Книга: Христов подарок. Рождественские истории для детей и взрослых
Назад: Тайна зелёного сундука
Дальше: М. К. Петерс

Иван Островной

На том свете

I

Может быть, никогда так не бывает нужна на деревне рыба, как накануне Рождества, в день Сочельника. Всякому хочется, чтобы у него на столе, как полагается добропорядочному христианину, в числе других яств была и рыба. Лучше всего, конечно, жареный карп, или судак, или окунь; ну, а когда их нет, то хороша и щука.

И потому-то в этот день широкий ставок, покрытый блестящим, как зеркало, льдом, с которого ночной ветер сдул даже легкий пух, нападавший с вечера, был так оживлен, как будто это был не ставок, а роскошная бальная зала, куда собрались веселые придворные потанцевать.

Кругом по берегу желтели стройные ряды камыша. А на чистом небе плыло такое яркое и нарядное солнце, как будто это было не в декабре, накануне Рождества, а в самый разгар лета. Только лучи его были холодные, и, ударяя своими золотыми струями в ледяную поверхность ставка, они не размягчали ее, а, полюбовавшись в зеркало ставка, отскакивали прочь.

Мороз стоял довольно крепкий; можно было предсказать, что ставок ни капли не поддастся до самого Крещения и что Иордань выйдет на славу.

И так как рыба была нужна решительно всем, то все хозяева на этот день превратились в рыбалок. И те, которые никогда этим делом не занимались, напялили на ноги огромные сапоги с голенищами выше колен и явились, чтобы принять участие в общей работе.

Ранним утром еще мужики — кто с топором, кто с тяжелым ломом — вышли на ставок и рубили во льду небольшие ополонки, которые двумя постепенно сходящимися рядами с дальнего конца ставка тянулись к середине его, где была сделана огромная прорубь. Потом под лед погрузили сети и длинные веревки от обоих краев ее, искусно проведенные через ставок, из ополонки в ополонку, довели до проруби, а тут запряглись в лямки и, сильно нагибаясь всем туловищем вперед, принялись медленно, неторопливо в два ряда тащить заброшенный невод.

Работа эта длительная, невод подо льдом движется медленно. Когда тащат его, то кажется, что там, в его длинной и широкой «матке», — бездна рыбы, и все пудовые карпы да судаки, которые упираются и тянут назад. Но часто бывает обман и, когда вытащат невод, оказывается одна мелочь.

К полудню рыбалки отошли уже от проруби на полверсты, и двумя длинными нитями блестели на солнце влажные натянутые канаты. Вот-вот скоро из-подо льда вынырнут сети, и тогда все рыбалки обступят прорубь, и мало-помалу начнет выясняться улов.

Теперь высыпало на ставок и все остальное население деревни. Только старики да старухи, ноги которых были слишком слабы, чтобы удержать их на скользком льду, остались в теплых хатах.

Бабы и дивчата в пестрых ватных кофтах и в огромных мужниных и батьковых сапогах, кто с мешком, кто с кошелкой, толкутся тут же у проруби в ожидании предстоящей дележки. Ребятишки, как тараканы, расползлись по всему ставку, скользят по льду вдогонку друг другу, всячески обижают девчонок, которые ни в чем не хотят отставать от них. В морозном воздухе носится густой аромат от овчинных кожухов и беспощадно намазанных дегтем чеботов. Громкий говор взрослых, смех и визг детских голосов — все смешалось в общем веселом гуле, носившемся над ставком.

Только один хозяин из всего населения деревни, один Микола Безбатько, не принимал участия в этом общедеревенском деле. Но не потому, чтобы он был болен или слаб и не мог со всеми тянуть лямку, чтобы заработать свою долю рыбного улова. Он был в этот день и здоров, и силен, как всегда. Ведь Микола Безбатько был еще молодой мужик. Ему, пожалуй, тогда не набралось бы и трех десятков лет. И жена его Ганна была молодица хоть куда, а вот тоже не надела свою дырявую кофту, не взяла в руки мешок и не пошла вместе с другими бабами на ставок за рыбой.

Не пошла она оттого, что там не было Миколы. Что же ей стоять и ждать, покамест ей, самой последней, из милости ткнут какую-нибудь никому не нужную рыбешку? У нее в хате пусто, это правда. На току нет ни клочка сена или соломы. Ей даже печь вытопить нечем. Это тоже правда. А еще правда и то, что во дворе у нее не видно ни одной живой души — ни поросенка, ни курицы, а в сарае — ни лошади, ни теленка.

