы?
Джиджинги посмотрел на бумагу.
– С Батуром и Йоркиахой.
– Я их помню, – кивнул Сабе. – Они были мудрыми людьми. Они не могли такое сказать.
Джиджинги указал на слова на бумаге.
– Но сказали!
– Быть может, ты неправильно читаешь.
– Правильно! Я умею читать.
Сабе пожал плечами.
– Зачем ты принес эту бумагу сюда?
– Она говорит важные вещи. Мы действительно должны объединиться с кланом Джехиры.
– Думаешь, клану следует довериться твоему мнению в этом вопросе?
– Я не прошу клан довериться моему мнению. Я прошу довериться людям, которые были старейшинами, когда ты был молод.
– Это правильно. Но этих людей здесь нет. Есть только бумага.
– Бумага говорит, что бы они сказали, если бы были здесь.
– Неужели? Человек может говорить разные вещи. Если бы Батур и Йоркиаха были здесь, они бы согласились, что нам следует объединиться с кланом Куанде.
– Как бы они могли согласиться, если Шангев был сыном Джехиры? – Джиджинги показал на бумагу. – Джехира – наш ближайший родич.
Сабе остановился и повернулся к Джиджинги.
– Бумага не может решить вопрос родства. Ты писец, потому что Майшо из клана Куанде предупредил меня о мальчишках из миссионерской школы. Майшо не помогал бы нам, если бы не наш общий отец. Твое положение и есть доказательство близости наших кланов, но ты об этом забываешь. Ты ищешь на бумаге то, что и так должен знать, вот здесь. – Сабе постучал Джиджинги по груди. – Ты так долго смотрел на бумагу, что забыл, каково это – быть тиви?
Джиджинги открыл было рот, чтобы возразить, но понял, что Сабе прав. Обучаясь письму, он начал думать как европеец. Начал доверять написанному на бумаге больше, чем словам людей, а это было не в обычаях тиви.
Оценочный отчет европейцев был vough; он был строгим и точным, но для решения вопроса этого недостаточно. Выбор клана для объединения должен был быть верным для общины; должен был быть mimi. Только старейшины могли определить, что есть mimi; их обязанностью было решать, что будет лучше для клана Шангев. Просить Сабе довериться бумаге было равносильно просьбе поступить вопреки тому, что он считал верным.
– Ты прав, Сабе, – сказал Джиджинги. – Прости меня. Ты старейшина, и я заблуждался, предположив, что бумага может знать больше тебя.
Сабе кивнул и снова тронулся в путь.
– Ты можешь поступать, как пожелаешь, но, думаю, показав эту бумагу остальным, ты принесешь больше вреда, чем пользы.
Джиджинги задумался. Без сомнения, старейшины с западных ферм скажут, что оценочный отчет подкрепляет их мнение, и это затянет спор, который и так уже длится слишком долго. Более того, это подтолкнет тиви считать бумагу источником истины, станет очередным ручейком, размывающим старые традиции. Джиджинги не видел в этом ничего хорошего.
– Согласен, – сказал он. – Я больше никому ее не покажу.
Сабе кивнул.
Джиджинги вернулся в свою хижину, размышляя о случившемся. Он не ходил в миссионерскую школу, но все равно начал думать как европеец; привыкнув писать в своих тетрадях, он, сам того не подозревая, перестал уважать старейшин. Он признавал, что письмо помогло ему мыслить более четко, но это не повод верить бумаге, а не людям.
Будучи писцом, он записывал решения Сабе на суде клана в книге. Но ему не требовалось вести другие тетради, те, в которых он записывал свои мысли. Он использует их в качестве растопки для кухонного очага.
* * *
Обычно мы так не думаем, но письменность – это технология, а значит, мыслительный процесс грамотного человека зависит от технологий. Став жадными читателями, мы также стали когнитивными киборгами, и это привело к серьезным последствиям.
Прежде чем культура начнет использовать письменность, пока знания передаются исключительно в устной речи, она может с легкостью править собственную историю. Непреднамеренно, но неизбежно; по всему миру барды и гриоты подгоняют материал под своих слушателей – и тем самым постепенно приспособляют прошлое под нужды настоящего. Идея о том, что отчеты о прошлом не должны меняться, есть продукт преклонения грамотных культур перед письменным словом. Антропологи скажут вам, что словесные культуры понимают прошлое иначе; для них история не должна быть точной, она должна подтверждать представление сообщества о самом себе. Поэтому нельзя говорить, что их истории ненадежны; их истории выполняют свое предназначение.
Каждый из нас представляет собой личную словесную культуру. Мы переписываем наше прошлое для своих целей и подкрепляем историю, которую рассказываем о себе. Мы все с нашими воспоминаниями виновны в виггистской интерпретации наших личных историй и видим в себе бывших шаги к блистательным себе настоящим.
Однако та эра подходит к концу. «Ремем» – лишь первый из нового поколения протезов памяти, и, по мере роста популярности этой продукции, мы станем заменять наши податливые органические воспоминания совершенными цифровыми архивами. У нас будут записи того, что мы делали на самом деле, а не истории, сложившиеся в результате многочисленных повторений. В своем сознании каждый из нас превратится из словесной культуры в культуру письменную.
