16
В пустой чердачной комнате рядом с моей кто-то встряхивал мокрое белье: скатерти или салфетки с монограммой, что-то достаточно небольшое, чтобы один человек мог держать это за углы и хлопать этим в воздухе. Шум проник в мое сновидение, и когда я, вздрогнув от ужаса, проснулась, то обнаружила, что лежу в темноте на своей новой кровати и слушаю повторяющийся звук. Я подумала о лице в окне. Теперь я была уверена, что оно действительно там появлялось и что этот человек, кем бы он ни был, скрылся в соседней комнате. Я нащупала часы и поднесла их к самым глазам, но в темноте все равно не могла разобрать, который час.
После своего прибытия я обследовала все комнаты на чердачном этаже, побродила по их пустоте, отдающейся эхом, отводя нити старой паутины и опускаясь на корточки, чтобы выглянуть из маленьких окошек. Из тех, что смотрели на запад, открывался тот же пейзаж, что и из моего: вид с высоты на парк, а вдали – лесистые уступы.
Ночной воздух под этим потолком казался мне каким-то густым, словно свинец крыши накапливал каждый солнечный день и по ночам давил меня этой духотой. Я попыталась отвлечься, вспомнив разговор с Питером, когда он проводил меня наверх – в эту самую комнату! Правда ли он сказал: «Больше никого, только мы вдвоем»? Я уже начала снова проваливаться в сон, когда странный звук раздался снова, и я, застыв от страха, прислушалась, представляя себе лицо – безглазое, безротое, безносое. Теперь мне казалось, что человек за стеной – женского пола: безумная старуха с распухшими суставами и поредевшими волосами, устроившая стирку среди ночи. Я так и видела, как она взбирается на подоконник, трясет оконный переплет и непрочно сидящее в нем стекло, как царапает раму ногтями, ороговевшими и желтоватыми, точно корка старого сыра.
Я не могла оставаться в постели, напрягая слух и воображая такие картины. Проявив силу воли (я даже не знала, что у меня она есть), я откинула простыню и сползла с кровати. Звук прекратился. В коридоре я прижалась ухом к двери в соседнюю комнату. Тишина. Я подумала было пойти к Питеру, но ведь всего несколько часов назад я заверяла его, что не боюсь. Может, вернуться в постель? Но я знала: если звук раздастся снова, мне уже не хватит смелости опять выбраться из кровати. Материнский медальон лежал у меня на груди, и я невольно дотронулась до него. И потом я открыла дверь.
На полу перед разбитым окном лежал черный дрозд со свернутой шеей. Верхний глаз уже потускнел, но желтые круги вокруг него сияли – как и клюв. Когда я взяла птицу в ладони, она была еще теплая.
* * *
– Я ей сказала: прости, – говорю я Виктору (или мне кажется, что говорю).
Коричневая Сестра-Помощница прижимает своими теплыми пальцами холодный медленный ток крови в моих венах и считает.
– Не очень задерживайтесь, капеллан, – просит сестра. – Миссис Джеллико нужно поспать.
– Капеллан! – восклицаю я.
Вот как его надо называть в этом месте. А не «викарий».
– Что такое, мисс Джеллико?
На моем лице – дыхание Виктора, от этого дыхания веет мятными леденцами. Может, сегодня утром он думал, что ему предстоит визит к умирающей и придется подойти совсем близко? Держит ли он пакетик леденцов в кармане сутаны? И бывают ли у сутан карманы? Я внимательно разглядываю его и вижу, что его высокий воротничок скособочился, точно он надевал его второпях.
– Мисс Джеллико? – говорит он, напоминая мне о прерванной беседе.
– Прости, – повторяю я. – Я ей сказала: прости.
– Кому сказали? – спрашивает Виктор.
Я бреду сквозь стадо коров, и она заставляет их расступиться передо мной, как Моисей заставлял море расступиться перед евреями. Я никогда не любила коров – и они тоже меня никогда не любили. Я не боюсь умирать. Рядом со мной капеллан.
