VIII
Сначала она никого не увидела. За окнами снова пошел мелкий, упорный дождь. В храме все показалось Альбине серым. Она обогнула главный алтарь и приблизилась к кафедре. Посреди церкви не было ничего, кроме скамеек, которые были приведены в полный беспорядок шалунами, учившимися катехизису. В пустоте глухо тикал маятник больших часов. Тогда Альбина сошла вниз и хотела уже постучаться в исповедальню, которую заметила на другом конце церкви. Но, проходя мимо придела усопших, она чуть не наткнулась на аббата Муре, распростертого у подножия статуи окровавленного Христа. Священник не двинулся с места; должно быть, он думал, что это Тэза расставляет позади него скамейки. Альбина положила ему руку на плечо.
— Серж, — сказала она, — я пришла за тобой.
Аббат поднял голову, смертельно побледнел и задрожал. Он остался на коленях, перекрестился и продолжал бормотать губами молитву.
— Я долго ждала, — продолжала она. — Каждое утро, каждый вечер я смотрела, не идешь ли ты. Считала дни, потом перестала считать… Прошли недели… И вот, когда я поняла, что ты не придешь, я пришла сама. Я сказала себе: «Я уведу его». Дай мне руку и пойдем.
И она протянула к нему руки, как бы желая помочь подняться. Он снова перекрестился и, глядя на нее, продолжал молитву. Ему удалось превозмочь пробегавшую по телу дрожь. В благодати, осенявшей его с утра, он, как в небесной ванне, почерпнул сверхчеловеческие силы.
— Здесь вам не место, — произнес он торжественным тоном. — Удалитесь… Этим вы только отягощаете свои страдания.
— Да я больше не страдаю, — простодушно улыбнулась Альбина, — Я чувствую себя гораздо лучше. Увидела тебя и выздоровела… Послушай, я прикидывалась тяжело больной, чтобы заставить сходить за тобою. Теперь я могу тебе в этом признаться. А потом я еще обещала совсем уехать из этих краев, когда повидаюсь с тобой. Ты, конечно, не поверил, что я сдержу это обещание. Как бы не так! Скорее я бы унесла тебя на плечах… Другие этого не знают, но ты-то ведь хорошо знаешь, что теперь я не могу жить без тебя.
Она совсем повеселела и приблизилась к нему, ласкаясь, как привыкший к свободе ребенок, не обращая внимания на холодную суровость священника. Нетерпеливо и радостно она хлопнула в ладоши и воскликнула:
— Да ну же, решайся, Серж! Ведь мы здесь только время теряем! К чему так долго размышлять? Я увожу тебя с собой — и все тут. Что может быть проще?.. Если хочешь, чтоб нас не увидели, мы пойдем низом, по руслу Маскля. Дорога неудобная, но я даже одна по ней прошла, а когда мы будем вдвоем, так еще и поможем друг другу… Ведь ты знаешь этот путь, да? Мы пересечем кладбище, спустимся к потоку и дойдем по нему до самого сада, вот и все. А как там внизу уютно и славно! Там нет никого, только вереск да чудесные круглые камешки. Русло почти высохло. Я шла сюда и думала: «Скоро он будет со мной, и мы пойдем здесь потихоньку, обнявшись…» Ну, идем же скорей. Я жду тебя, Серж!
Священник, видимо, не слышал всего этого. Он снова углубился в молитву, прося у неба ниспослать ему мужество праведных. Готовясь вступить в решительный бой, он препоясывался пылающим мечом веры. И все-таки на одно мгновение его обуял страх впасть в слабость. Да, для того, чтобы колени его оставались приклеенными к плитам пола, в то время как в каждом слове Альбины звучал страстный призыв, ему нужен был поистине героизм мученика. Сердце его тянулось к Альбине, вся кровь бурлила, в нем росло неодолимое желание обнять ее, целовать ее волосы. Благовонным своим дыханием она мгновенно пробудила в его мозгу все воспоминания об их любви, о большом саде, о прогулках под деревьями, о радости их союза! Но благодать пала на него обильной росой; муки его длились только одну минуту, но и этого было достаточно, чтобы все жилы его тела сразу обескровились. Ничего человеческого не осталось в нем. Он стал только вещью бога.