Но у нее есть гордость, и как бы круто ни пришлось ей с Миколой и двумя детьми, которые давно уже напрасно просят хлеба, она не пойдет просить с протянутой рукой.

Им с Миколой не везет. Должно быть, какой-нибудь злой человек наложил на них заклятье, что ли, ничем другим это объяснить нельзя. Что же, в самом деле: мужик хоть куда, здоровый, сильный, работящий, и, главное — не пьяница. И засевали они землю — и ничего, как поженились, жили, и Бог давал урожай. А потом три года подряд всё у них выгорало, а на четвертый год хоть и выросло, но пришел какой-то жучок и всё выел. То же самое было и у других, да они как-то сумели поправиться. А вот Микола не сумел. Работать он горяч, а вот ума хозяйственного у него не оказалось.

И именно потому, что он был не пьяница, батюшка взял его к себе в работники и хорошее жалованье дал — сорок рублей за год и харчи. Служил Микола у батюшки, и батюшка был им очень доволен. Служил уже около года, и харчились они кое-как, и ей, Ганне, и детям с грехом пополам хватало.

Но была у них коровенка, и вот коровенку-то нечем было кормить. И тут, надо сказать правду, Микола согрешил. У батюшки на току целых две скирды сена прошлогоднего стояло. Смотрел Микола на это сено и думал: на что ему, отцу Мануилу (так звали батюшку), столько сена? У него восемь коров и лошадей четверка, так им же за зиму не съесть и половины этого сена. А у него, Миколы, коровенка без пищи стоит и уже вот отказывается молоко давать его детям.

И вместо того, чтобы попросить у батюшки сена — не рассчитывал он, что батюшка согласится, туг был на это отец Мануил, — он взял да и начал по ночам перетаскивать сено к себе и складывать его в сарае. Хата его от батюшкиной стояла не бог весть как далеко. Ну, и Ганна помогала ему. Коровенка действительно поправилась и опять молоко стала давать. Но тут вышел случай.

Мужик один, Терентий Вовчок, — всем было известно, что он дурак, — как-то однажды поймал Миколу с сеном, да и донес отцу Мануилу. Ну, вышла история. Пришли в сарай, нашли сено. Микола даже и не отпирался. Что ж, когда видно.

Батюшка рассердился и прогнал Миколу, и даже жалованья ему не доплатил: «Почем я знаю, — сказал, — может, ты сена у меня перетаскал большем, чем твое жалованье».

А на прощанье батюшка прочитал ему проповедь:

— Должно быть, ты Страшного Суда не боишься, Микола. Разве ты не знаешь, что за этот грех на том свете будешь кипеть в смоляном котле?

И с этими словами прогнал его. И тогда они остались уже окончательно без всего, даже коровенку пришлось продать деревенскому мяснику, и притом за грош.

Недавно это и было: всего месяц назад.

Да если б еще этим кончилось, но дело пошло дальше. Батюшка-то, прогнав Миколу, простил его и в суд, сказал, жаловаться не будет.

Да Терентий Вовчок, которому Микола не раз в глаза говорил, что он дурак, потребовал, чтобы был суд. И сколько батюшка ни говорил им: «Не надо суда, я Миколу прощаю», — а они свое. И собрался волостной суд, и судили Миколу и присудили его на целых три дня в холодную.

Вот и сидит он в холодной. Три ночи уже отсидел. Сегодня, как раз к празднику, его выпустят. Но какой же это праздник будет, когда в хате, и на току, и во дворе, и в сарае пусто и дети плачут от голода.

Вот поэтому-то Микола и не принял участия в общественной рыбной ловле, да по тому же самому и Ганна не вышла на ставок с мешком или кошелкой. Они, может быть, и дали бы что-нибудь, да у нее есть гордость. Она не хочет позориться.

II

И примерно около полудня, когда на ставке шла кипучая работа и вся деревня с нетерпением ждала, когда покажется невод и начнет падать на лед первая запутавшаяся в боковых сетях мелкая рыба, — пришел домой Микола. Ему вышел срок, и его выпустили из холодной.

Холодная — это просто-напросто темный чулан в сенях той хаты, где помещается волостное правление. Там совсем темно и действительно холодно, но не очень, терпеть все-таки можно.

Держали его там трое суток, спал он на соломе, которая была насыпана на глиняном полу, а есть ему давали черный хлеб и запивать воду.

