Глава двадцать третья
Жак Бовизаж, рассказ о себе
– Я видал, как вешали людей, не убийц. Хотел бы я как-нибудь увидать хорошее убийство. С кровью. Я всего на пару минут запоздал к поножовщине на бульваре, когда там одному глотку вспороли. Кровь из него ручьем хлестала, это я видел, но не тот самый момент, когда ему глотку взрезали.
– Сколько тебе лет, Жак? – спросила я.
– Не знаю. А ты как думаешь?
– Думаю, лет двадцать. Не знаю. Или тридцать? Я не знаю.
– Ладно, еще что?
– Ты откуда родом?
– Отсюда. Из Парижа.
– Кто твой отец?
– Не знаю.
– А мать?
– Не знаю.
– Что же тогда ты знаешь, милый мой? – ласково настаивала я.
– Ты говоришь, как старенькая бабушка.
– Расскажи, что с тобой приключилось.
– Меня подбросили в приют для подкидышей на рю Сент-Онорэ. Это точняк. Там сиделки дали мне имя. Я никогда не был симпатягой, так говорили: у меня большое лицо, которое от жизни на улице стало еще больше. Мне дали имя Жак, так меня и сейчас все называют, а фамилию Бовизаж придумали из-за моей завидной внешности.
– А как там было? В приюте?
– Ну, жил себе. Кормили. Еды было всегда маловато, и я отбирал у других, кому силенок не хватало драться за еду. Наверное, они голодали. Но так было. Я чуть что орал и пускал в ход кулаки, не привык я, чтоб мной командовали. Я ударил одну монашку, а другую покалечил своим ором – говорили, она оглохла. Дети у нас помирали, особенно много зимой. А я не помер. Не смогли меня свести в могилу. По крайней мере, пока что. Однажды зимой я приболел, думал, конец мне настал: лежал много дней без памяти, в канаве у стены, в грязи, как в могиле. Потом очнулся, сел, чего-то пожрал, просрался и снова был как огурчик. И пошел на поправку.
– А после приюта?
– Забрали меня. Одино, театральный директор: он всегда приходит в приют, кого-то забирает, четырех или пятерых в год, и выпускает их на сцену в своем театре «Амбигю комик».
– Да, я его знаю. У нас тут есть его голова!
Жак сплюнул.
– Все его актеры – дети, всех он подобрал в сиротских приютах, потому что они ему дешево обходятся, за них не нужно платить – ему самому платят, чтоб только он их забрал. Я у него обычно играл диких зверей. Меня знали, публика приходила в театр посмотреть на меня, только им не нравилось сидеть в передних рядах, когда я был на сцене, потому как я мог спрыгнуть в зал и начать их колошматить. У меня был дикий нрав, сейчас-то я стал поспокойнее, а тогда мог ударить человека просто потому, что мне так хотелось, и Одино орал на меня, потому как боялся, что я и его могу поколотить. У меня была подружка в «Амбигю», звали ее Генриетта Пере, мы хорошо знали друг дружку, и она была для меня самой главной. А потом она заболела и умерла у меня на руках, и я так разозлился, что расколошматил все, что попалось под руку, и пригрозил Одино, что убью его, тогда он выпустил на меня своих мордоворотов, и они переломали мне все кости и вышвырнули вон. Так я и оказался в канаве на бульваре и уж решил, что там и подохну. Но в конце концов выжил. Тогда-то я и прибился к стае бродячих собак, и они меня приняли в свой круг и бегали за мной повсюду. Мы распугивали народ и часто затеивали драки. Даже не знаю, сколько я с ними пробыл: наверно, несколько лет. И сам, думаю, почти что стал собакой. И вот появляется Куртиус, а с ним и ты – старушка и девочка в одном лице, и ты заставляешь меня снова заговорить. И вот я здесь. Среди людей, но сам по себе, неприметный и вечно при деле. Я же околачиваюсь каждый день на бульваре – кроме тех дней, когда происходят повешения. Тогда я иду на Гревскую площадь. Это хорошие дни. Мне нравится смотреть, как вешают, очень нравится!