Альбина снова тронула его за плечо. Она приходила в беспокойство и мало-помалу раздражалась.
— Почему ты не отвечаешь? Ты ведь не можешь отказаться, ты пойдешь со мной!.. Подумай: ведь я умру, если ты мне откажешь. Нет, нет, это невозможно! Вспомни, ведь мы были вместе, мы никогда не должны были разлучаться. Раз двадцать ты говорил мне, что ты — мой! Ты говорил, чтобы я взяла тебя всего целиком, взяла твои руки и ноги, твое дыхание, всю твою жизнь… Ведь не во сне же я все это видела! Нет такого места на твоем теле, которого бы ты не подарил мне; нет у тебя волоска, который бы мне не принадлежал. У тебя на левом плече родинка, я целовала ее, она моя. Твои руки — тоже мои, я целыми днями сжимала их в своих руках. И твое лицо, губы, глаза, лоб — все это принадлежит мне, я покрывала их своими поцелуями. Слышишь меня, Серж?
Она выпрямилась перед ним и властно протянула руки. И повторила громче:
— Слышишь, Серж? Ты принадлежишь мне! Тогда аббат Муре медленно поднялся и прислонился к алтарю. Он сказал:
— Нет, вы ошибаетесь, я принадлежу богу. Он был полон непоколебимого спокойствия. Его бритое лицо походило на холодный каменный лик святого, не смущаемый ничем земным. Ряса его ниспадала прямыми складками, словно черный саван, и нисколько не обрисовывала тело. При виде этого мрачного призрака своей любви Альбина попятилась назад. Куда девались его курчавая борода, его вольно вьющиеся кудри? Теперь посреди остриженных волос его она заметила бледное пятно тонзуры, и оно испугало ее, словно какая-то неизвестная болезнь, какая-то зловещая рана, которая возникла на этом месте, дабы изгладить самую память о счастливых днях. Она не узнавала ни его рук, когда-то полных горячей ласки, ни его гибкой шеи, так и звеневшей смехом, ни его сильных ног, на которых он галопом уносил ее в зеленые чащи. Неужели это тот самый юноша с крепкими мышцами, с обнаженным воротом, из-под которого был виден пушок на груди, с расцветшей под солнцем кожей, с трепетавшими жизнью чреслами, в объятиях которого она провела целое лето? Сейчас он казался совсем бесплотным, волосы его были стыдливо острижены, вся его мужественность исчезла под этим женским одеянием, делавшим его бесполым существом.
— О, — прошептала Альбина, — ты пугаешь меня… Разве ты думал, что я умерла, и оттого надел по мне траур? Сними эту черную одежду, надень блузу. Ты засучишь рукава, и мы опять станем ловить раков… У тебя были такие же белые руки, как и у меня!
И она прикоснулась рукой к его рясе, словно хотела сорвать долой эту ткань. Аббат Муре оттолкнул ее жестом, не дотронувшись до нее. Он смотрел на нее, не отводя глаз, и боролся с соблазном. Ему показалось, что Альбина выросла. Теперь это была уже не та сорванец-девчонка, что носилась с букетами диких цветов да оглашала воздух смехом цыганки. То была и не та влюбленная девушка в белой юбке, что изгибала тонкий свой стан и замедляла у изгороди нежную свою поступь. Теперь точно пушок спелого плода золотился над ее губою; бедра плавно покачивались, грудь расцвела, как пышный цветок. Теперь это была женщина с продолговатым лицом, на котором появилась печать зрелости. В ее располневшем стане притаилась жизнь. Ее розовые щеки приобрели женственную округлость. И священник, весь охваченный этим пьянящим ароматом созревшей женщины, находил горькую радость в том, что бросал вызов ласке ее красных губ, смеху ее глаз, манящему призыву ее груди, тому хмельному обаянию, которым дышало каждое ее движение. Он простер свою смелость до того, что стал искать глазами те места, которые когда-то так неистово целовал, — уголки глаз, уголки губ, узкие виски, нежные, как атлас, янтарный затылок, мягкий, как бархат. Никогда, даже обнимая Альбину, не испытывал он такого блаженства, как теперь, когда подвергал себя пытке, смотря страсти в лицо и отрекаясь от нее. Потом аббат испугался, что поддается какой-то новой ловушке со стороны плоти. Он опустил глаза и кротко сказал:
— Говорить с вами здесь мне невозможно. Выйдемте, если уж вы непременно хотите усилить наши страдания… Наше присутствие в этом месте — срам. Мы в доме божием.