– Каре Калейс? – уточняет он.
Я никогда не любила коров.
– Казалось, что она просто спит, – говорю я. – Так мирно.
– Что вы сделали, мисс Джеллико? Мы же когда-то были друзьями, помните? Вы можете рассказать мне.
И я отвечаю:
– Это сделала я.
* * *
Утром я встала раньше Кары и Питера и надела тот самый халат, впервые не заставляя себя возиться с материнским нижним бельем. Я нашла лопату в пристройке, где до этого обнаружила банки из-под варенья, и похоронила дрозда под шелковицей. Потом я поискала в конюшнях и других строениях подходящий кусок доски или фанеры, чтобы заколотить разбитое окно, но ничего такого там не обнаружила, поэтому спустилась в подвал. Дверь на нижней площадке у винтовой лестницы застряла на плитках пола, и мне пришлось ее посильнее толкнуть. Она открылась с жалобным ржавым стоном. Я пошарила внутри, нащупывая выключатель, и, когда я им щелкнула, лампочки вдоль коридора вспыхнули одна за другой. Коридор, словно хребет, шел по всей длине подвала с севера на юг, точно так же, как коридоры на двух этажах над ним. Во время нашей экскурсии Питер не водил меня в подвал: возможно, считал, что там особенно нечего смотреть, а может, ему хотелось сохранить в тайне, сколько бутылок вина он обнаружил. Когда-то он сообщил мне, что общий план подвала – такой же, как у всего дома, но помещений здесь чуть ли не три десятка: кладовые, чуланы, стенные ниши, а также старая кухня. А я ему рассказала, что, когда Линтонс только построили, подвал представлял собой скорее цокольный этаж с окнами в сад, но в начале XIX века дом перестроили и вокруг сделали земляную насыпь, чтобы соорудить западную террасу и портик, так что в итоге слуг словно замуровали в гробнице.
Я торопилась пройти коридор, в котором несло сыростью сильнее, чем в остальном доме. В некоторых комнатах, куда я заглядывала, стоял земляной запах плесени.
Комнаты над землей по большей части пустовали, зато этот этаж использовался как кладбище для всего сломанного: для колченогих стульев, щеток без щетины, дырявых ведер. От этого грязного искалеченного хлама и от отсутствия естественного освещения мне стало не по себе. Я действовала быстро: одну за другой открывала двери и включала внутри свет, заставляя мышей и пауков удирать в поисках убежища. В дальнем конце коридора я набрела на кладовку со старыми банками краски и обрезками досок, штабелем сложенными у стены. Я порылась в них, пока не нашла кусок, который, как я решила, подойдет.
Инструменты Питера лежали в комнате дворецкого или экономки (скорее всего, именно такую роль когда-то выполняло это помещение), с небольшим камином и почерневшим чайником на его решетке. Здесь имелась и кровать, вытащенная из специального деревянного ящика, куда ее, по-видимому, убирали, когда не использовали. Подойдя поближе, я увидела, что наволочка на подушке – свежая, что под шерстяное одеяло аккуратно подложена простыня и все уголки подоткнуты. Инструменты, которые хранил здесь Питер, были разложены на старом сундуке, а рядом стояла кувалда, при помощи которой он открыл путь в музей. Я взяла небольшой молоток и пригоршню гвоздей. Меня порадовало, что я сумела добыть все, что нужно, не побеспокоив Питера.
Тут я услышала, как в дальнем конце коридора открывается дверь. Точно такой же звук она издала, когда я ее толкала, чтобы отворить: скрип по плиткам пола, ноющий скрежет петель. Хотя я не могла вспомнить, закрывала я ее или нет.
– Питер? – позвала я. – Это я, Фрэнсис. Надеюсь, вы не возражаете, я тут позаимствовала ваш молоток. – Я потуже затянула кушак халата.
