Глава 7.
Сырье и товар
Сырье материально, и то же верно в отношении торговли и самого государства. Но Карл Маркс, который знал толк в материальности, называл торговлю фантастической и фетишистской; для описания обменной стоимости он употреблял слово, которое подходит для нездоровых чудачеств, vertrackt. По-русски так и переводят: товар – это вещь, полная причуд; по-английски еще сильнее – queer. Похожее удивление экономической жизнью можно найти у Аристотеля. Центры цивилизации богаты людьми, их трудом и знаниями. Тут перерабатывают, потребляют и копят сырье, привезенное со всех концов света. В своей «Истории» греческий автор V века до нашей эры Геродот рассказывал, что его родная Эллада была примечательна только умеренным климатом, благоприятным для человека. Зато «окраины ойкумены по воле судьбы наделены редчайшими и драгоценными дарами природы». В Индии, самой дальней стране Востока, было несметное количество золота. Плоды ее растений давали «древесную шерсть», которая красивее и прочнее овечьей шерсти, – хлопок. В Аравии, самой южной стране мира, деревья несли ладан, но его охраняли крылатые змеи. Арабы собирали благовония на козлиных бородах. В Эфиопии росло эбеновое дерево, оно такого же цвета, как сами эфиопы. В стране Диониса добывали корицу: неведомые птицы создавали ее в своих гнездах. С западных островов, которые потом назовут Британскими, в Элладу привозили олово. На севере Европы, совсем как в Индии, добывали золото; до Эллады оно не доходило, оставаясь такой же фантазией, как и корица. Сырье экзотично, у него бесконечно много видов, и о каждом рассказывали причудливые истории; переработка сырья в товар есть дело цивилизации, оно подлежит рациональному пониманию и регуляции.
У Геродота картина мира похожа на ресурсную карту. Две враждовавшие империи, Эллада и Персия, вместе составляли центр обитаемого мира; а окраины ойкумены снабжали этот центр своими экзотическими плодами, тем более ценными, чем они были дальше. Труд плотника, портного, кузнеца понятен и ограничен, он доступен и рабу; зато далекие миры рыбаков и дровосеков, шахтеров и золотоискателей полны приключений и опасностей. Безвестные множества прядильщиц и ткачей создали экономику мировых империй; но цивилизованный мир восхищался искателями золотого руна и покорителями заморских колоний. Глядя из центра, сырые материалы далеких окраин кажутся далекими и желанными: ради них стоит путешествовать, за них воевать, о них писать. Сырье там, товары здесь. Обыден труд, причудлива добыча. Хозяйство создается работой, сокровища – удачей. Банальность труда сочеталась с экзотизацией сырья.
В этой имперской картине, которая конкретизировалась тысячелетиями, ойкумена представлялась сферой, а рассказчик ее центром. Драгоценные дары природы добывались на периферии: ради них предпринимались путешествия, за них шли войны, там создавались сокровища. Чем дальше от центра, тем дороже были эти природные дары: чтобы оправдать транспортные расходы, они должны быть драгоценными. Но дело было не только в дистанции. Вдалеке от столиц самые обычные виды сырья, например пшеница и просо, вели себя необыкновенным способом: где-то они были продуктивны, а где-то совсем не родились. Нет другого народа на свете, кто бы так легко добывал плоды земли, писал Геродот, как египтяне: им не нужны плуг и мотыга. В Египте не бывает дождей; зато после каждого разлива Нил, оросив поля, возвращался в берега, и крестьяне засевали ил. Потом они выгоняли на него свиней, чтобы те втоптали зерно в почву. То был рай для земледельца, но вызов для ученого: Геродот не мог объяснить поведение Нила. Но и египтяне, рассказывал он, тоже не могли понять, как могли греческие крестьяне полагаться на случайные дожди, а не на надежные разливы рек.
