Книга: Природа зла. Сырье и государство
Назад: Глава 8. Ресурсные проекты
Дальше: Глава 10. Ресурсная паника

Глава 9.
Меркантильный насос

Классическая империя состояла из метрополии и колоний; их сравнивали с матерью и дочерями. В них жили разные люди и работали разные законы. Дочерние колонии добывали и поставляли сырье материнской стране; та перерабатывала это сырье в готовые товары, продавая их своим колониям и торгуя с соседними империями. Эта дуальная парадигма появилась довольно рано. Ее практиковала уже Венецианская республика, а потом Испанская империя, но полное развитие она получила в отношениях Англии с ее ближними и дальними колониями. Тут она приняла форму меркантилизма – политэкономической доктрины, которая была идейным основанием Британской империи.
Польза колоний
Главной целью и смыслом торговли меркантилисты считали накопление золота в государственной казне. Население не не рассматривалось им решающим фактором. В начале XVII века Англия казалась перенаселенной страной, политики радовались эмиграции излишнего населения в Америку. Торговля могла вестись частными лицами, но она всегда нуждалась в защите и поддержке со стороны государства. Так британская торговля на океанских просторах была бы невозможна без Королевского флота, защищавшего купеческие корабли от врагов и пиратов. Но и военный флот во всем зависел от коммерческого: на купеческих кораблях проходили отбор и подготовку те, кто в случае войны становились матросами и офицерами военного флота. В меркантилистских теориях и практиках можно видеть ранние шаги капитализма, как это делает Иммануил Валлерстайн, но вслед за камерализмом и в соперничестве с ним меркантилизм был стадией в понимании и проектировании государственных и специфически имперских институтов. Практические герои меркантилистской экономики, купцы-перевозчики, были предпринимателями и капиталистами, но идеи частной инициативы и предпринимательства не играли роли в ее обосновании.
Богатство казны было силой государства, и то и другое было первичной целью, не нуждавшейся в объяснении. Считалось, что обилие золота в казне поможет в случае войны или кризиса; так, наверное, и было в эпоху наемных армий, хотя на деле войны чаще финансировались не казной, а долгами. Накопление золота требовало положительного торгового сальдо, то есть превышения экспорта над импортом. Предполагалось, что высокий регулятор – в Англии им был парламент – может влиять на баланс торговли, сокращая импорт и поощряя экспорт. Часть импорта, к примеру, состояла из предметов роскоши; облагая импорт пошлинами, его можно было сократить. Но другую часть импорта составляли необходимые предметы массового потребления, к примеру, продовольствие. Такой импорт можно было уменьшить, только сдерживая массовое потребление. Наконец, третью часть импорта составляли припасы, нужные самому государству, – к примеру, такелаж для военного флота. В таком случае пошлины были низкими; практиковались и субсидии, направленные на замещение импорта.
Колонии не должны были конкурировать с материнской страной; им следовало дополнять ее оборот, снабжая недостающим сырьем, поглощая избыток населения и, наконец, покупая ее товары. Материнская страна была обрабатывающим центром для сырья, поставляемого колониями. Те, в свою очередь, становились рынками для сбыта готовых товаров, произведенных метрополией. Сырье и товары шли еще и на внешний рынок, то есть в метрополии или колонии других империй; конкурентов там надо было вытеснять, производя товаров больше и дешевле. Объем мировой торговли представлялся конечным: что доставалось одному конкуренту, уходило от другого. По мере того как рос оборот этих обменов, росла и налоговая база империи. В казне оказывалось больше золота.
Торговля метрополии с колониями имела качественное преимущество перед торговлей с другими империями. Внешние партнеры империи были ненадежны: торговля с ними страдала от войн и пошлин. Чем больше Великобритания зависела от своих колоний и чем меньше полагалась на торговлю с другими империями, тем лучше. Все обмены с колониями сходились в материнской стране; обмены разных британских колоний между собой не поощрялись или напрямую запрещались. Со всем этим была связана новейшая вера в силу государства. Торговля ведется частными лицами – так парусами управляют матросы. Но государство, как капитан, имеет исключительную способность направлять ход этой гигантской торговой машины. Французский философ Кондорсе сравнивал меркантилизм с макиавеллизмом. Только под мудрым управлением имперского суверена сырьевые колонии могли принести пользу материнской стране.
Канадский историк Клаус Кнорр, автор классической книги о британских колониальных теориях, перечислил аргументы, которые звучали в парламенте и прессе: колонии нужны для обращения дикарей, без них не подготовить моряков, надо найти новый путь в Индию, империи нужны месторождения золота и серебра, метрополию надо избавить от избытка населения и, наконец, колонии увеличивают государственные доходы. Повторяющимся аргументом в пользу колоний была добыча сырых материалов, нужных британской экономике. Британский импорт в это время включал четыре категории: поставки такелажа, поташа и других «морских припасов» из балтийских стран и России; импорт соли, вина, сухих фруктов, шелка, сахара и табака из Южной Европы; покупки специй, тканей и красителей на Дальнем Востоке; поставки рыбы из Атлантики. Многие из этих товаров были предметами роскоши; соответственно, от их поставок можно было и отказаться. Только такелаж, соль, красители и поташ были стратегически необходимы Англии, и эти поставки пытались заменить продуктами британских колоний. Навигационные акты, принятые парламентом в 1651 году и продержавшиеся почти двести лет, запрещали иностранным кораблям возить колониальные товары и разрешали колониям торговать многими видами сырья только в английских портах. Создавая монополию на перевозки, Навигационные акты повышали транспортные издержки и, соответственно, цену любого колониального сырья. В результате сахар французских островных колоний был дешевле британского сахара, что позволило французам захватить большую часть европейского рынка. От Навигационных актов страдала британская промышленность, но от них выигрывал коммерческий флот, который играл роль картеля, контролировавшего перевозки. Поэтому Адам Смит писал, что власть над торговым миром принадлежала не производителям сырья или товаров, но их перевозчикам.
Проблемы сырьевых поставок приобрели центральное значение около 1700 года. Парламент постоянно возвращался к тому, что возможные враги Англии контролировали жизненно важные поставки сырья. Эта зависимость могла губительно сказаться как раз тогда, когда нужда в сырье особенно велика, – в случае войны. И если британский флот мог помочь в обеспечении морских путей, он был бессилен, если враждебный монарх ограничивал экспорт из своих владений или вовсе объявлял эмбарго, как это потом сделал Наполеон. К примеру, сэр Джилберт Хиткут говорил в палате лордов в 1721 году: «Пока мы получаем наши военно-морские запасы из России, во власти Царя остается не только установить на них ту цену, которая ему нравится, но и вовсе остановить эти поставки, если ему захочется». Путь решения этой проблемы видели в колониальном импортозамещении. Этот сырьевой аргумент был самым важным, когда принимались такие затратные, огромные по своему значению решения, как создание Компании Восточной Индии и колонизация Северной Америки. Америка мыслилась по образцу Индии: англичанам надо было создать там торговые посты, а краснокожие будут сами добывать меха, пеньку и рыбу, чтобы менять их на товары британской промышленности. Ожидалось, к примеру, что корабельная древесина из Вирджинии обойдется вполовину дешевле, чем обходились ее поставки с Балтики, что индейцы начнут производить шелк, вино и оливковое масло и что колонии будут снабжать адмиралтейство пенькой и льном. Из американских надежд сбылись только поставки табака и муки, позднее древесины и хлопка, но англичанам пришлось завозить рабочую силу и обустраивать американские колонии в масштабах, которые вряд ли входили в первоначальные ожидания. По мере того как росло население колоний (а росло оно гораздо быстрее населения Британских островов), росло и их потребление; к тому же доходы белого населения колоний были выше, чем в Англии. Соответственно, меркантилистские надежды на приход золота в казну не оправдывались. Один из идеологов меркантилизма, Чарльз Давенан, писал: «Колонии полезны для материнской страны, когда она их держит в должной дисциплине, когда они вполне соблюдают ее законы, когда они остаются от нее зависимы». Колонии недостаточно полезны во время мира и недостаточно сильны в случае войны, писал Давенан. Задолго до американской революции он предлагал ограничить расширение северных колоний, потому что сахарные острова казались ему безусловно полезными для империи, а колонии Новой Англии только поглощали ее ресурсы. Другой меркантилист объяснял: «Колонии не должны иметь культуру или искусства; это закон, который следует из самой природы колоний». Сэр Уильям Петти, один из основателей Королевского общества, даже предлагал переселить белых американцев в Ирландию.