Пришел Микола хмурый, но не от холодной, которая ему была нипочем, а больше от того, что́ он увидел у себя на дворе и в хате. А, кроме того, идя по улице, он видел издали, какая на ставке шла горячая работа и что там уже собираются вытаскивать невод.

Досадно ему стало, что там его нет, а значит, не будет и его части.

Пришел он, сумрачно поцеловал Ганну и детей — он их любил — обвел тусклым взором комнату и сказал:

— Ну, вот, значит, и праздник… Кутья!.. Да только голодная… Ничего и нет? — спросил он у Ганны, хотя, конечно, и без нее должен был знать, что ничего нет. Ганна поэтому и не ответила. И так ясно. К тому же и дети плакали.

Сел он на лавку и просидел с полчаса. Тяжело было в хате, не говорилось. Только дети хныканьем нарушали тишину. Тогда Микола поднялся и быстрыми шагами пошел к двери.

— Куда? — спросила Ганна.

— Пойду и напьюсь, — сказал Микола.

Ганна даже на секунду не поверила, потому что Микола никогда не был пьяницей. И она спросила несерьезно:

— А у тебя, должно быть, гроши завелись?..

— Нет, я так… я без грошей напьюсь…

Ганна махнула рукой и подумала: «Еще шутит. Экий он блаженный, этот Микола».

А Микола и не думал шутить. Он вышел из хаты и направился прямо в кабак. Придя в кабак, он снял с себя свой рваный полушубок и швырнул его за стойку:

— Давай, сколько там полагается!

Перед ним выставили водку. Он взял бутылку и с каким-то тупым остервенением медленно высосал из нее всю влагу до дна, и после этого он уже не помнил, как вышел на улицу.

Некому было смотреть, потому что все были на ставке. А то увидели бы небывалые вещи. Микола, которого, кажется, никто еще не видел пьяным, шел по самой середине улице, размахивал руками, выкрикивая какие-то бессмысленные слова, хохотал и плакал, каялся и ругался. Словом, человек был пьян до последнего градуса.

А проходя мимо дома отца Мануила, он вдруг остановился, лицо его выразило крайнее напряжение, как будто он старался что-то припомнить. И припомнил те самые слова, которые отец Мануил сказал ему, когда прогонял его со службы, и пьяным голосом, заплетаясь языком в словах, прокричал их, подняв кулак к небу: «Разве ты Страшного Суда не боишься? Разве ты не знаешь, что за это на том свете будешь кипеть в смоляном котле?»

После этого он опять пошел по дороге.

А тут дорогу пересекала тропа, которая вела к ставку. Машинально он повернул на эту тропу и пошел к берегу.

Видел ли он своими хмельными глазами, что́ делалось на льду, понимал ли, что как раз теперь начали вытаскивать из проруби сети, или померещилось ему что-либо другое, но вдруг на него напал раж, и он со всего размаха пустился вниз по спуску, и земляки видели, как он без кожуха и без шапки, с всклокоченными волосами, казалось, не бежал по льду, а летел над ставком, и попадавшиеся ему по дороге с ужасом расступались. Дети кричали, бабы визжали.

По мере того, как он приближался к большой проруби, из которой тащили невод, всем становилось ясно, что вот-вот сейчас должно произойти что-то страшное, но никто из встречных не решался остановить его, такой у Миколы был свирепый и решительный вид.

И вот уже прорубь в десяти шагах. Земляки замерли с сетями в руках и перестали тянуть их. Еще один миг, раздался всплеск воды, и человек бултыхнулся в прорубь.

— Эй, эй, держи, тащи… веревку!.. Неводом, неводом зацепляй его!.. Гэ-гэ-гэ…

Эти слова, выкрикиваемые, очевидно, земляками, были последним земным впечатлением Миколы, а после этого он сразу очутился на том свете.

III

Для него это не подлежало никакому сомнению. Человек с отчаяния, не переводя дух, высосал всю водку, какую ему дали за кожух, а потом со всего размаху бултыхнулся в прорубь и пошел ко дну, — само собою разумеется, что он может попасть только на тот свет. Другого места ему уже нет нигде.

Но, попав туда, Микола сразу же, с первой минуты, претерпел горькое разочарование. Он думал, всю жизнь так думал, что на том свете всё не так, как на этом, всё такое величественное, торжественное, и с первого же шагу встретил, — нет, что́ он встретил?.. если б это рассказать на том свете, то есть на прежнем, так не поверили бы.