Ответа не последовало. Но я слышала, как приближаются шаги по каменному полу.
– Кара? – окликнула я, уже как-то опасливо.
Выйдя в коридор, я бросила взгляд вправо, влево, но нигде никого не увидела. Я снова позвала, но никто не откликнулся. За моей спиной снова выросла тень, я почувствовала, как давит на меня серый воздух, и развернулась вокруг своей оси, пытаясь ее поймать. Проступок – это слово пришло мне в голову, возникло в ней, словно кто-то произнес его вслух.
– Эй? – позвала я, но от моего голоса пошло гулкое эхо, и тогда я бросилась по коридору (на шее у меня подскакивал медальон), через дверь – на винтовую лестницу, наружу, на дневной свет.
* * *
Мы устроили ланч: инжир, сыр, хлеб. Кара была в том же голубом платье, которое она выбрала для себя накануне вечером. Питер отправился делать кофе. Я видела его с того места, где мы расположились на ступеньках оранжереи: как его фигура появляется то в одном окне, то в другом, как он подбирает бокалы и чашки, из которых мы пили и которые оставили на новой мебели, из-за чего на полированных поверхностях появились белые кольца, словно выжженные чем-то очень горячим.
– Питер сказал, что вчера поднимался с тобой на чердак, – произнесла Кара, облизывая пальцы.
Откинувшись назад, она закрыла глаза. Фраза казалась невинной, но кто знает?
– Чтобы показать мне ваш сюрприз, – пояснила я. – Мою новую кровать и ковер.
– Тебе нравится?
– О да. Спасибо.
– Мне хотелось, чтобы мы оба преподнесли тебе этот сюрприз. Я думала, мы с ним об этом договорились.
– Ты крепко заснула. На кушетке.
– И вы не догадались меня разбудить? – Она резким движением убрала волосы, лезшие ей в лицо.
– Нам показалось, что ты очень устала. После всех трудов ради меня.
– И вы оба пошли наверх?
Я попыталась представить, что мог сказать ей Питер.
– Да, – ответила я. – Просто чтобы он показал мне кровать и ковер. И столик у кровати. Я сделала вид, что удивилась. Я подумала, что мы ведь об этом договорились, разве нет?
Она села прямо, но какое-то время молчала, словно мысленно оценивая мой крохотный акт неповиновения.
– Я рада, что тебе нравится, – заявила она. – Меня просто разочаровало, что я не увидела твоего лица, когда ты вошла к себе.
Некоторое время мы обе безмолвствовали, позволяя улечься этой так и не начавшейся ссоре. Теперь я видела Питера у них в ванной: видимо, наполняет чайник.
– Когда родился ребенок? – спросила я.
Мне казалось, что ее история более безопасная тема для нас. Я начинала понимать, что и у Кары, и у меня – свои роли в рассказывании этой хроники. Я главным образом выполняла функцию публики из одного-единственного человека. А она нуждалась в аудитории, пусть та и состояла лишь из меня одной, сидящей в партере с разинутым от удивления ртом почти весь спектакль. Без меня как слушательницы ее история оставалась бы просто бродящими в мыслях воспоминаниями и фантазиями, неоткрытыми и непроизнесенными: словно книга без читателя. У меня имелась и вторая роль – суфлера, подсказывающего из-за кулис.
– Летом шестьдесят четвертого, – ответила она. – По моим подсчетам – поздновато.
– По твоим подсчетам? – непонимающе переспросила я.
– Да, – сказала она. – Если отсчитывать от того дня, когда я беседовала с отцом Крегом у нас в задней гостиной и видела, как Христос сходит с картины. Ты помнишь?
– Христос на картине? – Она меня в очередной раз поразила.
– Да, Фрэнсис. Следи за рассказом, – бросила она раздраженно, и я умолкла, позволив ей продолжать.
– Питер отвез меня в Корк, в больницу. Я не разрешила ему пойти со мной: вдруг ему придется подниматься по лестнице и он споткнется и умрет.