Колониальная торговля часто оказывалась невыгодной. Голландская Вест-Индская компания платила очень неровные дивиденды, которые редко превышали 5 %; в 1674 году она обанкротилась, в 1730-м вовсе разорилась. То же произошло и с английской Компанией Южных морей; ее пузырь лопнул в 1720-м. От конкуренции в Вест-Индии выигрывал европейский потребитель: цены на колониальные товары неуклонно снижались. Ост-Индия была прибыльнее, потому что голландцам долго удавалось держать там монополию; акции Компании Восточной Индии давали больше 20 % годовых. Но балтийская торговля голландской мануфактурой в обмен на зерно, лен и коноплю давала купцам бóльшие прибыли, чем дальняя торговля с обеими Индиями. В балтийских портах ценились те же сахар, кофе и хлопковые ткани калико.
Значение сахарных островов было так велико, что когда Британская империя победила в Семилетней войне, ей пришлось делать трудный выбор между гигантской Канадой и крохотной, но прибыльной Гваделупой. Военно-стратегические соображения одержали верх над экономическими. Рикардо писал тогда: «Никакой особой протекции не следует оказывать ни Западной, ни Восточной Индии. Мы должны быть свободны привозить сахар из любой части мира». Переход британской экономики от сахара к хлопку сопровождался крушением меркантилизма и проповедью свободной торговли. В сравнении с сахаром переработка хлопка требовала больше труда и знаний. Убежденные в своем превосходстве, британские промышленники поверили в свободу торговли.
В 1834 году Эдвард Гиббон Уэйкфилд, автор многих проектов колонизации Австралии и Новой Зеландии, писал со знанием дела: «американские рабы и каторжники Нового Южного Уэльса – даже они сыты и счастливы по сравнению с очень многими англичанами, которые были рождены свободными». Об этом писал и Ричард Кобден: «Обитатели английских колоний во многих отношениях живут куда лучше, чем люди в Англии, – они владеют большими удобствами жизни, чем большая часть тех, кто платит налоги тут». Владелец прибыльной фабрики, печатавшей цветные рисунки на хлопковых тканях, Кобден стал главой Манчестерской школы фри-трейдеров, которая призывала к отмене меркантилистских законов. После катастрофического голода в Ирландии, вызванного эпидемией картофельной болезни, правительство Пила приостановило Хлебные законы. В 1849 году парламент отменил и Навигационные акты, основу меркантилистской политики. На волне успеха британских аболиционистов, которые сумели уничтожить рабство в империи и теперь пытались запретить его во всем мире, в Лондоне в 1850 году было создано Общество колониальных реформ, которое видело свою цель в освобождении британских колоний.
Обесценивание природы
Городской бум, определивший лицо Европы, был вызван дальней торговлей природным сырьем. Римские города развивались из укрепленных лагерей и определялись стратегическими расчетами. Города новой Европы росли там, где реки впадали в море, где шла перевалка грузов, где природные условия создавали удобные места для стоянки кораблей и работы водяных колес. Космополитические центры дальней торговли – Венеция, Севилья, Лондон, Амстердам, Марсель, Гданьск, Санкт-Петербург, в Америке Нью-Йорк и Новый Орлеан, – такие города были не столько средоточиями местных ресурсов, сколько форпостами глобального обмена, колонизовавшими окрестные деревни и провинции. Они и строились там, где земля оставалась пустой из страха наводнений и пиратов, – на низких берегах, дельтах и болотах. Закономерно, что в XXI веке именно эти города станут первыми жертвами глобального потепления.
Хорошим примером такого города – представителя большого мира, с трудом умещавшегося в местном пространстве, – был Глазго. Почти уничтоженный пожарами в середине XVII века, Глазго рос быстрее других шотландских городов. Тут был удобный порт, много леса, огромные верфи и хороший университет. Каждый четвертый купец занимался дальней торговлей. Корабли привозили вино и соль из Франции, древесину из Норвегии и пеньку из России, но главную прибыль давали атлантические колонии. В середине XVIII века в Глазго процветала промышленность первой переработки – очистка сахара с островов Центральной Атлантики, перегонка рома и переработка американского табака. Табак стал главным продуктом Глазго. В 1752 году, когда Адам Смит стал профессором моральной философии, Глазго ввозило, перерабатывало и вывозило больше табака, чем все английские порты вместе взятые. За океаном шотландские купцы избегали конкуренции, покупая табак у мелких фермеров по гибким ценам (англичане предпочитали крупных плантаторов и долгосрочные контракты). Поэтому цены на сырье в Глазго были ниже, чем в Лондоне или в Бристоле, что давало большие прибыли при реэкспорте табака. К тому же шотландцы имели большой опыт в уклонении от британских пошлин, иначе говоря, в контрабанде. Но местные торговцы табаком активно сотрудничали с властями, а потом и сами стали властью. В течение пятидесяти лет, с 1740-го по 1790-й, каждый городской голова Глазго был владельцем одной из табачных фирм. Как всякий трансокеанский бизнес, табачный был полон риска; он нуждался в расчете и капитале, а также в вере в Провидение. Вместе с верфями и фабриками в Глазго развивались банки, страховые конторы и пресвитерианская церковь, разновидность радикального протестантства.
Шотландия была присоединена к Англии в 1707 году, и ученая карьера Смита была типичной для колониального интеллектуала. Закончив школу в Кирккалди и Университет Глазго, он уехал в имперский Оксфорд, но ему там не нравилось. Он вернулся в Глазго преподавать логику и моральную философию. Кроме участия в университетской администрации, у Смита не было делового опыта. Источником его знаний о мире были кафе и клубы, где профессора потребляли колониальные товары – кофе, сахар, табак, ром – вместе с капитанами и фабрикантами. После многих лет преподавания Смит согласился стать домашним учителем в семье английского аристократа. Потом он, убежденный сторонник свободной торговли, стал членом Шотландского таможенного комитета; то была выгодная, но неприятная должность, смыслом которой был сбор доходов от шотландской внешней торговли в пользу английской метрополии.
Его знаменитая книга, «Богатство народов», устроена как оптический инструмент, который переводит фокус с микросцены внутренней экономики на панораму глобальной торговли. Разделение труда – главный ключ к богатству народов. Всякая ценность, например булавка, создается трудом, и только трудом народа создается богатство страны. Такова трудовая теория стоимости, как ее обосновал Смит. В промышленности разделение труда всегда глубже, чем в сельском хозяйстве.