Первым, кого он встретил, был Терентий Вовчок, тот самый глупый мужик, который видел, как он ночью таскал батюшкино сено к себе в сарай. Вовчок идет прямо на него, и не идет, а как-то плывет или скользит по льду, и сам он весь такой огромный и обросший шерстью, а когда раскрывает рот, то это такая пасть, что в ней могли бы поместиться все жители их села даже со своими хатами. Идет и кричит:

— А, это ты, Микола… Ну, вот ладно. Вот сейчас будет тебе Страшный Суд. Слышишь, уже трубы трубят…

И Микола действительно слышит трубные звуки и ни на один миг не сомневается, что сейчас будет происходить Страшный Суд. И в самом деле, вот он уже происходит «на облацех небесных», и, кроме того, «солнце померкнет, и луна не даст света своего».

Микола ведь при жизни часто ходил в церковь и любил слушать, что́ там читают.

А между тем солнце светит вовсю, а что всего удивительнее — и луна тоже светит, как будто старается пересветить его.

«Ох, что-то тут не так, — думает Микола, — не произошло ли какой ошибки? Не забыли ли в предпраздничных хлопотах потушить солнце и луну?»

Но, как бы то ни было, Страшный Суд таки происходит. И происходит он, — вот тоже и этому земляки не поверили бы, — в волостном правлении. Ну, да, та же самая хата, так же точно в ней длинный стол, покрытый зеленой клеенкой, и клеенка эта такая же грязная и засаленная и точно изгрызенная мышами, а на стенах висят портреты высокопоставленных особ. То самое волостное правление, в котором еще недавно судили его. Разница только та, что оно такое огромное, что в нем может поместиться весь мир.

А за столом сидят судьи… да нет же, не может этого быть! Ну, кто же поверит, что на Страшном Суде сидят те же самые судьи, что и в волостном? Попробуй-ка рассказать землякам — они скажут, что это сказки, осмеют. А между тем действительно сидят как живые: вот Марко Щукодав, с рябым лицом и такими хитрыми черными глазками, которые, кажется, видят человека насквозь, а рядом с ним Михайло Струненко, высокий, тощий, с большим тонким носом, с длинной узенькой бородкой и с опущенными книзу тонкими, как ленточка, усами, и так же точно, как настоящий, он ежеминутно фыркает своим длинным носом.

Но опять же то, да не то. Что же это за нос? Это такой нос, что в каждой ноздре его можно поместить по целой скирде сена, ну, просто взять те две скирды, что стоят на батюшкином току, и перенести сюда. Вот удивительно, какое все огромное на том свете!

А вот и еще один: Кондрат Григорьевич Чибрик, тоже судья, маленький такой, веселенький, всегда немного выпивший, во время заседания суда каждую минуту засыпает и просыпается, ну, что называется, клюет носом. Голова у него круглая и совсем лысая, и усы подстрижены и торчат щеткой. И вот он — маленький, а все-таки огромный, Бог его знает, как это так выходит.

И еще, и еще… Да все тут, сколько их было там, когда судили его за сено, столько же и теперь.

Удивительно. Вот уж никак не думал Микола, что на Страшном Суде сидят наши волостные судьи. А только это верно, что Страшный Суд. Действительно он страшный. Вот что вы скажете: та же хата. Те же портреты на стенах, тот же стол и та же клеенка с теми же самыми дырками, и даже печь та же самая — с синими разводами по белому, и те же самые судьи, — а страшно, ужасно страшно. И это оттого, что Страшный Суд.

И как начнет говорить из них кто-нибудь, то в ушах слышится лязг, и слова будто и не слова, а так, гоготание какое-то:

— Го-го-го-го-о…

И начинается суд. Терентий Вовчок вертится тут, как черт перед заутреней. Да погодите, это надо еще рассмотреть: не настоящий ли это черт? Так и есть! У него из лысины торчат рожки, а из-под кожуха выглядывает и этак закручивается колечком, как у свиньи, хвост, а из ноздрей, — да нет, посмотрите же, что это такое: у него ноздри точно трубы на паровозе, дым так и валит, так и валит, да еще пополам с искрами…

Так вот оно что! Вот почему Терентий Вовчок в селе по ночам шляется.

Так это он же его и подбил, чтобы красть у батюшки сено, это и есть тот самый лукавый, который попутал его. А потом донес, чтобы его прогнали с места и чтобы он впал в последнее разорение и сделался пьяницей и руки на себя наложил… И всё это для того, чтобы душа его попала в пекло, то есть в ад.

