Глава шестьдесят третья
Эдмон не дает мне скучать
Двадцать третьего августа была выпущена декларация о «Массовой мобилизации». Все мужское население страны призывалось на военную службу. Мужчин забирали, выстраивали в колонны и уводили. Молодых парней, спешащих по своим делам, хватали прямо на улице.
Эдмон теперь отсиживался в Обезьяннике за закрытыми ставнями. Но потом и этого показалось недостаточным. Ему надо было вновь поселиться на чердаке.
– Нет, Мари, я больше туда не вернусь.
– Но ты должен ради своей же безопасности.
– Мне там плохо.
– Но там самое безопасное место.
– Да что ты! Как ты можешь так говорить? Ты там находилась? Это место оказывает ужасное влияние на человека. Оно подавляет.
– Нет, – возразила я. – Уже не будет. Теперь это не так. Ты же стал другим.
Я поднималась проведать его, когда выпадала свободная минутка, потому что он сидел там безвылазно, прятался. Если бы кто-то заметил его в доме или услышал его голос, его бы сразу увели, и мы бы его больше не увидели. Эдмон оставался на чердаке, а внизу о нем никто не вспоминал. Тем временем посетители, покупавшие у нас Маратов, рассказывали последние новости.
– Мерсье арестован – вы не слышали?
– Бедный месье Мерсье, нет, не слышала.
– Значит, вы не знаете, кто его арестовал?
– Нет.
– Жак Бовизаж!
– А вы сами видели Жака? Вы не знаете, где он?
– Мне так сказали. Мне просто сказали, что это был он.
Эдмон заперся на чердаке в компании деревянной куклы, изображающей меня, и его холщовых людей. Он собрал все магазинные манекены в одном помещении и распределил их по разным группам. Иногда он занимал место среди них, словно созывал их всех на собрание гильдии манекенов.
Мы хранили на чердаке запасы сушеной провизии – на тот случай, если нас отсюда уведут, и он, оставшись один, мог бы питаться.
После того как Эдмон уединился на чердаке, Куртиус предпринял усилия по скорейшему изничтожению Анри Пико. Когда никто не видел, он как бы невзначай распускал швы на его боках, вырывал куски ткани и использовал эти лоскутки для затыкания дыр в стене. И однажды я обратила внимание, что холщовое изваяние покойного портного скукожилось, превратившись в жалкую тряпицу, которую Куртиус носил в кармане и время от времени отирал ею испарину со лба вдовы.
– Кто это? Ну, кто это такой? – вопрошал он, держа у нее перед глазами тряпку, но она молчала, и он удовлетворенно кивал. А как-то раз Куртиус сказал: – Я разбираюсь в анатомии. Я знаком с человеческим телом. Мне приносили внутренние органы матерей, истощенных частыми родами. Я видел могучие женские тела. Одно мне особенно запомнилось, эта рожала не так часто, как прочие. Я вскрыл его, – он понизил голос до шепота. – А внутри лежал человечек. Что, Крошка, что, Мари, у тебя внутри?
– Младенец, – ответила я.
– Настоящий?
– Да. Надеюсь, что так.
– И как он туда попал?
– Обычным манером.
Он смутился. Я указала пальцем в потолок.
– О!
– Да, сударь.
– Это очень опасно, – покачал он головой. – И рискованно.
– У людей бывают дети.
– Ты уже немолода. Ты слишком стара. Ты умрешь!
– Возможно, да, сударь, – ответила я. – А возможно, и нет.
– Нет, о нет! Ты умрешь!
Теперь моему наставнику нужно было заботиться о двух женщинах. Он несколько раз на дню слушал мою грудь и живот, требовал, чтобы я больше лежала. Он обмывал мне лицо и качал головой. Он даже пришел помочь мне отливать гипсовых Маратов. К тому моменту нашего собственного воскового Марата нам уже вернули; вместо него в Конвенте повесили картину Давида. Вот тогда спрос на гипсовых Маратов начал падать: хотя наш восковой экземпляр был точной копией лица покойного Марата, по сравнению с портретом Давида он казался уродливым. Живописец изобразил Марата красавцем-святым, точно сошедшим со страниц Библии, но ведь на самом деле тот был совсем не таков. Картина была лживой.