Чтобы сделать булавку, нужно 18 операций, которые Смит увидел в шотландской мастерской. Кроме того, для этого нужна сталь. Проволоку надо вытянуть из слитка, сталь выплавить из чугуна, чугун добыть из руды, руду поднять из шахты, а шахту выкопать, построить в ней опоры, откачать воду. Это все тоже достигается разделением труда. Но есть и дополнительное обстоятельство. Шахта должна быть там, где есть руда. Это место надо найти среди тысяч таких же, где руды нет. Оно могло быть под властью чуждых или враждебных правителей. Защищая свои шахты или плантации, эти владельцы мешали свободной торговле. Чем более редким было их сырье, тем меньше цены на него отражали трудовые затраты. Монополии и пошлины, иронизировал Смит, соответствуют интересам нации, состоящей из лавочников и их элиты – купцов-перевозчиков. Им принадлежали торговые корабли, порты, каналы, верфи; их защищал военный флот; и они доминировали в установлении цен, налогов и пошлин. Согласно Смиту, меркантилистская система всегда предпочитала интересы производителей интересам потребителей, но и теми и другими она жертвовала в пользу морских перевозчиков. Сухопутное и неуклюжее у Гоббса, государство Смита возвращается к своей природе морского чудовища.
Открытие Смитом монополии – другая сторона его веры в конкуренцию. В его оптимистическом видении рыночного мира, монополия – неверное и временное отклонение. Монополия позволяет делать большие состояния, но невидимая рука со временем ликвидирует эти незаслуженные преимущества. Ключевая метафора, которую Смит использует для разъяснения монополии, – это коммерческий секрет, производственная тайна. Труд основан на знаниях, они распространяются неравномерно, но конкуренция открывает все секреты. Но не всякая монополия является следствием коммерческого секрета. Смит рассказывал о том, что каменоломни в окрестностях Лондона давали хорошую ренту, а в Шотландии не давали никакой: как ни дорог строительный камень, транспортировать его было невыгодно. То же и со строительным лесом: в Южной Англии правильные рубки давали прибыль, в Шотландии деревья оставляли гнить за ненадобностью. Даже прибыльность угольных шахт зависела от их местоположения: шахты около Оксфорда давали прибыль, шотландские месторождения оставались без дела. Веря в труд, Смит совсем не ценил природу – ни романтику шотландских озер и гор, которые войдут в моду со следующим поколением, ни тропическую плодовитость островов, с которых привозили табак и сахар. Он с недоверием воспринимал любые виды сырья и товаров, в стоимости которых транспортные расходы играли заметную роль. Торговля ими значила власть монополий и рост сверхприбылей. Невидимая рука считалась с трудовыми затратами, но не с транспортными расходами. К шахтам Смит тоже относился с осторожностью: дровами камины топить здоровее, чем углем, а другого предназначения угля он не видел. Фермерская земля во времена Смита продавалась из расчета тридцати годовых доходов; а шахты были таким рискованным бизнесом, что продавались за десять годовых доходов. Однако промышленная революция ужe началась; Смит дружил с изобретателем паровой машины, Джеймсом Уаттом, и помогал ему в организации дела. Но уголь и правда не возили на большие расстояния: транспортные расходы могли сделать его дороже дров. Цены на уголь были разными в разных английских графствах, как цены на соль в разных французских провинциях или цены на зерно в разных российских губерниях. Но металлы совершали огромные, почти кругосветные путешествия. Серебро везли из Перу в Испанию, медь из Японии во Францию, железо из России в Англию. Рынок металлов объемлет весь мир, формулировал Смит. Открытие серебра в Перу снизило цены на него в Европе и даже в Китае; то была первая глобализация, хотя Смит не знал этого слова.
Для Смита все, что добывается из-под земли, подчиняется другим законам, чем то, что растет на земле. Богатства недр определяются их редкостью, а это неверный источник богатства. Плоды земной поверхности создаются трудом, а он бесконечен. Чем больше продовольствия произвела земля, тем больше людей будет на ней работать, и от этого земля станет еще плодовитей. Наоборот, работа в шахте ведет к ее истощению. Испанское богатство, основанное на драгоценных металлах, не было продуктивным. Трудовая теория стоимости не объясняла сокровищ, полученных в американских шахтах. Обменная стоимость испанского серебра была гораздо выше трудозатрат. Труд в колониях не был свободным, как в метрополии. Подробно рассматривая изменения цен на серебро в Европе, Смит сравнивает их с изменениями цен на зерно. На любой ступени прогресса цена зерна является мерой труда. Цена серебра, напротив, не связана с трудом, она непредсказуема. Откроются ли новые шахты или закроются старые, цивилизация не улучшится и не пострадает. Содержание золота и серебра в монетах уменьшалось, но они не теряли своей стоимости; более того, их вытесняли бумажные деньги, вовсе не имевшие природного эквивалента. Смит сравнивал шахтное дело с лотереей. Испания стала такой же нищей страной, как Польша, писал Смит, хотя первая имеет ренту с американских шахт, а вторая нет. Он не жалел слов, чтобы лишить заморские сокровища, принадлежавшие другой империи и не подчинявшиеся трудовой теории стоимости, политэкономического значения. Как философы Просвещения тратили большую часть своих усилий на критику старого, католического мира, так и Смит тратил годы жизни и сотни страниц на критику старых, испанских идей о богатстве. «Даже самые обильные из шахт ничего не добавляют к богатству мира».
Одушевленное чудовище
Карл Маркс был лондонским политэмигрантом, жившим на деньги родственника, имевшего табачные плантации, и друга, владевшего хлопковой фабрикой. Ревизовав наследство Адама Смита, он и прославлял торгово-промышленный капитализм, и предрекал его гибель. Смит верил в «невидимую руку» свободной торговли; Маркс хотел «простых и разумных связей» между человеком и природой. Торговый обмен полон мистики; природа это причуда. Люди фетишизируют природу, не понимая определяющей роли труда в сотворении стоимости. «До какой степени фетишизм, присущий товарному миру… вводит в заблуждение некоторых экономистов, показывает скучный и бестолковый спор о роли природы в создании меновой ценности». На деле, считал Маркс, в создании стоимости природа участвует не больше, чем в определении валютного курса.
Любой товар, например сюртук, соединяет в себе два элемента – природное вещество и труд. Маркс не отрицает материальность сюртука, но принимает ее за скучную данность. Труд потребляет или даже пожирает сырье, создавая стоимость: товары суть «сгустки труда». Маркс перебирал еще несколько метафор для прояснения этих отношений между природной материей и человеческим трудом. Сырье без труда бесполезно – железо ржавеет, дерево гниет, хлопок портится. Спасает их только труд. «Живой труд должен охватить эти вещи, воскресить их из мертвых». Труд и пожирает сырые материалы, и воскрешает их к новой жизни. «Охваченные пламенем труда, который ассимилирует их как свое тело, призванные в процессе труда к функциям, соответствующим их идее и назначению», вещи превращаются из сырья в товар. Огонь, воскрешение, спасение; но Маркс употреблял и биологические метафоры, такие как метаболизм. Открытие им классовой борьбы связывают с увиденным им крестьянским протестом против огораживания лесов, развернувшимся в Пруссии. Маркс ценил работы немецкого биохимика Юстуса фон Либиха, описавшего деградацию почв и проложившего путь к использованию химических удобрений; предполагают даже, что эта метафора подсказала ему подход к определению отчуждения труда.