Так оно и будет. После всего того, что случилось, Миколиной душе прямехонькая дорога в пекло. Да оно уже и видно по тому, как идет суд.

Вот с потолка, — а может быть, потолка и вовсе нет, а просто так, из воздуха, как оно и сказано «на воздусех», — спускаются весы, две огромнейшие чаши, на каждой может поместиться по целому губернскому городу, и на этих весах сейчас будут взвешивать его, Миколы, грехи. И Терентий Вовчок, все равно что черт, уже вертится около них.

— Начинать, что ли? — спрашивает он и из ноздрей пускает клубы дыма с искрами, так что в комнате даже дышать трудно.

— Начинай! — отвечает ему Марко Щукодав, потому что и здесь, как там на земле, тоже председатель.

И Терентий Вовчок вытаскивает из-под лавки малюсенький ущелок, ну, такой маленький, что его можно положить в карман, и никто даже не заметит, что он там лежит, — вытаскивает и кладет на одну чашку весов.

— Это, — говорит Терентий, — Миколины добрые дела.

Как видно, немного их было, и чашка так, чуточку потянула книзу.

Потом вдруг, откуда ни возмись, в комнату въехал воз, настоящий воз, на каких мужики возят свой скарб, да не пустой воз, а с сеном доверху, до самого потолка всё сено. А у Терентия Вовчка в руках уже вилы, и берет он этими вилами с воза сено и перекладывает на другую чашку весов, и куча всё вырастает, вырастает; вот она уже величиной с соборную колокольню в губернском городе, а Терентий Вовчок еще приговаривает и как-то странно прищелкивает языком.

— Это, — говорит он, — сено не простое, а поповское, и притом краденое.

О, странное дело, сколько ни вырастает куча сена, а чашка весов не опускается. Должно быть, в том маленьком узелке, что лежит на другой чашке весов, что-нибудь очень тяжелое?

Может быть, это Миколино доброе сердце? Ведь это же всем известно, что у него предоброе сердце. Или это его любовь к Ганне и детям и жалость к ним, что они плачут от голода? Или, может быть, засчитали ему то, что он никогда не был пьяницей и любил ходить в церковь слушать церковное чтение, и сам нередко становился на клирос и подпевал дьячку?

Но нет, Боже мой, нет! Чашка весов, на которую Терентий Вовчок накладывал краденое сено, как-то зашаталась… Еще одна охапка — и… пошла книзу!..

— Ну, вот, — сказал Терентий Вовчок, — вот она и перевесила. — И прибавил: — Ого-го-го!..

А хвост его весь высунулся из кожуха и завертелся, закружился вокруг своего места, как крылья на мельнице, когда дует сильный ветер.

Тогда опять где-то в воздухе протрубили трубы; и задрожал вдруг весь Микола: так страшно ему стало, как никогда еще не бывало в жизни. И некий оглушительный голос, похожий на раскаты летнего грома, во время грозы, произнес:

— Будешь ты, грешник Микола Безбатько, гореть в кипящем смоляном котле… Будешь гореть… Будешь кипеть… Тащите его, кидайте в смоляной котел…

И вот уже его тащат: десятский Охрим и сторож при волостном правлении, хромой Макарка — взяли раба Божьего Миколу Безбатька и тащат, тащат по какому-то длинному темному подземелью, где пахнет сыростью и серой.

Из всех углов высовываются страшные уродливые морды: тот с оторванным ухом, тот с проваленным носом, третий с одним глазом на лбу, у четвертого изо рта торчит один только зуб, да такой огромный и острый, что просто страшно даже смотреть на него… Кривляются, гогочут, показывают свои длинные красные огненные языки.

А впереди уже что-то багровеет, точно там великий вселенский пожар, горят и земля и небо, и такой удушливый жар несется оттуда, как будто тысяча летних солнц соединились и разом все зажглись.

А вот и котел, такой огромный, что не видно другого края его. Под ним бездонная печь, около нее вертятся черти и между ними, должно быть, самый главный, теперь уже совершенно явный черт — Терентий Вовчок, и все они ежеминутно подкладывают в печь дрова. Смердящая смола кипит в котле, из глубины его поднимаются огненно-серные пузыри, выскакивают на поверхность и с треском лопаются. Грешники с обезображенными лицами то ныряют вниз, то опять поднимаются и корчатся, и стонут, и воздевают руки к небу, да ничего из этого не выходит.