Ежегодные наносы ила поднимали уровень почвы, и Геродот предсказывал, что Нил когда-нибудь обмелеет и не сможет кормить население дельты. В отличие от человеческого труда, природные ресурсы имеют обыкновение кончаться. Добыча начинается с пиковой продуктивности: леса полны дикими зверями, а море рыбой, зерно растет будто само собой, золото находят на поверхности земли, нефть бьет фонтаном. С годами лес исчезает от вырубки, земля теряет продуктивность, шахты становятся все опаснее, а скважины все глубже. С разными видами сырья это происходит по разным причинам. Рыба в море и деревья в лесу исчезают вследствие эффекта, который был назван «трагедией общин»: люди исчерпывают ценное сырье, считая его неограниченным потому, что прав собственности на него нет. Но земля истощается, даже если она находится в индивидуальном владении. Богатства недр тоже истощаются по мере их использования. Свежая нефтяная скважина бьет фонтаном, но он быстро сходит на нет, и нефть приходится качать и выдавливать, а скважины вокруг, скорее всего, покажут меньшую продуктивность. Этот эффект был осмыслен политэкономами XVIII века, когда они сформулировали «закон убывающей отдачи». Тогда же экономисты поняли, что закон убывания действует только в отношении даров природы, а в отношении продуктов труда действует обратное правило роста или прогресса. Сегодня это называют эффектом масштаба: при укрупнении обрабатывающего производства продуктивность увеличивается. Добыть каждую следующую тонну зерна, меха, серебра или угля труднее предыдущей, но сделать каждый следующий гвоздь, сапог или автомобиль легче, чем прежние. Если пахарь увеличил свое поле, то его затраты на центнер пшеницы увеличатся, но если мельница увеличивает выпуск муки, ее удельные затраты уменьшатся.
Природа Пользуемая
У червей-шелкопрядов сложный жизненный цикл, но человек использует лишь один его элемент – кокон. Разматывая его волокна, человек пренебрегает всем остальным, ради чего растет, движется, размножается шелкопряд. Хлопковый куст сложен, как и любое другое растение: у него есть корни, стебли, цветы и многое другое, но человек использует лишь мельчайшую часть всего этого – одноклеточные волокна, развивающиеся из кожуры семени. Природа создала эти волокна для того, чтобы семя летело по ветру, распространяя растение по земле; этот процесс занял мириады поколений и миллионы лет. Человек отказался быть таким, каким создала его эволюция; найдя волокна хлопчатника, он научился покрывать ими свое тело, перенося жару и холод. Сложен и цветок мака, но человеку пригодилась малая и случайная его часть, сок недозрелых коробочек. Все эти ресурсы для человека – условия его свободы и пути новых зависимостей. Увеличивая их потребление, умножая способы их добычи и переработки, он овладевал чужой природой и изменял собственную.
Пока природа казалась бесконечной и благой, ее можно было представлять себе как другое обозначение Бога; так делал Спиноза, разделявший Природу Творящую и Природу Сотворенную. Сегодня вернee противопоставить Природу Сотворенную – Природе Пользуемой. Для этого неважно, сотворило ли цветы мака Божественное провидение или их создала слепая, но упрямая эволюция. В любом случае они созданы для пчел, которые опыляют соцветия, ориентируясь на их цвет и запах, а не для человека, который научился собирать сок недозрелых коробочек, получая от него причудливое удовольствие. Природа Сотворенная всегда больше Природы Пользуемой; но благодаря техническому прогрессу они все больше совпадают между собой. Это растущее сближение переживается человеком как истощение природы.
Используя сырье в своих целях, которые отличны от замысла природы, человек подчиняет ее своим замыслам. Как писал Кант, человек сказал овце: «Твою шерсть, которой ты покрыта, природа дала тебе не для тебя, но для меня». У такого переподчинения есть свои правила и пределы, это особенный процесс. Я назову его хозяйственным отбором. Нуждаясь в волокнах для одежды, из многих насекомых человек выбрал шелкопряда, из растений он выбрал коноплю, лен, хлопок, из животных – овцу. Из одних деревьев можно сделать прямые мачты, из других – кривые шпангоуты. Сила хозяйственного отбора выше силы искусственного: последний может удлинить или укрепить волокно, но природа создала изумительное разнообразие веществ и существ, ничтожная доля которых отобрана человеком. Власть человека над природой заключается не столько в модификации созданного, возможности которой ограничены, сколько в безмерном размножении отобранного: так пшеница и хлопок, коровы и овцы размножены в количествах, которые далеко выходят за естественные пределы. Власть человека выражается еще в технологиях переработки сырья: чтобы из хлопка сделать ткань, а из нее одежду, нужно много труда, искусства и технологий. Для этого нужны и другие виды сырья – энергия воды или угля, к примеру, или красители, которые делали из редких глин или насекомых.
Хозяйственный отбор вел к развитию новых технологий – или наоборот, технологии делали использование нового сырья возможным и необходимым. Чтобы строить свои дома, человек использовал дерево, камень и металл, но наши города большей частью построены из обожженной глины: кирпич был величайшим изобретением человечества. В переработку всегда попадала очень узкая, ограниченная часть природы. Если у природы есть замысел, он нигде не совпадает с замыслом человека; именно потому ее замысел так трудно понять. Человеческое хозяйство представляет собой нечто вроде опухоли на теле природы; паразитируя на малой части этого тела, она отвлекает жизнь от других, не менее важных частей.