– Как твой отец?
– Думаю, он сидел в машине или вышагивал по коридорам. Меня заранее пугали родовые муки: и сама боль, и ее неизведанность, но более всего – что же я такое рожу? Если у ребенка нет отца-человека, что же это будет за существо? Я понятия не имела. В те несколько ночей, перед тем, как начались схватки, мне снились пастухи, нимбы – и коровы. И все это как-то бессмысленно перемешивалось. Но родился самый обычный мальчик, с нормальным числом рук, ног, пальцев на ногах. Он не был похож ни на кого, даже на меня. Бледная кожа с очень светлым пушком. Брови и ресницы – почти белые. Но на голове волосы были как желто-оранжевый абрикос, а когда он открыл глаза, оказалось, что у него огромные зрачки, вот как бывают у кошки, когда ее разбудишь.
Я его любила, но у меня так и не возникло ощущения, что он – мой. Я не понимала, как он вообще появился. Но Питер с самого начала называл его своим сыном. Я его кормила, я ему меняла подгузники, но он всегда был сын Питера. Иногда я о нем на какое-то время забывала, он ведь был такой тихий, почти никогда не плакал, не кричал. И потом я его брала и обнимала – и видела на его лице какое-то непонятое выражение, словно в голове у него роились мысли, к чему ни один младенец не способен. Может, вообще все матери так думают насчет своих детей. Не знаю. Может, им всем кажется, что их дитя – какое-то особенное. Но Финн и правда был необычный. Иногда среди ночи Питер приносил его к нам в постель, даже если он не плакал, и я просыпалась и видела, что он растянулся между нами и спит.
Но я все равно планировала добраться до Италии, до солнца. Я устала от Ирландии и от дождя. Когда я ходила к О’Доуду за письмами, деревенские обращались со мной дружелюбно, но они всегда знали, что у кого творится. Чтобы вписываться в тамошнее общество, нужно быть родственником кого-нибудь из местных, пускай даже самым дальним. Но все пошло не так. Наступил такой момент, когда…
Кара умолкла. Она смотрела мне через плечо, и когда я оглянулась, то увидела, что Питер, неся кофе, выходит через французское окно, ведущее на террасу.
– …такой момент, когда я отпустила Финна. Надо мне было покрепче за него держаться. Надо было держаться, – проговорила она шепотом и очень быстро. Но тут села прямее. – Кофе? Отлично! – сказала она Питеру.
Я представила кого-то вроде ирландской монахини, со строгим лицом в обрамлении апостольника. Как она берет ребенка из рук Кары. И слезы на лице Кары, когда она борется с угрызениями совести.
Вместе с кофе Питер принес тарелочку с гарибальдийским печеньем, которое Кара испекла сама. Я так и не сказала ей, что оно никакое не итальянское, несмотря на свое название. Когда-то это были любимые сладости матери, но я больше не могла вынести даже мысли о том, чтобы съесть хоть одно. Мы с Карой пили кофе, и она показала мне кольцо из музея, которое по-прежнему оставалось у нее на пальце. Это было кольцо скорби. Символы на внешней стороне ободка представляли собой миниатюрные черепа, а страз, имитирующий бриллиант, держался на особом шарнирчике: когда она приподняла стекляшку, за ней обнаружилась выемка со свернутой прядью чьих-то волос. Сняв кольцо, она попросила меня прочесть надпись на его внутренней стороне: «Элиза Саттон, 6 июня 1830, 17 лет».
– Ее новое обручальное кольцо, – проговорил Питер без улыбки.
Небо успело потемнеть, и сверху упало несколько крупных капель. Мы быстро собрали все в скатерть, на которой ели, но не успели вернуться в дом, как дождь прекратился. Мы втроем уселись под портиком оранжереи, прислонившись спинами к ее закрытым дверям.
– А я сегодня утром в первый раз спускалась в подвал, – сообщила я.