После того как он начал делиться со мной своими историями, я немного привела его в божеский вид – добрым отношением. Я уговорила его сесть в жестяную ванну, смыть грязь, и так день ото дня он преображался, обретая нормальный человеческий облик. Под слоем грязи обнаружился молодой мужчина, грубоватый, с ужасными зубами, который разражался смехом по самому неподходящему поводу: неуклюжий, с замашками разбойника, и тем не менее, даже повествуя мне о своей непутевой жизни, он не был лишен некой своеобразной красоты. Его кожа была вся в шрамах и рубцах – от ожогов, переломов, порезов, расчесывания. Я расспрашивала его о той или иной ране, а он, сидя в ванне, как ни в чем не бывало подробно рассказывал мне о каждой.
– Эту я получил в театре. Месье Одино ткнул меня гвоздем. Я тогда был совсем малютка, потом он бы не посмел. А эту – в уличной передряге. Вот это я сам порезался – проверял на остроту лезвие ножа, я тот нож спер, хороший был нож. Очень даже!
Под присмотром вдовы Эдмон сшил для него костюм из двуслойной шерстяной ткани, чтоб был долговечнее, и каждый шов обметал четыре раза. Но Жак быстро его прорвал, и тогда для него стачали облачение попроще, но попрочнее – из кожи.
Истории Жака были настолько занимательны, что они не удержались в стенах кухни, а довольно скоро разлетелись по всему дому. Словно привидения обезьян, они стали всплывать в комнатах наверху. И хотя хозяин и вдова никогда их не слышали из уст Жака, тем не менее эти истории стали им известны, как будто ночью во сне влетали им в голову через ноздри. А иначе почему было слышно, как по ночам мой наставник ходит по комнате взад-вперед? А иначе отчего вдова вставала каждое утро в мрачнейшем настроении? Он сильно от меня отличался, этот Жак, и я, как невинное дитя, постигала тайны жизни. И вот ученик сам стал учителем, повествуя мне, как умел, каково это – бороться за жизнь – и как много существует способов умереть. Такое создавалось впечатление, будто я вовсе ничего не знала о жизни до того, как встретиться с ним, словно до моих ушей раньше долетали одни лишь сплетни, невнятные шепотки о том, на что способны люди. Я была как игрушечная кукла из детской, которую обучила житейским премудростям старая крыса. Потом, когда, утомленный своими повестями, Жак дремал, я отправлялась в гости к восковому населению выставочного зала, ведь, как бы он ни называл меня, я была ребенком, но, вышагивая среди имитаций живых людей, я сбрасывала с себя покров детства.
Однажды рано утром я убирала посуду в столовой перед приходом посетителей, как вдруг заметила там Эдмона, который сидел на стуле и прятал от меня глаза. После появления в доме Жака он держался отчужденно.
– Жак такие истории знает! – выпалила я.
– Что? – вскинулась вдова. – Ты что-то сказала?
– Жак Бовизаж знает много удивительных историй. Вы бы только послушали!
– Пошла прочь! – фыркнула вдова.
– Истории? – переспросил мой наставник. – Какие истории?
– Парижские истории, сударь, и очень много. – Я откашлялась. – Об убийствах, о казни на виселице. Он их все знает. И они очень необычные, сударь. Эти истории связаны с головами, о которых нам ничего не известно. Я уж точно никогда не видела лиц мужчин и женщин, совершивших такие вещи…
К моему восторгу, Куртиус попросил меня отправить Жака наверх. Они с вдовой изъявили желание послушать его истории. Я ждала, что скоро услышу хлопки моего хозяина, но вместо того услыхала вопли вдовы. Она ладонями зажала Куртиусу уши. Жак с несчастным видом удалился.
Когда же я вернулась наверх, вдова накинулась на меня с упреками:
– Ты наполняешь мой дом уродством! Это место изысканных лиц, красоты и совершенства, а не грязи, которая тебя так влечет! Твоя бы воля – мы бы валялись в сточной канаве! Не рассчитывай тут пригреться! – Она бросила взгляд на пол и заметила катышек уличного мусора. – Вот, погляди, грязь!
Потом мой хозяин слегка пожурил Жака.
– Скверный парень! Я же тебя привел сюда – а ты такой скверный!
Но выражение его лица не соответствовало словам. Мне же он сказал только:
– Ты прекрасно потрудилась, Мари, посмотри, он просто ожил! Ты о нем славно позаботилась. Благодарю тебя!