Берут и его, Миколу, и подымают над котлом. И видит он, откуда-то издали, точно сквозь стенку, просовывается лицо батюшки, отца Мануила, с длинной русой бородой, и слышится его приятный и такой сахарный голос:

— Стойте! Что же вы делаете? Ведь я же его простил. Я и сено простил ему… Я и суда не хотел. Видит Бог, не хотел. Ведь он хороший работник, а это лукавый попутал его. Да я и опять согласен взять его в работники.

Погодите же, что вы торопитесь? Дело не к спеху! Впереди еще целая вечность. Это дело надо разобрать сначала…

Но его не слушают. Размахнулись им, Миколой, в воздухе десятский Охрим и сторож Макарка — раз, два, три… и бултых в кипящую смолу.

— Господи! Как печет… Как жарит, шкварит!.. Ой, сил моих нет! Не буду больше, не буду… Ой, ой…

— Микола, а Микола! Проснулся, что ли? Да и кричишь же ты как! Откуда только голос такой взялся! Даже детей разбудил. Ну, коли проснулся, так вставай… Вот Господь послал нам… Будем трапезовать…

Что такое? Ведь это же голос Ганны, его жинки. Каким же образом это могло случиться? И где он? Где-то горит свеча. Он подымается, осматривается. Да ведь он же на печке! У себя в хате. Печка-то горячая-прегорячая. Вот его и припекло, да так, что просто терпеть уже больше нельзя.

Он вскакивает, перебирается к краю печки и садится, свесив ноги книзу. Внизу на полу стоит Ганна.

— Ганна? — спрашивает он, еще не веря своим глазам.

— А то кто же? Ганна и есть, твоя жинка.

— А разве я не шарахнулся в прорубь?

— А шарахнулся… Как же нет. Надрызгался пьяный и разум потерял. Ну и шарахнулся…

— А разве я не пошел ко дну? Не судили меня на Страшному Суде? Не бултыхали в кипящую смолу?

— Еще что выдумай! В прорубь-то ты влетел, да, слава Богу, мужички зацепили тебя неводом и вытащили. И в эту минуту ты всякое сознание потерял. Так уж думали, что ты мертвый. Завернули тебя в кожух и принесли в хату… А тут по селу жалость пошла. Народ стал говорить: до чего человека довели. Был Микола непьющий да работник, а нужда скрутила его, а люди и еще того хуже… Ну и жалость пошла… И стал народ жертвовать: кто хлеба принес, кто рыбку, кто того, а кто сего… Соломы целый стожок натаскали. Я и печку затопила, и тебя согрела. И ребятишек покормила, и спать они легли… И знаешь, Микола, даже сам батюшка отец Мануил пришел, на образ крестился и таким тихим и кротким голосом говорил: «Может, говорит, Ганна, и я тут виноват был. Только я не хотел душу его губить, сама знаешь, я даже простил его, и сено ему простил, и суда не хотел… И еще, говорит, тогда он из жалованья своего четыре карбованца недополучил. Конечно, говорит, ему и не следовало, а все же… Так вот, отдай ему. Пускай это будет вам на праздник…» — и дал четыре карбованца, вон там на столе лежат. «А когда Микола, говорит, проснется, скажи ему, что я согласен взять его в работники… Потому что он работник хороший, лучшего и не надо».

Слушал это Микола, как сказку, в голове его еще стоял туман, и он даже не совсем был уверен, что это происходит уже на этом, а не на том свете. И, кроме того, сильно побаливал у него бок, так здорово припекло ему, — не то в смоляном котле, не то на печке.

Слез он с печи и видит: на столе горит свеча и лежит надрезанный хлеб. На тарелке жареная рыба, что-то такое в горшке, прикрытое полотенцем, и даже кутья в мисочке есть.

Провел он ладонью по глазам, окончательно пришел в себя и убедился, что все это происходит тут, на этом свете.

— А знаешь, Ганна, — сказал он, — это хорошо, что батюшка меня в работники берет. Значит, мы еще поправимся. И я тебе скажу, Ганна, хотя мы и бедные с тобою и не везет нам, уж так не везет, как только может не везти двум несчастным людям, — а все-таки на этом свете куда лучше, чем на том… Это уж ты мне поверь.

А когда они сели за стол и начали ужинать, Микола рассказал Ганне всё, что было с ним на том свете.

Назад: Тайна зелёного сундука
Дальше: М. К. Петерс