– Не нравится мне там, – заметила Кара. – Так и представляешь себе всю эту прислугу, которая никогда не видела дневного света.
– Мне послышалось, что кто-то из вас вошел. Кто-нибудь из вас там был?
– В подвале? – хмурясь, переспросила Кара. – Не я.
Она взглянула на Питера.
– Кара, – отозвался он, – я все утро был с тобой наверху. Что вы делали в подвале? – обратился он ко мне.
– Никто из вас туда не заходил?
– Нет, – ответила Кара. – Но ты кого-то слышала?
– Мне понадобился кусок доски. Для окна. Ночью птица влетела в соседнюю комнату.
Кара выпрямилась:
– Птица? С ней все в порядке?
– Она носилась по комнате, хлопала крыльями, билась обо все. Я так испугалась.
– А она пела? – Кара поставила свою чашку рядом, на камень.
– Пела? Нет, никакого пения я не слышала. Она все хлопала крыльями – видно, ей очень хотелось вырваться на волю. Когда я вошла, окно оказалось разбито.
– Питер, – произнесла Кара, явно имея в виду что-то такое, что понимали только они. Я тут была лишней.
– Это ничего не значит. – Питер сидел с закрытыми глазами, и вид у него был усталый.
– Ничего не значит? В каком смысле? – Я перевела взгляд с него на нее.
– Питер! – настойчиво повторила она. – В доме была птица.
– В доме была птица? – Я снова забеспокоилась насчет всех этих вещей – лица в окне, шагов в подвале, подушки в ванне. Мои пальцы коснулись медальона, и я накинула цепочку на нижнюю губу.
Кара резко встала, сбив свою чашку, одну из набора с золотисто-голубой каймой, с гербом из трех апельсинов. Чашка покачнулась, и Питер выбросил руку, чтобы поймать ее, но она наклонилась, свалилась на камни и разбилась.
– О господи, Кара. Это был полный столовый сервиз. Теперь без одной чашки он почти ничего не стоит.
– Но птица! – Склонившись над ним, она говорила сквозь зубы.
Он тоже встал, обнял ее одной рукой за талию, попытался притянуть к себе, но она его оттолкнула. Питер застыл с вытянутыми руками, словно пытался поймать ее, тоже своего рода птицу, но она оказалась для него слишком проворной.
– Ш-ш-ш, – произнес Питер.
Но она смеялась как безумная, взмахивала руками, то касаясь своей буйной гривы, то снова опуская их, то немного пробегая в сторону дома, то возвращаясь к нам. Я подумала: может, дать ей пощечину, чтобы прекратилась истерика? Или съездить на велосипеде за врачом? Но в то же время все это казалось мне преувеличенным, наигранным, словно каким-то спектаклем.
– Иди в дом. – Питер наконец поймал ее, схватил за плечи. – Иди в дом и ложись. Это была всего лишь птица.
– Простите, – сказала я, сама не зная, за что извиняюсь.
– Ничего-ничего. Она придет в себя, все будет в порядке.
– Нет, не ничего! – взвизгнула Кара.
– Я ее похоронила, – сообщила я. – Под шелковицей. Я правильно сделала?
– Она умерла? – Кара так и обмякла, и Питер придержал ее под мышки.
– Иди и ляг, – повторил он.
– Я могу чем-то помочь? – спросила я.
Но они уже шли к открытому французскому окну. Ноги Кары почти волочились по каменным плиткам.
Я подобрала осколки разбитой чашки и, не зная, что еще делать, немного подождала под портиком. Через открытое окно их спальни я едва различала, как Кара сидит на кровати, уткнувшись лицом в ладони, а Питер стоит перед ней на коленях. Она позволила ему снять с нее платье через голову и потом обвила его шею руками, вытянувшись вперед, потому что он стоял не совсем рядом. Я смотрела, как он осторожно высвободился, откинул покрывало, помог ей лечь в кровать, укутал.