XIII
В это время брат Арканжиа уже проснулся и стоял возле отверстия в стене, ударяя по камням дубинкою и отвратительно ругаясь.
— Пусть дьявол перебьет им обоим ляжки! Пусть он сцепит их, как собак, друг с другом! Пусть он схватит их за ноги и ткнет носом в их собственную мерзость!
Но увидев, что Альбина прогоняет священника, монах на минуту даже застыл от изумления. А потом стал бить палкою еще сильнее и разразился ужасным хохотом.
— Прощай, мерзавка! Счастливого пути! Иди себе блудить с волками!.. А-а, святой тебе не угодил! Тебе надобно чресел покрепче! Дубовых! Не хочешь ли моей палки? Вот тебе, укладывайся! Это — молодец по тебе!
И он со всего размаха швырнул дубину вслед девушке, скрывшейся в ночном сумраке. А потом, посмотрев на аббата Муре, проворчал:
— Я знал, что вы там. Камни тут были разворочены… Слушайте, господин кюре, ваш проступок сделал меня старшим над вами. Бог глаголет вам моими устами, что для священника, погрязшего в плотском грехе, нет в аду достаточно ужасного наказания. Если он соизволит простить вам, он проявит непомерную снисходительность, он погрешит этим против собственной справедливости!
И оба медленными шагами направились к селению Арто. Священник не произносил ни слова. Однако мало-помалу он поднял голову и перестал дрожать. А когда увидел вдали на лиловатом небе черную полосу «Пустынника» и красные черепицы церковной кровли, то слабо улыбнулся. В светлых глазах его засветилась прежняя ясность.
Монах тоже молчал и только время от времени поддевал ногою камешки. Наконец, он обернулся к своему спутнику:
— Полагаю, теперь уже все кончено?.. В вашем возрасте я и сам был одержим похотью. Дьявол грыз мои чресла. Ну, а потом это ему надоело, и он оставил меня в покое. Нет во мне больше похоти. Живу себе мирно… О, я прекрасно знал, что вы еще заявитесь сюда. Вот уже три недели, как я подстерегаю вас. Я глядел в сад через отверстие в стене. Я хотел было срубить здесь деревья. Часто я швырял камни. Когда ломал камнем ветку, всякий раз радовался… Скажите, значит, вы там испытывали нечто необыкновенное?
Он остановил аббата Муре среди дороги и смотрел на него блестящими от зависти глазами. Его мучили радости, какие ему удалось подглядеть в Параду. Целыми неделями торчал он на пороге сада, издали принюхиваясь к запретным наслаждениям. Но аббат не говорил ни слова, и монах снова зашагал вперед, хихикая и бурча про себя какие-то непристойности. А затем произнес громче:
— Видите ли, когда священник делает то, что сделали вы, он пятнает все духовенство… По соседству с вами я и сам больше не чувствую себя целомудренным. Вы отравили всю касту похотью… Ну, а теперь вы образумились. Ладно, можно обойтись и без исповеди! Мне знаком этот удар дубинкой! Господь сломил вам чресла, как и многим другим! Тем лучше! Тем лучше!
И монах торжествующе захлопал в ладоши. Аббат не слушал его: он погрузился в задумчивость. Улыбка его стала явственнее. Когда монах, дойдя с ним до дверей приходского дома, ушел, священник повернул назад и направился в церковь. Там было серо, как в тот страшный дождливый вечер, когда его так жестоко терзало искушение. Но теперь церковь была бедна и исполнена благочестия. Не было в ней ни потоков золота, ни тревожных вздохов, доносившихся с полей. Торжественное молчание царило в ней, дыхание божественного милосердия наполняло ее — и только.
Преклонив колени перед большим распятием из раскрашенного картона, не отирая катившихся по щекам его слез, ибо то были слезы радости, священник шептал:
— Великий боже! Неправда, что ты безжалостен. Я уже чувствую, что ты простил меня. Я чувствую это по той благодати, которая вот уже несколько часов, капля по капле, нисходит на меня, принося мне медленным, но верным путем спасение… О, господи! В ту самую минуту, когда я покидал тебя, ты и осенил меня самым несокрушимым покровом. Ты оставался незримым, чтобы вернее извлечь меня из бездны зла. Ты дозволил плоти моей властно заявить о себе, дабы я столкнулся с ее бессилием… И теперь, о, господи, я вижу, что ты навеки запечатал меня печатью своей, печатью грозной, но сладостной, печатью, которая изъемлет человека из числа людей, печатью неизгладимой и рано или поздно проступающей вновь даже на грешных членах тела. Ты сломил мою плоть во грехе и соблазне, ты опустошил меня пламенем своим. Ты пожелал обратить все внутри меня в развалины, дабы в безопасности снизойти туда. Я — пустой дом, где ты можешь обитать… Благословен буди, господи!
Аббат распростерся ниц и еще что-то лепетал, лежа во прахе. Церковь победила. Она возвышалась над головою священника своими алтарями, своей исповедальней, своей кафедрой, своими крестами и образами святых. Мира больше не существовало. Соблазн угас, точно пожар, отныне уже больше ненужный для очищения пастырской плоти. Аббат вступал в царство сверхчеловеческого покоя. И из последних сил он возопил:
— Превыше творения, превыше жизни, превыше всего сущего я твой, о господи! Тебе единому принадлежу я на веки веков!