— Кто этот бог? — закричала Альбина, обезумев и снова становясь прежней своевольной дикаркой. — Я его не знаю, твоего бога, и не хочу знать, раз он отнимает тебя у меня. Я ведь не сделала ему ничего дурного. Значит, мой дядя Жанберна прав, когда говорит, что твой бог — только злое измышление, только средство держать людей в страхе и заставлять их плакать… Ты лжешь, ты не любишь меня больше. Твоего бога не существует.
— Вы находитесь в его доме, — с силой повторил аббат Муре. — Вы богохульствуете. Одним дуновением уст своих он может превратить вас в прах.
Альбина засмеялась своим великолепным смехом и подняла руки к небу, точно вызывая его на бой.
— Итак, — сказала она, — ты предпочитаешь своего бога мне. Ты считаешь его сильнее меня. Ты воображаешь, что он любит тебя больше, чем я!.. Ах, какое ты дитя!! Оставь эти глупости! Мы вместе возвратимся в сад и будем любить друг друга, будем счастливы и свободны. Вот в чем жизнь!
На этот раз ей удалось обнять Сержа за талию. Она притянула его к себе. Но он, весь задрожав, высвободился из ее объятий. Он снова прислонился к алтарю и, забывшись, заговорил с ней, как когда-то, на «ты».
— Уходи, — пролепетал он, — уходи, если ты еще любишь меня!.. О, господи, прости ей, прости мне, что я оскверняю дом твой. Если бы я вышел за нею отсюда, я, пожалуй, пошел бы за нею и дальше. Но здесь, в твоем доме, я крепок и силен. Позволь же мне остаться здесь, дабы защитить дело твое!
Альбина с минуту помолчала. А затем сказала спокойным голосом:
— Хорошо, останемся тут. Я хочу поговорить с тобой. Ты не можешь быть злым. Ты поймешь меня. Ты не допустишь, чтобы я ушла одна… Нет, не бойся меня. Раз тебе это неприятно, я больше не буду дотрагиваться до тебя. Видишь, я совсем спокойна. Мы станем тихо беседовать, как тогда, когда нам, помнишь, случалось заблудиться и мы не торопились искать обратной дороги, чтобы подольше разговаривать.
Она улыбнулась и продолжала:
— Я ничего не знаю. Дядя Жанберна запрещал мне ходить в церковь. Он говорил мне: «Глупая, ведь у тебя есть сад, что тебе делать в этом сарае? Там так душно»… Я росла довольная й счастливая. Заглядывала в гнезда, но никогда не трогала птенцов. Я даже цветов не срывала, чтобы не причинить растению боли. Ты знаешь: я никогда не мучила насекомых… Так за что же богу гневаться на меня?
— Надо познать бога, молиться и ежечасно воздавать ему подобающую хвалу, — отвечал аббат.
— Это бы тебя порадовало, скажи? — спросила Альбина. — Ты бы меня тогда простил и полюбил бы снова?.. Хорошо! Я сделаю все, что ты захочешь! Расскажи мне о боге, я уверую в него и стану ему поклоняться. Каждое твое слово будет для меня истиной, я на коленях выслушаю ее и приму. Разве у меня была когда-нибудь мысль, отличная от твоей?.. Мы опять станем подолгу гулять, ты будешь учить меня, ты сделаешь из меня все, что тебе будет угодно. О, согласись, молю тебя!
Аббат показал на свою рясу.
— Не могу, — сказал он просто. — Я — священник.
— Священник! — повторила она, перестав улыбаться. — Да, дядя говорит, что для священника не существует ни жены, ни сестры, ни матери. Значит, это — правда… Зачем же ты тогда пришел ко мне? Ведь ты сделал меня своей сестрою, своей женою. Выходит, ты лгал?
Он поднял свое побледневшее лицо. Капли холодного пота блестели на нем.
— Я согрешил, — прошептал он.
— А я, — продолжала она, — когда увидела тебя без рясы, я подумала, что ты уже больше не священник. Я подумала, что с этим покончено, что ты навсегда останешься со мною, станешь жить для меня… А теперь, что мне делать, если ты отнимаешь у меня жизнь?