В главе «Капитала», названной «Процесс труда», Маркс делает следующий шаг. Труд создает из природы нечто третье, что не является ни трудом, ни сырьем. Ему нужна метафора, которая поможет понять соединение двух разных начал в рождении нового качества. Эта риторическая потребность возвращает Маркса к идее Уильяма Петти, английского экономиста XVII века. «Труд есть отец богатства, земля – его мать», – цитировал Маркс. Как же определить процесс их соития? Перебрав эти метафоры, Маркс предлагает еще одну, которая переносит субъектность с человека на сырье. Значение сырого материала, например хлопка или угля, состоит в том, что он впитывает (Aufsauger) в себя человеческий труд. Эта женская, материнская позиция не очень активна; и все же она противостоит труду как вполне самостоятельное начало. «Сырой материал имеет здесь значение лишь как нечто впитывающее определенное количество труда». Впитывая труд, хлопок превращается в пряжу. «Пряжа служит теперь только мерилом труда, впитанного хлопком». Труд пожирает сырье, природа впитывает труд – этим достигается некая симметрия. В применении к сырью и труду эти оральные метафоры – пожирать, вбирать, питаться – определенно нравятся Марксу больше, чем генитальная идея соития, найденная им у Петти. Чтобы создать 10 фунтов пряжи, нужно 6 рабочих часов ручного труда прядильщицы: хлопок, таким образом, впитал эти часы труда, чтобы стать пряжей. Потом эта пряжа впитает еще многие часы труда, чтобы превратиться в сюртук. Так и центнер угля, добытый из недр земли, впитал определенное число часов шахтерского труда. Товары множатся, вступая в новые взаимодействия. Вновь эротизируя, итоговая формула Маркса поражает игривым великолепием: «присоединяя к мертвой предметности живую рабочую силу, капиталист превращает стоимость – прошлый, овеществленный, мертвый труд – в капитал, в самовозрастающую стоимость, в одушевленное чудовище, которое начинает „работать“ как будто под влиянием охватившей его любовной страсти».
Одушевленное чудовище возвращает нас к Гоббсу. Это Левиафан, объединявший суверена и народ в едином образе. Свойственна ли, однако, левиафанам, как они известны политической мифологии, любовная страсть? Кажется, нет; все они представлялись одиночками, не имевшими ни партнеров, ни пола. Должны ли мы понимать капитал Маркса как одинокое чудовище, которое начинает само над собой «работать», будто занимаясь мастурбацией, и в этом секрет его самовозрастающей страсти? Экстатический образ государственного чудовища, ублажающего само себя и тем бесконечно творящего капитал, помогал Марксу отойти от не устраивавшей его эротической схемы «мать-природа, отец-труд». Она оставляла слишком много места природному сырью, мертвой предметности и конечной вселенной.
Неразделение труда
В течение многих веков истории, вплоть до Промышленной революции конца XVIII века, а во многих местах мира и много позже, почти все человечество жило натуральным хозяйством. Научный прогресс, экономический рост и дальняя торговля происходили отдельно от этого молчаливого большинства, в портовых анклавах атлантической цивилизации. Вот как описывает это не вполне мирное сосуществование Фернан Бродель: «С одной стороны, крестьяне жили в своих деревнях почти автономно, находясь в состоянии почти полной автаркии; с другой стороны, уже начала распространяться рыночно ориентированная экономика… То были две вселенные, два чуждых друг другу способа жизни, но объяснить эти две целостности можно только вместе». Крестьянский способ жить своим домом, семьей и натуральным хозяйством Бродель называл «материальной жизнью», противопоставляя ее «экономической жизни», которая возникает с развитием рынков. Сюда входит добыча ресурсов, изготовление товаров, их транспорт, обмен и, наконец, потребление; все это меняет свою природу, когда крестьянин, рыбак, шахтер становились продавцами, а добытые или созданные ими вещи становились товарами. Так «капитализм развернул свою экспансию, постепенно создавая тот мир, в котором мы живем и, уже на той ранней стадии, предопределяя этот мир».
Если крестьянин приходит на рыночную площадь ближайшего городка, чтобы продать там яйца или курицу с тем, чтобы заработать несколько монет, которыми он заплатит налог или купит железный наконечник плуга, он все равно остается внутри огромного мира крестьянской самодостаточности. Однако он не прочь участвовать в пространстве экономического обмена, и он там станет бывать все чаще; к примеру, он может подрабатывать в городе как отходник, занимаясь там ремеслом трубочиста или нанявшись на подсобные работы. Он может и вовсе стать торговцем, перепродавая товары, добытые или сделанные другими людьми. В рыночной экономике этот труд и материал, как и все ресурсы, товары, вещи и, наконец, люди, приобретали обменную стоимость.
Наш крестьянин мог предаваться всем своим занятиям одновременно – например, пахать землю весной, плести корзины летом, подрабатывать в городе зимой. Потом, однако, пришло время специализации: в конкуренции побеждал тот, кто сосредотачивался не только на одном-единственном ремесле, но на одной-единственной операции внутри этого ремесла. В знаменитом примере Адама Смита успешная фабрика по изготовлению булавок разделила этот процесс на 18 операций, и для каждой там был свой специалист. Смит говорит, что необученный человек мог бы, вероятно, сделать одну или несколько булавок за день; но в соседней мастерской по изготовлению булавок работало десять человек, и благодаря разделению труда они делали 48 000 булавок в день. По сути, Смит описывает конвейерное производство: один человек вытягивает проволоку, другой ее распрямляет, третий обрезает, четвертый затачивает, и каждый повторяет свою операцию около пяти тысяч раз, каждый рабочий день. Они все равно оставались бедны, рассказывал Смит, но их продуктивность была в тысячи раз выше, чем если бы каждый из них делал булавку целиком.
Рассказывая об открытом им разделении труда как главном секрете экономического развития, Смит вдавался в интересные детали. Деревенский кузнец, всю жизнь работавший молотком, может изготовить за день 300 гвоздей. А специально обученный юноша, ничего в своей жизни не делавший, кроме гвоздей, сделает за день 2300 штук. «Быстрота, с которой выполняются некоторые операции в мануфактурах, превосходит всякое вероятие, и кто не видел этого собственными глазами, не поверит, что рука человека может достигнуть такой ловкости». Именно разделение труда на простые операции ведет к применению машин: в отличие от человека, они могут делать только простые и повторяющиеся операции, зато делают их быстрее и точнее. Видевший расцвет английской шерстепрядильной промышленности, Смит рассказывает со знанием дела: «Шерстяная куртка, как бы груба и проста она ни была, представляет собою продукт соединенного труда большого количества рабочих. Пастух, сортировщик, чесальщик шерсти, красильщик, прядильщик, ткач, ворсировщик, аппретурщик и многие другие – все должны соединить свои различные специальности, чтобы выработать даже такую грубую вещь». К этому глубокому разделению труда надо добавить купцов и грузчиков, занятых доставкой материалов от одних рабочих к другим по воде и по суше. Но тогда надо добавить и «судостроителей, матросов, выделывателей парусов, а также плотников и кузнецов, которые делают телеги, конюхов и кучеров… А какой разнообразный труд необходим для того, чтобы изготовить инструменты для этих рабочих!» Например, для того чтобы изготовить ножницы, которыми пастух стрижет шерсть, нужен «рудокоп, строитель печи для руды, дровосек, угольщик… рабочий при плавильной печи, строитель завода, кузнец, ножовщик – все они должны соединить свои усилия, чтобы изготовить ножницы». Более того, огромная машина разделения труда и доставки товаров, нужная для производства скромных ножниц и простой куртки, не стала бы работать без финансовой системы – расчетных счетов, платежных поручений, кредитов и денег. Для этого нужны рынки и банки, суды и само государство. Вся эта огромная система основана на разделении труда, а также правах собственности и отношениях власти. В версии Смита, политэкономия строила логическую цепь от шерстяной куртки до самого парламента, спикер которого сидел на мешке шерсти – цепь, ведшую от разделения труда до разделения властей.