Я вполне могу заявить, что письменные культуры состоятельней словесных, но моя предвзятость очевидна, ведь я пишу эти слова, а не говорю их вам. Поэтому я скажу, что мне проще оценить преимущества грамотности и сложнее осознать, чего она нам стоила. Грамотность побуждает культуру придавать большее значение документации и меньшее – личному опыту, и в целом, на мой взгляд, преимущества перевешивают недостатки. Письменные свидетельства подвержены всевозможным ошибкам, и их интерпретация может быть разной, но слова на бумаге хотя бы остаются неизменными, и в этом их большое достоинство.
Когда дело касается личных воспоминаний, я оказываюсь по ту сторону границы. Как человек, чья личность построена на органической памяти, я боюсь перспективы лишиться субъективности наших воспоминаний о событиях. Прежде я думал, что возможность рассказывать о себе истории ценна для людей – ценна в личностном плане, а не в культурном, – но я продукт своего времени, а времена меняются. Мы не можем предотвратить переход на цифровую память, точно так же, как словесные культуры не могут остановить наступление письменности. Мне лишь остается искать в этом что-то хорошее.
И, думаю, я нашел истинное достоинство цифровой памяти. Суть не в том, чтобы доказать свою правоту, а в том, чтобы признать свое заблуждение.
Все мы заблуждались по различным поводам, все были жестокими и лгали – и забыли большинство таких случаев. И это означает, что в действительности мы не знаем самих себя. О какой личной проницательности может идти речь, если я не могу доверять собственной памяти? А вы можете? Вероятно, вы думаете, что, пускай ваша память и небезупречна, вам никогда не доводилось участвовать в ревизионизме такого масштаба, в каком оказался замешан я. Но я тоже был в этом уверен – и ошибался. Вы можете сказать: «Знаю, я не идеал. Я совершал ошибки». Я же отвечу, что вы совершили больше ошибок, чем полагаете, что некоторые из ключевых представлений, на которых зиждется ваше представление о самих себе, – ложь. Поработайте с «Ремемом» – и сами убедитесь.
Однако я рекомендую «Ремем» не ради позорных напоминаний о вашем прошлом, а ради того, чтобы они не потребовались вам в будущем. Органическая память позволила мне сочинить приукрашенную историю о моих родительских талантах, но, перейдя на память цифровую, я надеюсь не дать этому повториться. Я не услышу правду о своем поведении от другого человека и не стану защищаться; эта правда не станет личным шоком и не заставит меня пересмотреть свои взгляды. С «Ремемом», который предоставляет только неприкрашенные факты, мое представление о самом себе никогда не отклонится далеко от истины.
С цифровой памятью мы по-прежнему будем рассказывать истории о себе. Как я уже говорил, мы сделаны из историй, и этого не изменишь. Однако цифровая память превратит эти истории из басен, выпячивающих наши лучшие поступки и замалчивающих худшие, в рассказы, которые, я надеюсь, будут подтверждать наше несовершенство и сделают нас более терпимыми к чужим недостаткам.
Николь тоже начала пользоваться «Ремемом» и обнаружила, что ее воспоминания содержат ошибки. Это не заставило ее простить мое к ней отношение – и не должно было, поскольку ее проступки незначительны в сравнении с моими, – но смягчило ее гнев на мою забывчивость, поскольку она поняла: мы все этим страдаем. И, вынужден признать, именно такой сценарий описывала Эрика Майерс, когда говорила о влиянии «Ремема» на отношения.
Это не означает, что я перестал замечать недостатки цифровой памяти – их немало, и люди должны о них знать. Просто я больше не считаю, что могу объективно рассуждать на эту тему. Я забросил статью о протезировании памяти, которую собирался написать, и передал результаты своих расследований коллеге, а та написала отличную заметку о преимуществах и недостатках программы, беспристрастный текст, лишенный самоанализа и тревоги, которыми были бы проникнуты мои слова. Вместо тех слов я написал эти.
Мой рассказ о тиви основан на реальных фактах, но не точен. В 1941 году действительно имел место спор, с кем должен объединиться клан Шангев, поводом к которому стали различные мнения о родословной основателя клана, и административные записи действительно подтвердили, что представления старейшин о генеалогии со временем изменились. Однако многие детали я придумал. Реальные события были намного более запутанными и менее драматичными, как это обычно и бывает, и потому я позволил себе сделать историю более занимательной. Я рассказал ее, чтобы защитить истину, и понимаю очевидное противоречие.
Что до моей ссоры с Николь, я постарался изложить ее как можно точнее. Я записываю все подряд с тех пор, как начал работать над этим проектом, и неоднократно сверялся с записями, когда писал этот текст. Однако, выбирая, какие детали включить, а какие опустить, я, вероятно, только что сочинил очередную историю. Вопреки моим попыткам быть объективным, не польстил ли я себе этим описанием? Не исказил ли события, чтобы они лучше укладывались в рамки исповеди? Единственный способ судить – это сравнить мой отчет с оригинальными записями, и потому я сделал то, чего, как полагал, никогда не сделаю: с позволения Николь обеспечил открытый доступ к своему лайфлогу, такому, какой он есть. Смотрите видео и решайте сами.
И если вам покажется, что я был не вполне честен, скажите мне. Я хочу знать.
Назад: Запатентованную автоматическую няню дейси
Дальше: Великое безмолвие