— То же, что делаю я, — отвечал аббат, — преклоните колена, откажитесь от жизни, не вставайте с колен, пока бог не простит.
— Так, значит, ты — подлец? — произнесла Альбина. Гнев охватил ее, губы ее сложились в презрительную улыбку.
Священник пошатнулся, но промолчал. Невыразимое страдание подступило к его горлу, но он превозмог свою боль. Он держал голову прямо и почти улыбался дрожащими губами. Альбина смерила его долгим, пристальным взглядом, потом снова взорвалась:
— Ну, отвечай же, обвиняй меня! Скажи, что это я тебя соблазнила! Это будет верхом всего!.. Слышишь, я позволяю тебе, оправдывайся, обвиняй меня. Можешь меня прибить. Лучше уж терпеть от тебя удары, чем видеть, как ты коченеешь, точно труп. Что ж, или крови в тебе больше нет? Или ты не слышишь, как я называю тебя подлецом? Да, ты — подлец, ты не смел любить меня, раз ты не можешь быть мужчиной… Тебе мешает твое черное одеяние? Сорви же его! Когда ты будешь голым, ты, может быть, вспомнишь!
Священник медленно повторил те же самые слова:
— Я согрешил, и нет мне оправдания! Я раскаиваюсь в своем проступке и не надеюсь на прощение. Сорвать свое одеяние я могу только вместе со своею плотью, ибо я предан богу весь целиком, душой и телом. Я — священник!
— А я-то, а я?! — в последний раз крикнула Альбина. Он не опустил головы.
— Пусть ваши страдания зачтутся мне, как верх преступления! Пусть буду я подвергнут вечной каре за то, что вынужден покинуть вас! Это будет справедливо… Как бы ни был я недостоин, каждый вечер я молюсь за вас.
Она пожала плечами с невыразимым отчаянием. Гнев ее проходил. Она почти испытывала жалость.
— Ты сумасшедший, — прошептала она. — Оставь свои молитвы при себе. Я хочу тебя самого… Ты никогда не поймешь. Мне надо было столько рассказать тебе! А ты вот все сердишь меня своими историями про тот свет… Послушай, давай будем оба благоразумны. Успокоимся сначала. А потом поговорим… Мне ведь никак нельзя, уйти вот так. Я не могу оставить тебя здесь. Ты здесь точно мертвый, у тебя такая холодная кожа, что я и дотронуться до тебя не решаюсь… Давай пока больше не разговаривать. Подождем.
Она замолчала. Сделала несколько шагов, осматривая маленькую церковь. Дождь продолжал осыпать окна мелким серым пеплом. Холодный, пропитанный сыростью свет словно увлажнял стены. Снаружи не доносилось ни звука — один только монотонный стук дождевых капель. Воробьи, должно быть, забились под черепицы кровли; рябина протягивала свои ветки, очертания которых расплывались в водяной пыли. Часы медленно и хрипло пробили пять ударов, и после этого безмолвие стало еще глуше, еще мрачнее, еще безнадежнее. Едва подсохшая краска придавала алтарю и исповедальне печально-опрятный вид монастырской часовни, куда не проникает солнце. Горестная агония царствовала в церкви: с рук и ног Христа на большом распятии сочилась кровь. По стенам четырнадцать изображений страстей господних выставляли напоказ жестокую драму, намалеванную желтым и красным и ужасавшую зрителя. Здесь, у этих алтарей, походивших на могилы, посреди неприкрытой наготы, мрачной, как в склепе, в смертных судорогах кончалась жизнь. Все здесь говорило об убийстве, о мраке, об ужасе, о подавленности, о небытии. Струйка ладана еще вилась в воздухе, словно последнее слабое дыхание покойницы, ревниво задавленной плитами.