Но Смит понимал, что разделение труда, эта основа прогресса, больше свойственно промышленности, чем сельскому хозяйству. Плотник редко занимается работой слесаря, но пахарь в своем хозяйстве является также пастухом, садоводом, строителем и кучером. Поэтому, объяснял Смит, сельское хозяйство не поддается таким решительным улучшениям, как промышленность. Разделение труда и применение машин происходит на фабрике и невозможно на ферме; в этом и состоит для Смита космическая разница между земледелием и промышленностью. Труд, не знающий специализации, – непродуктивный, нерадивый, ленивый труд. На переход от одного вида работы к другому времени «тратится значительно больше, чем мы в состоянии с первого взгляда представить себе». Переходя от одного вида работы к другому, «рабочий обыкновенно делает небольшую передышку… его голова еще занята другим, и некоторое время он смотрит по сторонам, но не работает, как следует». Медленным переключением с одной работы на другую такой работник похож на крестьянина, который тоже тратит бездну времени на переключение. Экономия этих множественных переключений и есть главный секрет капиталистического производства. Разделение труда выводит работника из порочного круга деревенской лени на прямую, продуктивную линию улучшений. Специализация – столбовая дорога прогресса. Одни только крестьяне – ленивые, небрежные, глазеющие по сторонам – остаются чужды разделению труда.
«Земледелие по самой природе своей не допускает ни такого многообразного разделения труда, ни столь полного отделения друг от друга различных работ, как это возможно в мануфактуре», – писал Смит. «Невозможно вполне отделить занятие скотовода от занятия хлебопашца, как это обычно имеет место с профессиями плотника и кузнеца». Смит ясно видел причину этого коренного различия: ею является связь между добычей природного ресурса и самой природой, например ее сезонными циклами. В сельском хозяйстве различные виды труда – например, занятие скотовода и занятие хлебопашца – «должны выполняться в различные времена года». Поэтому одни и те же люди тут занимаются то пахотой, то посевом, то выгулом скота, то стрижкой овец, то сбором урожая. «Здесь невозможно, чтобы каждым из этих занятий в течение всего года был постоянно занят отдельный работник». Разделить виды труда на земле нельзя, и это является главной, хотя и досадной, «причиной того, что увеличение производительности труда в этой области не всегда соответствует росту ее в промышленности».
Читатели Смита часто не соглашались с его восторгом перед специализированным трудом. Отвечая Смиту, Токвиль писал: «Чего можно ждать от человека, который провел двадцать лет своей жизни, насаживая головку на булавку?» Маркс полагал, что разделенный труд отчуждает человека от его сущности. Для Смита разделение труда было источником прогресса; подкрепленное свободной торговлей, разделение труда изменит цивилизацию, сделав ее богатой, а людей равными друг другу. Для Маркса разделение труда – причина отчуждения, источник зла. «Рабочий только вне труда чувствует себя самим собой, а в процессе труда он чувствует себя оторванным от самого себя». Смит видел в разделении труда главный секрет современности. Чем глубже разделение труда в определенной индустрии, тем более продуктивен этот труд; чем больше разделение труда в стране, тем больше развита эта страна. Маркс, наоборот, производит из разделения труда самый корень моральных проблем современного человека. «Следствием того, что человек отчужден от продукта своего труда… является отчуждение человека от человека». Буржуазия – то есть горожане, занимающиеся торговлей, – «создает себе мир по своему образу и подобию», и она «подчинила деревню господству города». В «Немецкой идеологии» Маркс писал о том, что разделение труда будет преодолено. В прекрасном обществе будущего каждый получит «возможность делать сегодня одно, а завтра – другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике». Но Маркс вряд ли хотел возвращаться к тому, что он назвал в Коммунистическом манифесте «идиотизмом деревенской жизни».
Им обоим, Смиту и Марксу, стоило обобщить важную истину: разделения труда не знает не только крестьянский труд, но всякая работа по добыче сырья – зерна и шерсти, рыбы и руды. Разделение труда растет по мере циркуляции сырья в системе промышленной переработки: оно минимально на первых стадиях добычи сырья и максимально на завершающих стадиях создания товара. В примере Смита мы уже видели эту разницу: шерсть стрижет пастух, являющийся также пахарем, мясником, кучером и многим другим, – а перерабатывает ее социальная машина, которая уже во времена Смита насчитывала десятки профессий. Все же в деревнях развивалась своя специализация труда. Особенную жизнь вели кузнецы и мельники; пастухи предавались своим бродячим делам отдельно от землепашцев; кожевники и сапожники могли заниматься ремеслами один или шесть дней в неделю, и это зависело только от спроса на их услуги. Но у всех них могли быть свои поле, сад и огород; у них были дома, требовавшие внимания, и подсобные хозяйства, лишь отчасти отражавшие их специальности. Во времена экономического роста увеличивалась и специализация крестьянского труда. В конце XVII века в округе Орлеана больше половины крестьян получали заработную плату за специализированные услуги: кто-то был садовником, кто-то виноделом, кто-то горничной; и почти у всех были свои подсобные хозяйства, которые требовали универсальных навыков. Шведские крестьяне по совместительству работали шахтерами, английские крестьяне – прядильщиками, русские крестьяне – землекопами, норвежские – рыбаками; и везде, где строились города, крестьяне работали строителями. Без денег крестьянин не мог платить ренту и налоги, и работа в крестьянских хозяйствах часто оживлялась как раз накануне сбора податей. Верно было и другое: сложность крестьянских хозяйств позволяла им избегать мальтузианских кризисов, которые пророчили им политэкономы.
Консерватизм европейского крестьянства приводил в отчаяние реформаторов и историков. Немецкий социолог Вернер Зомбарт писал, что за тысячу лет до Наполеона сельское хозяйство в Европе ничуть не изменилось. Цитируя эти слова, Фернан Бродель принимал их за истину: в начале ХХ века Зомбарт шокировал этим утверждением, а теперь ему мало кто удивится, писал Бродель. Сам он рассказывал, что сельскохозяйственные эксперименты чаще удавались на ничейных землях, например на осушенных болотах, чем на землях, где жили и работали крестьяне: они сопротивлялись переменам. Успех сопутствовал только тем проектам аграрных улучшений, которые создавали продукт, пригодный для дальней торговли. На севере и юге Российской империи избирательно развивались земли вокруг портов Риги, Архангельска и Одессы, которые позволяли по морю экспортировать лен, пеньку или пшеницу; на этих благословенных землях богатели и помещики, и крестьяне, и государство; а такие же земли в 50 верстах от моря оставались пустыми и нищими. Купцы Ла-Рошеля, заработавшие деньги на дальней торговле, покупали виноградники, вкладываясь в ближнюю торговлю: вино пользовалось стабильным спросом, а потерять корабль всегда более вероятно, чем потерять виноградник. Выйдя в отставку, капитаны британских судов покупали поместья в деревне, предаваясь разным проектам улучшения земли.