Ресурсная история – это подлинная история снизу: ниже некуда. Но разные версии социальной истории, которые претендовали на построение истории снизу, обычно игнорировали самый нижний уровень истории, каким являются изменения человеком природы. Между тем разные виды сырья имели богатые судьбы. Вместе с людьми они тоже были творцами истории, ее субъектами. Субъектность всегда частична. Ни один субъект не бывает вполне автономен – ни человек, ни природа, ни суверен. Мешок зерна, тюк хлопка, бочка нефти – у всех них своя субъектность.
Сырое и сухое
В 1910 году многотомное пособие по экономической истории России начиналось так: «Исторический опыт показывает, что торговля и промышленность могут развиваться только в мирное время в странах с плотным населением, с удобными путями сообщения; в противном же случае поселяне вынуждены все необходимое для себя производить сами». Но мирное время было редкостью, тем более при наличии удобных путей сообщения; а без мира и торговли откуда взяться плотному населению? До наступления колониальной эпохи и потом железных дорог люди жили натуральным хозяйством. Они потребляли то, что производили: большую часть их сырых продуктов нельзя было хранить, трудно перевозить и некому продать. На деле диета первобытных охотников и собирателей была здоровой и сбалансированной; средневековые диеты были хуже. Очень немногие продукты природы и труда – легкие, редкие, непортящиеся – годились в товары, годные для торговли. Как правило, эти товары надо было держать сухими, только это защищало их от порчи.
В структурной антропологии прошлого века сырое считалось противоположностью вареного; первое оставалось частью природы, второе создавалось культурой. В политэкономической версии противоположностью сырью является товар. Хотя этимологически слово «товар» может и не иметь общего корня с «вареным», такое решение помогает увидеть суть дела. Различию между сырьем и товаром соответствует различие между добычей и производством. Сырье добывают на земле или из-под земли, товары производят из сырья. В моей версии структурной политэкономии центральной ее оппозицией являются отношения сырого и сухого. После первичной переработки чай, меха, соль, зерно, хлопок и многие другие виды сырья становились сухими; в этом виде они подлежали перевозке, дальней торговле и новой переработке. Наоборот, множество сырых продуктов земледелия и скотоводства, например мясо, картофель или фрукты, перевозить было трудно или невозможно; они стали предметами торговли только тогда, когда появились новые технологии консервирования и транспорта, которые сами требовали энергии и сырья.
Русский язык отразил эту историческую реальность в слове «сырье»; оно точнее определяет природу всего того, что человек добывает на поверхности или в недрах земли, чем слишком общее «commodities», слишком оптимистичное «resources» и слишком разнообразное «staples» (хотя у всех этих понятий есть свои сильные стороны, непередаваемые в русском слове). В отличие от «сырья», «commodities» смешивает натуральные ресурсы и массовые товары. «Resources» происходит от латинского «surgere» (подниматься, проистекать) и родственно слову «resurgere» (вновь подниматься, восставать); со своей вездесущей приставкой «re-» слово «resource» подразумевает, что ресурсы являются возобновляемыми. Как правило, это не так.
Империи не для того посылали в новые земли корабли или казаков, чтобы оставить там благородных дикарей в покое. Империям нужна овеществленная стоимость, которую можно отнять у туземцев, перевести по морю или суше и продать своему или другим народам. Как правило, то было сырье, высушенное в товар. Лавки сухих колониальных товаров (épicerie во Франции, kolonialhandlung в Германии) были первыми продовольственными магазинами. Тут продавались сухофрукты, чай, сахар, кофе, шоколад и еще, может быть, сушеная рыба и порох. Привезенные издалека, сухие товары боялись дождя, потому им и нужны были склады и магазины. Наоборот, ближняя торговля сырыми товарами на местных рынках – мясом, молоком, овощами, фруктами – велась под открытым небом, она не требовала крыши. Торгуя скоропортящимся сырьем, ближние рынки были конкурентными и потому дешевыми; снабжая города и давая занятость деревне, эта капиллярная система распределения не порождала капитала. Портовые, промышленные и рыночные города росли ради дальней торговли. Используя природные преимущества местоположения – защищенные бухты или речные пороги, близость к устьям или шахтам, – города росли там, куда доставлялись сухие товары, где шла их перевалка и переработка, где пересекались артериальные пути дальней торговли.