— Ах, — проговорила наконец Альбина, — как хорошо было на солнце, помнишь?.. Однажды утром слева от цветника мы шли вдоль живой изгороди из высоких розовых кустов. Я отчетливо помню цвет травы: там она была почти голубая и только слегка отливала зеленым. Когда мы дошли до конца изгороди, то опять повернули назад. Там так нежно пахло солнцем! Все утро мы прогуливались на одном и том же месте: двадцать шагов вперед, двадцать шагов назад. Тебе не хотелось уходить из этого счастливого уголка. Пчелы жужжали кругом; одна синичка ни за что не покидала нас и все перепрыгивала с ветки на ветку. Вереницы живых существ вокруг нас занимались своими делами. Ты шептал: «Как хороша жизнь!» Жизнь — это были травы, деревья, воды, небо, солнце, — и сами мы были тогда такими светлыми, златоволосыми! Она задумалась на минуту и продолжала:
— Ты говорил «жизнь» и видел перед собой Параду. Каким большим казался он нам! Мы никогда не могли дойти до его конца. Море листвы свободно катилось шумными волнами до самого горизонта. А сколько синевы было над нашими головами! Мы могли расти, летать, плыть, не встречая препятствий, точно облака. Все небо принадлежало нам.
Альбина остановилась и жестом показала на давящие стены церкви.
— А здесь ты точно во рву, — продолжала она. — Здесь ты не можешь раскинуть руки, не ободрав ладони о камень. Своды церкви скрывают от тебя небо, лишают тебя солнца. Здесь так тесно, что члены твои цепенеют, будто ты лежишь под землею, заживо погребенный.
— Нет, — отвечал священник, — церковь велика, как мир. Бог целиком помещается в ней.
Новым жестом Альбина показала на распятие, на изображение умирающего Христа, на страсти господни.
— И ты живешь посреди смерти, — продолжала она. — Травы, деревья, воды, солнце, небо — все здесь умирает вокруг тебя.
— Нет, все оживает, все очищается, все возносится к источнику света.
Аббат выпрямился, глаза его сверкали. Он вышел из алтаря, отныне неуязвимый, охваченный такой пламенной верой, что все опасности, все искушения перестали страшить его; отныне он презирал их. Он взял Альбину за руку и, обращаясь к ней на «ты», словно к сестре, подвел ее к скорбным изображениям крестного пути.
— Вот, смотри, — сказал он, — как страдал мой бог… Христа били розгами. Видишь, плечи его обнажены, тело истерзано, кровь течет по чреслам… Христа венчают терниями. Капли крови сочатся из его пробитого чела. Большой рубец рассек ему висок… Христа оскорбляют воины. Палачи в насмешку накинули ему на шею лоскут пурпура, они покрывают лик его плевками, ударяют его по ланитам и палками вбивают ему терновый венец прямо в чело…
Альбина отвернулась, не желая видеть этих грубо размалеванных образов, где по выкрашенному охрою телу Иисуса лаковой краской были нанесены шрамы. Пурпурный покров вокруг его шеи казался оторванным от тела лоскутом кожи.
— К чему страдать, к чему умирать! — отвечала она. — О, Серж, если бы ты вспомнил!.. В тот день ты говорил мне, что устал. Но я-то отлично знала, что ты лгал, потому что погода была прохладная, а мы не гуляли и четверти часа. Но тебе хо-телось сесть и заключить меня в объятия. Ты помнишь, в глу-бине плодового сада, на берегу ручья росла вишня, и, проходя мимо этой вишни, ты каждый раз начинал целовать мне руки такими мелкими-мелкими поцелуями, затем подымался все дальше и дальше по плечам, до самых губ. Тогда пора вишен уже прошла, и вот ты вкушал мои губы… А помнишь, как мы плакали над увядшими цветами? Однажды ты нашел в траве мертвую малиновку и весь побелел, прижал меня к груди, точно хотел защитить, не дать земле похитить меня.
Священник подвел ее к другим изображениям крестного пути.