Подчиняясь своему интересу, который позже назвали капиталистическим, – а он редко был понятен крестьянам, – городские предприниматели то вкладывали свой капитал в деревню, то забирали его. В XVI веке Венеция инвестировала огромные суммы, заработанные дальней торговлей, в сельское хозяйство «твердой земли» к северу от лагуны, и там началось что-то вроде развития, – города же Кастилии перестали вкладывать деньги в собственные окрестности, приведя их к нищете. Среди помещиков Богемии в это время появилась мода затоплять ранее осушенные поля, создавая огромные пруды для разведения карпа, – а французские горожане перестали одалживать деньги крестьянам, предпочитая вкладывать их в коронные бумаги. Горожане, жившие своим конвертируемым капиталом, искали свою долю в международном разделении труда – иначе говоря, в дальней торговле. Для одних это мог быть шелк, а для других карпы, альпийские шахты и заокеанские плантации или ценные бумаги, дававшие дивиденды от кофе на Суматре или нефти в Баку. Ни один из этих планов не сулил вечного успеха, хотя некоторые принесли богатства. Для крестьянина, совмещавшего натуральное хозяйство со временной работой на городских предпринимателей, их успех был не более чем выигрышем в лотерее.
Не только пастухи и пахари не знали разделения труда; специализации избегли многие, кто занимался добычей сырья, даже когда их бизнесы испытывали впечатляющий рост. Рыбаки Норвегии и Новой Англии, добывавшие огромные объемы трески или сельди, занимались сразу всем – наладкой снастей, ловлей рыбы, заготовкой кольев для ее сушки, самой сушкой, упаковкой рыбы в связки или бочки. Они не делали свои суда, снасти и бочки, но ремонт был по их части. Их работа тоже была сезонной, и они, скорее всего, не забывали свой крестьянский труд. Даже Промышленная революция мало изменила эту ситуацию. К примеру, английские углекопы отбивали уголь, очищали его и складывали в ящики; прокладывали новые штреки и штольни, укрепляли их, расширяли подходы и налаживали освещение; при необходимости они оказывали первую помощь, проводили аварийные и восстановительные работы. Во многих шахтах труд был сезонным; когда грунтовые воды поднимались, шахтеры возвращались к огородам и домашним ремеслам. Разделены были только вспомогательные работы; но углекопы в шахте взаимозаменяемы так же, как моряки на корабле. То был расцвет Промышленной революции, которая к этому времени породила сотни новых профессий, например в коксовании угля, выплавке металлов и их обработке; во всем этом людям помогали машины. Но работа шахтера не поддавалась – и до сих пор не полностью поддается – механизации, потому что она не могла быть разделена на простые, повторяющиеся операции. Все, что происходит в непосредственном контакте с природой, требует творческой деятельности и нераздельного внимания человека.
Даже в Англии протоиндустриализация, основанная на домашних производствах, уступила свое место главного мотора развития большой капиталоемкой промышленности только в 1840-х, с эпохой железных дорог; неспроста именно в это время «призрак коммунизма» стал гулять по Европе. На востоке континента все это случилось по крайней мере на полстолетия позже. В России совмещение сельского и промышленного труда называлось отходничеством. Крестьянин определенное время в году проводил в городе, работая на промыслах или в сфере услуг. На деле это означало, что деспециализация, характерная для крестьянского труда, распространялась и на многие виды работы в городе.
Открытое Смитом разделение труда, свойственное обрабатывающей промышленности, обеспечило высшие достижения капитализма. Но торговцы специализировались только в самом низу своей иерархии: менялы, лавочники, продавцы вразнос были специалистами, но банкиры, купцы и крупные предприниматели были скорее универсалами. Капитализм основан на разделении труда, но капиталисты о нем не думали. Бродель рассказывает о предпринимателе конца XVIII века Антонио Греппи, который держал банк в Милане, распоряжался государственными монополиями на табак и соль в Ломбардии и через Вену поставлял ртуть испанскому королю. В Москве XVII века «торговали все» – царь, бояре, стрельцы, посадские люди и монахи. Более того, они торговали всем. Государство пыталось распределить лавки в логичные, доступные для обзора «торговые ряды», но в хлебном ряду все равно торговали молоком, посудой и сеном, а в мясном ряду – сельдями и льном. Сущность капитализма такова, что специалисты в нем нужны только на мелких ролях; на оптовом и финансовом рынках выигрывают те предприниматели, кто широко распределяет риски. Получается, что и самого низа, и самого верха пищевой пирамиды капитализма – крестьян и шахтеров внизу, предпринимателей вверху – не коснулось разделение труда на элементарные части.
Аристотель в «Политике» провел различение между вещью для использования и вещью для обмена и соответственно между домохозяйством для жизни (натуральным хозяйством) и собственностью, которая используется для обогащения. Поланьи считал это различение первым и самым большим открытием социальных наук. Натуральное хозяйство не знало разделения труда; оно приходит с рынком и, писал Смит, зависит от его объема. Лучшему из кузнецов придется держать поле и сад, если его рынок сбыта недостаточен. Идя несколько дальше, Поланьи разделял три вида торговли – местную, национальную и дальнюю; все три развивались независимо друг от друга. Даже в XIX веке во Франции, например, не было единого рынка соли, а в России – национального рынка зерна. Местные рынки формировались в городах: фермеры привозили туда зерно, рыбаки рыбу, кузнецы свои изделия. В городах были промыслы, которыми горожане зарабатывали деньги для покупки деревенских товаров. Одним из таких промыслов была сама торговля; многие города, действительно, формировались вокруг рынков. Но дальняя торговля была сосредоточена в немногих портах, которые развивались своим путем, отличным от развития рыночных городов. Местная и дальняя торговля велась разными людьми и в разных местах: на местных рынках торговали тем, что не могли далеко перевозить из-за тяжести товара или потому, что он быстро портился; в дальней торговле, напротив, обменивались только легкие и сухие виды сырья, например шелк и серебро. Поланьи полагал, что в конце Средних веков местные рынки не играли существенной роли в экономике; большее значение имели государственные и общинные механизмы распределения зерна, соли и серебра. Но дальняя торговля – например, Ганзейская – была очень большой. Там, где пути дальней и ближней торговли пересекались, например в портах, власти старались изолировать их друг от друга и от деревенского окружения. К примеру, иностранным купцам запрещалась розничная торговля, но зато к их опту не применялись правила, действовавшие на городских рынках. По формуле Поланьи, города, возникавшие вокруг местных рынков, не только охраняли своими стенами рынки и их склады от внешних угроз, но и защищали окрестные деревни от рыночной коммерции. Портовые города, работавшие как распределительные хабы дальней торговли, – Венеция, Амстердам, Марсель, Санкт-Петербург – были устроены иначе. Обращенные к морю, они часто не имели стен, и в этом смысле вообще не были городами. Порт оборонялся с воды, а отношения с окружающим населением были не важны; до основания порта людей тут могло и вовсе не быть. Как объясняет Поланьи, разные города Ганзейского союза имели больше общего между собой, чем со своими народами. В глубинке любой страны люди еще долго жили множеством индивидуальных домохозяйств, едва сообщавшихся друг с другом. Поланьи определял рынок Нового времени как место встречи людей, маршрутов, сырья и товаров дальней торговли. Историк понимал, что маршруты торговли определялись природными фактами: в одном месте добывалось то, чего не было в другом месте, и так начинался бартер, а потом и многосторонняя коммерция. В конечном итоге дальняя торговля вела к развитию местных рынков, которые перераспределяли деньги и товары. Поланьи ясно видел, что такое понимание противоположно классическому. Следуя за Смитом, классическая политэкономия начинала с индивидуальных обменов и разделения труда, выводила отсюда местные рынки и продолжала ту же логику в применении к дальней торговле. Поланьи переворачивал эту логику: «стартовым пунктом является дальняя торговля, бывшая результатом географического расположения товаров». Международное разделение труда имело мало общего с тем, что описал Смит; оно следовало из географической неравномерности ресурсов. С международным разделением труда появляются экзотические, вызывающие зависимость товары, привезенные с дальних рынков. Это формирует новые вкусы, за ними следуют новые навыки и сама любовь к новизне. Для участия на местном рынке надо произвести свой товар, для этого нужно разделение труда внутри фермы или семьи. Разлагая натуральные хозяйства, разделение труда прокладывало путь к массовому обществу.