Граница между сырым (местным) сырьем и сухими (торговыми) товарами исторически менялась: пока мех не научились выделывать, треску сушить, сельдь солить, мясо морозить, а хлопок, чай, сахар, табак и зерно перевозить по морю и при этом защищать от влаги, все эти источники имперских богатств потреблялись на месте, не принося дохода и пошлин. Если по природным условиям порча сырья при перевозке была неизбежной, это защищало туземцев от сверхэксплуатации, а империи от сверхприбылей. Лучшая торговля шла по воде, но лучшими товарами были те, в которых не было воды; защита товара от сырости была такой же частью коммерческого искусства, как превращение сырья в товар. Худшее зло исходило от самых сухих, долгохранящихся видов сырья – алмазов, золота, нефти. Новые технологии добычи сырья, его высушивания и отоваривания создавали условия для насилия в колониях и процветания в метрополиях. Чайные и маковые угодья Индии обогащали Англию; хлопковые плантации американского Юга помогали буму в текстильных центрах Севера; зерновые поля средней России кормили далекую столицу империи, а зерно Малороссии создавало экспортную прибыль. В колониях великих империй, внешних и внутренних, рождались рабство и крепостничество, создававшие сырье; его переработка в товар шла в метрополиях.
Сырье как соблазн
Век Просвещения был временем воспитания желаний – предпочтений, вкусов и навыков массового потребления. Экзотические предметы роскоши, поступавшие с Востока, такие как сахар, шелк и фарфор, становились продуктами элитного спроса в странах Запада. Потом местные производители замещали импорт, цены падали, и потребление становилось массовым. Именно это произошло с хлопком. Сначала индийский хлопок заместил более дорогой китайский шелк; потом американский хлопок, который ткали в Англии, вытеснил готовые индийские ткани. Стратегическим направлением была имитация восточной роскоши на основе все более дешевых материалов западного производства – своего рода обратный ориентализм, при котором сокровища Востока становились предметом подражания. Мебель, одежда, сады и даже архитектура эпохи Просвещения были полны «китайщиной» – имитацией воображаемого Китая, известного по немногим оригинальным, и потому очень дорогим, образцам. В Англии китайщина стала модной в 1620-х; она легко интегрировалась в культуру барокко, придавая ей игривые ноты. Тогда Китай ассоциировался с шелком, так же как Индия с хлопком. К середине XVIII века китайские мотивы через Англию дошли до Индии и стали использоваться в изготовлении крашеных тканей – калико. В Западной Европе рос спрос на лаковые изделия, которые производились из смолы редких деревьев, росших только в Восточной Азии. В течение XVIII века эти предметы роскоши – шелковые панели, лаковая мебель, фарфоровая посуда – подверглись обратному инжинирингу на основе европейских материалов и технологий. С ходом десятилетий все эти товары восточной роскоши, бывшие предметами показного и статусного потребления, становились массовыми продуктами. На этой ресурсной основе развивалось буржуазное общество, одновременно расточительное и бережливое.
Помня излишества пуританской революции, Англия отменила законы, связывавшие манеру одеваться с сословным происхождением человека; на востоке Европы, например в России, они продолжали действовать и в XIX веке. Но самой большой роскошью было свободное время, которое человек мог провести один или с другими людьми, предаваясь удовольствиям, отдыхая и общаясь. Досуг заполняли предметы роскоши и дорогие услуги – театр, рестораны, путешествия. Экономические и аграрные эксперты XVIII и начала XIX века постоянно говорили о том, что проблемой являлся не недостаток товаров и услуг, но, наоборот, малый спрос на них. Такой спрос надо было создать, это зависело от образования и культурного уровня: у дикарей нет спроса на предметы роскоши, не хватает его и у крестьян. Роскошь все чаще становилась волшебным средством, которое одно могло вывести крестьянские хозяйства из лени и праздности.
Аскетическая этика перестала работать в условиях экономического роста, вызванного дальней торговлей, в среде растущего неравенства, наемных армий и продажной бюрократии. Бернар Мандевиль, автор замечательной «Басни о пчелах» (1705), первым дал ход принципиально новой идее, согласно которой общественные блага создаются не личными добродетелями, а свободной игрой частных пороков: пользуясь иносказательным, рифмованным языком, новая наука экономики начала публичную войну со старой моралью. Потомок гугенотов, нашедший убежище в Англии, Мандевиль описал улей пчел, которые живут совсем как люди; у них есть свои крестьяне, шахтеры, врачи, судьи и священники. Проблемы у них тоже человеческие. В улье кипели «тысячи страстей», тех же, что и в человеческом обществе. Рабочие люди кормили своим трудом «полмира», но сами жили нищими, питаясь хлебом и водой. Судьи брали взятки. Жрецы были корыстны и похотливы. Врачи думали не о больном, а о его родне. Никто не жил на зарплату, каждая пчела обогащалась как могла. Мандевиль со знанием дела перечислял их пороки: по отдельности тут все подделка, даже навоз; но несмотря на многообразие частного зла, публичная жизнь плодовита как никогда. «Пороком улей был снедаем, / Но в целом он являлся раем».