— Молчи, — закричал он, — смотри и слушай! Повергнись ниц от скорби и жалости!.. Христос падает под тяжестью креста. Подъем на Голгофу крут. Он рухнул на колени. Он даже не отер пота с лица, встал и продолжает свой путь… И вот он — снова падает под тяжестью креста. Что ни шаг — он шатается. На этот раз он так тяжело упал на бок, что на минуту лишился дыхания. Его истерзанные руки выпустили крест. Его израненные ноги оставляют за собой кровавые следы… Страшная тяжесть давит его, ибо на плечах своих он несет грехи мирз…
Альбина посмотрела на Иисуса Христа; одетый в короткий синий плащ, он лежал, распростершись, под непомерной величины крестом, с которого стекала, пятная золото его нимба, черная краска. Потом устремила взор куда-то вдаль и прошептала:
— А луговые тропинки!.. Значит, у тебя ничего не сохранилось в памяти? Ах, Серж! Ты позабыл дороги, поросшие мягкой травой, что вьются среди лугов, утопая в море зелени?.. В тот день, о котором я тебе говорю, мы вышли погулять после обеда только на часок. А сами все шли да шли вперед, уже звезды зажглись у нас над головою, а мы все шли. Бесконечный ковер — мягкий и нежный, как шелк, — расстилался под Нами! Ноги наши ступали вовсе не по песку, а словно по зеленому морю, и пенистая вода его убаюкивала нас. Мы отлично знали, куда ведут нас эти милые сердцу тропинки, которые, казалось, никуда не вели. Они вели нас дорогой любви, к радости жизни в объятиях друг у друга, к уверенности в грядущем счастье!.. Мы вернулись совсем не утомленные. Ты чувствовал себя еще бодрее и радостнее, чем до прогулки, потому что ты подарил мне так много ласк, а я не могла их вернуть тебе полностью.
Руками, дрожащими от мучительного волнения, аббат Муре показывал на последние изображения и лепетал:
— И вот спаситель привязан к кресту. Молотом вгоняют гвозди в его ладони. Для обеих ног понадобился лишь один гвоздь; когда его вбили, треснули кости. По телу его пробегает дрожь, а он в это время улыбается, воздев очи горе… Вот Христос между двумя разбойниками. Под тяжестью тела раны его раздираются все шире, все страшнее. С его чела, с его конечностей струится кровавый пот. Разбойники поносят его, прохожие насмехаются, воины делят его одежды. И сгущается мрак, и прячется солнце… Спаситель умирает на кресте. Он издает громкий вопль и испускает дух. О, страшная смерть! Завеса храма раздирается надвое сверху донизу, содрогается земля, трескаются камни, разверзаются могилы…
Аббат Муре упал на колени; голос его прерывался рыданиями, глаза были устремлены на три креста Голгофы, где корчились свинцово-синие тела осужденных. Неумелый художник придал им неестественную худобу. Альбина стала перед образами, чтобы Серж не видел их.
— Однажды вечером, — заговорила она, — в долгие сумерки я положила голову к тебе на колени… Это было в лесу, в конце большой аллеи каштановых деревьев. Заходящее солнце пронизывало ее последними лучами. Ах, какое ласковое прощание! Солнце замешкалось у наших ног, словно с дружеской, доброй улыбкой говорило нам: «До свидания!» Небо медленно бледнело. Я, смеясь, говорила тебе, что оно сбрасывает свое голубое платье и надевает черное с золотыми цветами, готовясь идти на бал. А ты с нетерпением ждал темноты, тебе так хотелось побыть наедине со мною, без солнца, стеснявшего нас. На землю спускалась не ночь, нет, а какая-то скрытая нежность, стыдливая истома, подернутая дымкой тайна, чем-то напоминавшая те темные тропинки среди листвы, куда забираешься, чтобы на время спрятаться от солнца, но знаешь, что, дойдя до конца тропы, снова выйдешь под сияющее радостью небо. В тот день вечерняя заря своей прозрачной бледностью сулила назавтра роскошное утро… Тогда я притворилась спящей, ибо видела, что дневной свет уходит медленнее, чем тебе хотелось. Теперь я могу сказать тебе: я не спала, когда ты целовал мои глаза. Я наслаждалась твоими поцелуями. Я сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Я старалась мерно дышать, а ты так и пил мое дыхание. А когда стало совсем темно, нас точно что-то долго-долго убаюкивало. Видишь ли, деревья только делали вид, что спали, как и я… Ты помнишь, той ночью цветы пахли особенно сильно.