Пауперы
Век Просвещения стал веком коммерции, и в этом совпадении был глубокий смысл. Обычно эту связь понимают в плане производства: технические инновации были связаны с развитием науки, ученые общества с инженерными школами, рынки с развитием морали. Не меньшее значение эта связь между Просвещением и промышленностью имела и в плане потребления. Просвещение низших классов – школьное образование, грамотность, доступ к публичной сфере и следование городской моде – дало тот скачок массового потребления, без которого капитализм остался бы уделом аристократов, менявшихся предметами роскоши.
Меркантилистская система эффективно меняла эту ситуацию, направляя английские домохозяйства к обороту дальней торговли. Поставки колониального сырья росли сказочными темпами; соответственно, росли и объемы его переработки. Для осуществления новых задач нужно было все больше труда, и промышленные занятия постепенно охватили большинство населения. Материнская страна не была к этому готова. До XVI века даже английская шерсть, материал собственного производства, вывозилась для обработки во Фландрию. Без того, чтобы домохозяйства занялись товарным производством, связанным с рынком дальней торговли, не было бы ни экспорта готовых изделий, ни положительного сальдо, ни денег в казне. И началось это превращение натуральных хозяйств в товарные задолго до Промышленной революции, которая стала кульминацией этого процесса. Разгадку Великой трансформации надо искать в английской протоиндустрии – распределенной системе переработки льна, шерсти и хлопка на экспорт, которая в XVI–XVII веках сформировалась в тысячах деревенских домохозяйств. Важно, что, в отличие от организации труда на сахарных или хлопковых плантациях Нового Света, эта система работала без применения прямого насилия. Огораживания лишали крестьянина земли, но сохраняли его свободу.
То была первая и необходимая часть первоначального накопления (Маркс), великой трансформации (Поланьи), производительной революции (де Вриз). Но лучшее название, отражающее саму суть процесса, дал более ранний автор, Мальтус: формирование эффективного спроса. Мы много знаем о меркантилизме как особой системе торговых отношений между империями и колониями; вопрос в том, как высокая политика переводилась в отношения внутри каждой деревни, домохозяйства и, наконец, семьи. Меркантилистская забота о государственной казне требовала сырья и товаров, годных для вывоза; среди продуктов сельского хозяйства таким сырьем была шерсть. Поэтому знаменитые огораживания, которые реформировали английское сельское хозяйство в XV–XVI веках, увеличивали стада овец за счет поголовья коров. С этим была связана и замена быков лошадьми в качестве тягловой силы. Ради овец уменьшалось и количество земли под зерновыми культурами, хотя парламент много раз запрещал превращать распаханные поля в овечьи выпасы. Хлебные законы ограничивали экспорт и импорт зерна, чтобы достичь продовольственной независимости; но ей угрожали не зловещие враги, а невинные овцы, дававшие землевладельцам сверхприбыль. Действуя подобно насосу, меркантилизм уменьшал долю сырых и свежих продуктов, годных только для натурального хозяйства, и увеличивал долю сухих готовых товаров, подлежащих торговле и экспорту.
Поланьи подробно рассказывает о том, как английское государство и запускало, и пыталось замедлить эти преобразования. Бедные крестьяне получали пособия, позволявшие им выжить, но искажавшие рынок труда. Этот режим, известный под названием Спидхамланда, где он был разработан в 1795 году, был ранним аналогом фермерских субсидий; разница в том, что этот вид помощи получали безземельные крестьяне. Церковные приходы распределяли помощь между нуждавшимися, работали они или нет. Когда кусок хлеба определенной величины стоил 1 шиллинг, каждый крестьянин должен был получить 3 шиллинга в неделю; если он работал, но получал меньше, ему доплачивал приход, который зависел от спонсоров или казны. С точки зрения работника, его труд становился бессмысленным. В той мере, в какой деньги на эту помощь поступали из казны, это, скорее всего, были деньги, полученные благодаря обложению дальней – например, сахарной или табачной – торговли пошлинами и налогами. Так прибыль заокеанских колоний перераспределялась в пользу английских крестьян. Итогом признания «права на жизнь» было формирование класса пауперов – все большего количества людей, которые были лишены земли и не видели смысла в работе. То был стратегический кризис; о нем писали самые светлые умы эпохи – Мальтус, Бентам, Берк, и все они были против субсидий. Современная идея минимальной оплаты труда могла бы предотвратить этот кризис, но до нее дело не дошло. Помог бы и рынок земли, но его еще не было; если бы обнищавший фермер мог продать свою землю, лордам не понадобились бы огораживания. Подробно рассказывая об этой ситуации, Поланьи видел в ней прообраз не только Промышленной революции, но и советской коллективизации. В конце XVIII века итогом тоже была «невидимая безработица», которую скрывали субсидии. Но пауперизация, писал Поланьи, была не только сбоем социальной инженерии. Паупер в материнской стране – такое же следствие дальней торговли, как раб в дочерней колонии. Сырьевой промысел усиливает все виды неравенства.
Великая трансформация вела крестьян к обезземеливанию и обессмысливанию их труда, превращая их в пролетариат. Масштаб преобразований был огромен. Крестьянин во многом противоположен фабричному рабочему. Крестьянин работает в семье, рабочий – в коллективе. Крестьянин не знает разделения труда – труд рабочего основан на специализации, ведущей к повторению одних и тех же движений. Крестьянин не соблюдает режима времени, работая по надобности, – рабочий трудится по расписанию, от звонка до звонка. Крестьянин живет моральной экономией, чтобы обеспечить свою семью привычным уровнем жизни, – рабочий включается в систему конкуренции и роста. Однако между этими идеальными типами было множество исторических переходов. Важнейшим была «коттеджная индустрия», или протопромышленность; англичане еще называют эту систему putting-out industry. Переработка льна, шерсти и хлопка требовала огромного количества рабочих рук и нового режима работы, основанного на половом разделении труда, дисциплине и расчете. Тюки с волокнами распределялись по домохозяйствам; крестьяне пряли или вязали шерсть вручную или ткали ее на ручных станках. Этим обычно занимались женщины, пока мужчины были на сельских работах. В Италии, Фландрии, Англии такая система работала столетиями, пока ткацких фабрик не было или их было немного. Работавшие на водяных колесах, фабрики были более продуктивны, но их число было ограничено природными условиями; его нельзя было увеличивать в соответствии со спросом. Это стало возможным только благодаря паровым машинам. Промышленная революция положила конец коттеджной индустрии; прядильные, вязальные и ткацкие станки, работавшие на паровых машинах, требовали рабочих рук, и только тогда произошло формирование пролетариата.