Эдмон стачал для себя из мешковины простенький костюм, сильно смахивающий на наряд магазинного манекена.
– Если кто-нибудь поднимется на чердак, – говорил он, – меня не отличат от других манекенов.
– Так не будет продолжаться вечно, – успокаивала я его. – Помни, кто ты такой. И не забывай. Смотри в окно, на заведение доктора Грэма. Сегодня ночью я приду к тебе.
– У нас будет младенец.
– Надеюсь, Эдмон. Если нам повезет.
– Он внутри тебя, он там растет.
– Да, это не значит, что он внезапно перестанет расти.
Он заплакал.
– Но мы постараемся, чтобы этого не случилось.
– Да, мы очень постараемся.
В те мутные тревожные дни, когда мы не жили, а выживали, когда мы медленно, ощупью двигались во мраке нашего дома, стараясь не шуметь, к нам проникла эта новость. О человеке из моей прошлой жизни. Я о ней давно не думала. Я позабыла думать о ней. Если бы я чаще вспоминала о ней, возможно, она бы и сейчас была бы жива, она и сейчас бы дышала.
Я собралась выйти за хлебом. Но черный ход был заперт. У двери стоял доктор Куртиус, словно преграждая мне путь.
– Лучше тебе сегодня не выходить, – пробормотал он. – Сегодня нам хлеб не нужен.
– Нужен, – возразила я. – Нам нужен хлеб.
– Лучше, – настаивал он, – сегодня никуда не выходить.
И поначалу я ничего такого не заподозрила.
Доктор Куртиус настоял, чтобы я некоторое время посидела у окна. И тут Эдмон показал мне маску из папье-маше, которую он смастерил для себя: маска полностью закрывала его лицо, там были проделаны только дырочки для ноздрей. На маске даже кое-как были нарисованы глаза, прикрывавшие его собственные.
– Не надо ее надевать, Эдмон, это уж слишком.
– Нет, нет, она меня успокаивает. В ней куда безопаснее.
Он напяливал ее всякий раз, когда кто-то поднимался по скрипучей лестнице на чердак. Куртиус просил меня снова и снова рассказывать ему о нашей жизни в Берне.
– Давай поговорим о наших первых головах, – предложил он. – Ну-ка, завернись в одеяло.
И так, завернувшись в одеяла, мы оба сидели у камина и предавались воспоминаниям о наших старых изделиях из воска, не получивших никакого продолжения.
В конце концов я поняла.
Мои мысли текли в таком направлении: ставни сегодня закрыты, точно так же они были закрыты в день казни короля и королевы, значит, вероятно, сегодня убили кого-то столь же важного. Но кого? И когда я отворила один ставень и оглядела дома напротив, то увидала, что только в нашем доме все двери заперты и ставни закрыты, и меня охватил страх. А вдруг это она, подумала я. Может быть, это она. Пожалуй, она. А иначе отчего все на меня так смотрят? И почему меня все норовят погладить, приголубить и выказать заботу?
– Ммммм, – промычала вдова.
– Елизавета? – спросила я.
– Мари, дай я помассирую тебе живот, – предложил Эдмон.
– Елизавета? – повторила я.
– Мари, сядь у камина со мной, – пригласил меня наставник.
– Елизавета? – не унималась я.
– Расскажи мне про наши бернские головы.
– Елизавета? Это Елизавета? Елизавета?
Наконец он кивнул.
– Елизавета, – и добавил: – Сядь у огня.
И вы не поверите, я села.
Это произошло двадцать седьмого мая 1794 года, или восьмого прериаля второго года, если следовать их новому календарю. Возможно, с ней, бедняжкой, был ее гипсовый Иисус. Жаль, что меня не оказалось рядом. Среди тех, кто, скучившись, сидел на открытой повозке, везущей их к плахе. Без сомнения, она молилась всю дорогу. Она, как мне сказали, отправилась в это путешествие простоволосая, потому как ветром у нее с головы сдуло платок. Она была двадцать четвертая по счету. Перед ней в той группе было двадцать три человека. Моя Елизавета. Моя Елизавета отправлена на смерть без ее сердца, без ее хандры. Моя Елизавета. Она так и не послала за мной.
Почему ты меня не позвала?
На следующее утро я отправилась за хлебом.