Аббат все еще стоял на коленях, и лицо его было залито слезами; тогда девушка схватила его за руки, подняла и снова заговорила со страстью:
— О, если бы ты все вспомнил, ты велел бы мне увести тебя, ты охватил бы руками мою шею, чтобы я не могла уйти без тебя!.. Вчера мне снова захотелось увидеть сад. Он стал еще больше, еще глубже, еще непроходимее. Я нашла в нем новые ароматы, такие сладкие, что мне захотелось плакать. В аллеях меня пронизывали солнечные потоки, рождая во мне дрожь желания. Розы говорили со мной о тебе. Снегири удивлялись, видя меня одну. Весь сад вздыхал… О, пойдем! Никогда еще травы не раскидывали ковра нежнее! Я отметила цветком один укромный уголок, куда хочу свести тебя. Там куст, а внутри его отверстие, широкое, как большая постель. Оттуда слышно, как живет весь сад: деревья, воды, небо… Самое дыхание земли будет убаюкивать нас… О, пойдем, мы станем любить друг друга, растворяясь в любви окружающей нас природы.
Но Серж оттолкнул ее. Он вернулся к приделу усопших и встал против большого распятия из раскрашенного картона. Христос был величиной с десятилетнего ребенка, его агония была изображена с потрясающим правдоподобием. Гвозди были сделаны под железо, разодранные раны зияли.
— О, Иисус, умерший за нас, — воскликнул аббат, — вразуми ее, открой ей наше ничтожество, скажи ей, что мы — прах, мерзость, скверна! Дозволь мне покрыть главу мою власяницей, склонить чело мое у ног твоих и остаться так без движения, пока смерть не истребит меня. Земля прекратит свое существование. Солнце погаснет. Я не буду ни видеть, ни слышать, ни чувствовать. Ничто из этого жалкого мира не будет для души моей помехой на пути служения тебе.
Воодушевление его все возрастало. Подняв обе руки, он пошел прямо к Альбине:
— Ты была права. Да, здесь царит смерть, я хочу ее, смерти-избавительницы, спасающей от всякой скверны… Ты слышишь! Я отрекаюсь от жизни, отвергаю ее, плюю на нее! Твои цветы смердят, твое солнце ослепляет, твоя трава заражает проказой всякого, кто опустится на нее, твой сад — зловонная яма, где разлагаются трупы. Земля источает пот омерзения. Ты лжешь, когда твердишь о любви, о свете, о блаженной жизни в недрах твоего зеленого дворца. Там, у тебя, только мрак. Деревья твои источают яд, превращают человека в животное: чащи твои черны от змеиной отравы; а синяя вода твоих рек несет чумную заразу. Если бы я сорвал с твоей природы ее солнечный наряд, ее лиственный пояс, ты увидела бы что она худа и безобразна, как мегера, а ее впавшие бока изъедены пороками… Но даже если бы ты говорила правду, если бы руки твои сулили все наслаждения, если бы ты могла унести меня на ложе из роз и навеять мне там райские сны, я и тогда еще отчаяннее защищался бы от твоих объятий! Между нами идет война, вечная, беспощадная! Ты видишь, церковь мала, бедна, некрасива, исповедальня и кафедра в ней из елового дерева, купель из гипса, а дощатые алтари раскрашены заново мною самим. Но что с того! Она больше твоего сада, больше твоей долины, больше всей земли! Это грозная крепость, и ничто не сокрушит ее! Ветры и солнце, леса и моря — все живое тщетно ополчилось бы на нее: она останется стоять и даже не пошатнется. Да, пусть как угодно растет этот кустарник, пусть он сотрясает стены церкви колючими своими руками; пусть насекомые тучами выползают из скважин почвы и грызут эти стены! Церковь, пусть даже разрушенная, все же никогда не будет сметена разливом жизни! Она непобедима, как смерть!.. Хочешь знать, что произойдет в один прекрасный день? Маленькая церковь станет огромной, она отбросит на землю такую тень, что вся природа твоя сгинет. О, смерть! Смерть всего живого, когда небо разверзнется над отвратительными обломками мира сего, дабы приять наши души!
Он кричал и с силой толкал Альбину к двери. Девушка побелела и отступала шаг за шагом. Когда же голос священника пресекся и он замолк, Альбина торжественно сказала:
— Значит, кончено, ты гонишь меня?.. А ведь я твоя жена. Ты меня ею сделал. Бог допустил наш союз, и он не может карать нас за это.
На пороге она остановилась и прибавила:
— Слушай, каждый день на закате солнца я прихожу в конец сада, к тому месту, где обрушилась стена… Я жду тебя.
И она ушла. Дверь ризницы глухо захлопнулась, точно подавила вздох.