С помощью налогов, огораживаний, субсидий и других мер глобальные схемы колониальной политики доводились до каждого крестьянского хозяйства. Смысл преобразований состоял в повышении доли сухих, то есть экспортируемых, ресурсов, обычно шерсти, и сокращении доли сырых ресурсов, например мяса или овощей. Дополнительным фактором было ограничение экспорта необработанной шерсти, чтобы ее перерабатывали на месте. В Средние века, как уже было сказано, большую часть английской шерсти вывозили во Фландрию; потом целая система налогов, субсидий и штрафов изменила этот порядок с тем, чтобы английские крестьяне сами пряли шерстяную нить и вязали готовые изделия, которые шли потом на экспорт. Превращение метрополии в огромную фабрику, перерабатывающую привозное и местное сырье, было самой сутью меркантилизма. Без этого Британская империя не имела бы экономического смысла, не случилось бы и Промышленной революции.
Центральным звеном этой новой системы была динамическая конструкция, которая с разными видами сырья работала по единой схеме; я называю ее меркантильным насосом. Он обеспечивал перевод нужд дальней торговли в изменения внутри крестьянских семей. Он перекачивал землю и труд из натуральных хозяйств в производство товаров, готовых к экспорту. Он «сушил» сельскую коммерцию – превращал ее из местного оборота сырых и скоропортящихся продуктов, которые можно было потреблять лишь на месте, в дальнюю торговлю сухими товарами с городом и заграницей. Колониальные товары играли центральную роль в этом обороте. Вместе с уменьшением земли под общественными выпасами и личными участками потребление крестьянских семей сокращалось; зато они получали в свое распоряжение ресурсы, привезенные из колоний, – сахар, ром, чай, шоколад и, наконец, красочные хлопковые изделия, предмет меняющейся моды. Силой колониальных поставок крестьяне выводились из привычного состояния натурального хозяйства, в котором они производили и потребляли одни только сырые, нетоварные ресурсы. Огораживания, лишавшие крестьян кормившей их земли, компенсировались лавками колониальных товаров, в которых поденный заработок можно было обменять на сухую, сладкую (иногда соленую) заморскую еду – сахар, чай, табак, пастилу, засахаренные сухофрукты, сладкие вина или сушеную рыбу. Содержавшиеся тут калории, дополнявшие или заменявшие собственные акры обработанной земли, были очень важны; но еще важнее были аддиктивные качества этой еды. Сухое сырье сделало возможным морские путешествия, дальнюю торговлю и колониальные захваты; теперь оно возвращалось в метрополию, готовя промышленную революцию. Меркантильный насос замещал сырое сухим, местное привозным, произведенное купленным, сырье товаром. Открывая натуральные хозяйства внутренним и глобальным рынкам, меркантильный насос выкачивал труд, компенсируя его зависимостью. По мере того как новая экономика предпромышленной эры отвлекала все больше женских рук от работы в поле, в хлеву или огороде, мясные и растительные калории в крестьянском рационе заменялись сахарными. Меркантильный насос действовал благодаря аддиктивным свойствам колониальных товаров, которые играли роль центрального механизма-клапана в социальном механизме, подобном вакуумному насосу, изобретенному Робертом Бойлом в середине XVII века. В стеклянной колбе, из которой выкачивался воздух, билась и умирала птичка. Так и меркантильный насос высасывал жизнь из домохозяйств.
Роберт Бойл был сыном Ричарда Бойла, лорда-казначея Ирландии, создавшего там огромные «плантации», колонизовавшие страну. Его собственная плантация в Манстере считалась образцовой. Она сказочно обогатила его: став герцогом и лордом-казначеем Ирландии, он одалживал деньги самому королю. Биографы писали о Бойле как о «первом колониальном миллионере».
Британские плантации в недавно завоеванной Ирландии были созданы примерно тогда же и теми же людьми, которые создавали плантации в Вирджинии. От короны ирландские плантаторы получали землю, конфискованную у местных аристократов-католиков и их крестьян, которых считали варварами и кочевниками. Скотоводы занимались сезонной перегонкой больших стад крупного рогатого скота с одних пастбищ на другие, примерно как овец перегоняли в Испании. Англичанам такое хозяйство казалось непродуктивным; они хотели распахать землю под пшеницу, экспериментировали с табаком и картофелем. Табак в Ирландии не прижился, возможно, потому что там не было рабов. Картофель, наоборот, стал здесь основной культурой, мешая колонизаторам достичь коммерческой продуктивности местных полей. Задачей плантаций было заставить ирландцев жить оседлой жизнью, сеять пшеницу и обратить в протестантизм; для этого туда массово переселяли англичан и шотландцев. По морю ирландскую пшеницу легко было бы доставлять в Англию и Шотландию. Но этого не случилось, картофель помог ирландцам уклониться от этой задачи. В очередной раз колонизаторы стали жертвой сырьевого соблазна. Ричард Бойл сделал свое состояние на ренте, сдавая свою землю арендаторам; потом он все потерял в ходе восстания 1641 года, но когда оно было подавлено, его сыновья вернули себе отцовские плантации. Отсюда пришли средства, которые Роберт Бойл вложил в Королевское общество и в собственные изобретения. Выкачивая деньги из ирландских плантаций, меркантильный насос вел к изобретению насоса вакуумного. В свою очередь, изобретение вакуумного насоса вело к появлению паровых машин, а с ними к небывалому расцвету торговли и к пролетаризации английских крестьян. Когда Ньюкомен использовал опыт Бойла в создании паровой машины – тогда вакуумный насос присоединился к меркантильному, двигая Промышленную революцию.
Проиграв Американскую войну и признав независимость Соединенных Штатов, Британская империя сохранила свою жемчужину – сахарные острова в Атлантике и огромные колонии в Азии и Африке. Радикалы пришли в ужас от военно-политической неудачи и разочаровались в коммерческой пользе колоний. Но большинство в парламенте и при дворе считали, что то была временная неудача, которую меркантилистская система счастливо переживет, и ее надо только расширить. Шотландец Джон Синклер, член Королевского совета и друг Адама Смита, во время войны предлагал полностью оставить Американский континент, включая Канаду, и перенести действие в Вест-Индию, чтобы очистить ее от французов и удвоить сахарные плантации. Следуя за аргументами Адама Смита, интеллектуалы ставили под вопрос коммерческую выгоду, проистекавшую из прямого владения сырьевыми колониями: свободная торговля позволила бы получить то же сырье, не тратясь на армию и флот. Факт политической жизни состоял в том, что англичане «пришли в отвращение от колоний». Однако новая колониальная система мало чем отличалась от меркантилистской. После Парижского мира имперские интересы переместились в Индию и Канаду, что не помешало империи приобрести новые колонии в Австралии и Африке. То была хорошая новость, потом появились плохие: покупка суверенными Штатами Луизианы в 1801 году финансировала военные приготовления Наполеона, а ответ на них обошелся Британской империи дороже всех колоний вместе взятых.
Назад: Глава 8. Ресурсные проекты
Дальше: Глава 10. Ресурсная паника