Басня Мандевиля дала начало бурной дискуссии, в которой отцы экономики объясняли общественную пользу роскоши, а наследники христианской этики осуждали грех избыточного потребления. В теории моральных чувств Адама Смита подражание природе как принцип изящных искусств соединяется с подражанием восточной роскоши – источником хозяйственного роста. В течение XVIII века казна Британской империи все меньше зависела от налогов на землю; пошлины и акцизы составляли от половины до трех четвертей доходов империи. Дальняя торговля давала сказочные прибыли еще и потому, что она создала моду – род монополии, который вел к особенно быстрому обороту сырья и капитала. «К тому ж у этого народа / На все менялась быстро мода; / Сей странный к перемене пыл / Торговли двигателем был», – писал Мандевиль. В 1718 году английский капитан Натаниел Торриано отправился в Китай на «Аугусте», судне Компании Восточной Индии. Проведя пять месяцев в Кантоне, он продал китайцам привезенные из Англии медные и железные слитки, часы и ювелирные изделия, а также груз индийских калико, которые он принял на борт в Индии; взамен он загрузил свое судно тысячами сервизов фарфора, рулонов шелка и лаковых изделий. Оставшееся место он занял чаем, и то был самый большой его успех: с его возвращением чай вошел в моду. Такой груз оценивался в пятьдесят тысяч фунтов; этого хватило бы на покупку нескольких английских поместий – строительство усадьбы в это время оценивалось в шестнадцать тысяч. К тому же Торриано смог повторить свое путешествие в 1723 году и, возможно, еще не раз.
В пчелином улье Мандевиля роскошь давала работу бедным, а зависть и тщеславие – облагораживали труд. Если соотношение стоимостей зерна и серебра – иначе говоря, цены на хлеб – плавно менялось в течение столетий, то цены на фетровые цилиндры, шелковые панели или редкие тюльпаны могли измениться в течение сезона. Обогащение одних вело к обнищанию других, но все вместе обеспечивало экономический рост. «Покой, комфорт и наслажденье / Сполна вкушало населенье». Согласно этой идее, близкой к современной теории «просачивания вниз (trickle-down theory)», богатые становятся богаче для того, чтобы бедные стали менее бедными; рост неравенства между верхами и низами есть зло, но оно оправдывается большим добром – улучшением положения низов. Как писал Мандевиль, частное зло ведет к публичному благу, жадность и мотовство немногих приносит благополучие всем. «И жил теперь бедняк простой / Получше, чем богач былой». Правильно организованное государство пожинает плоды человеческих пороков, превращая их в семена своего расцвета. Это особого рода чудо: «Плоды порока пожиная / Цвела держава восковая. / Изобретательность и труд / Впрямь чудеса творили тут».
Когда в пчелином улье произошла революция, ее удар был направлен именно против роскоши. Из жизни пчел исчез обман, и роскошь вызывала теперь только стыд. Зерно и сама земля снизились в цене, должники вернули долги, суды и тюрьмы закрылись за ненадобностью. Министры теперь жили на свои оклады, бедняки получали социальную помощь. Дальше Мандевиль рисует антиутопическую картину. Честность губит торговлю; если исчезают моты, пропадают и заказы. Архитекторы и живописцы больше никому не нужны; но не нужны и ремесленники. «Забыты моды и забавы. / Нет шелка, бархата, парчи. / Не ткут их более ткачи». На продажу пошли все «вещи, ради коих рой / Творил в Вест-Индии разбой». Караваны судов больше не плавают в далекие страны; внутри улья царят безработица и нищета. В конце концов на страну нападают враги, а пчелы «настолько опростели», что и вправду переселились в улей – стали настоящими пчелами.
Увлечение людей Просвещения загадочным Востоком было противоположно ориентализму, как его описал Эдвард Саид; то было искреннее преклонение перед ценностью, мастерством и плодами чужой культуры. Главным предметом такого поклонения были не колонизованные Левант и Индия, но суверенный Китай. Европейская торговля заполнилась сначала подделками, а потом честными имитациями восточных товаров, которые сменились мастерскими стилизациями. Так начался знаменитый «дебат о роскоши». Одни философы считали, что роскошь омертвляла капитал, труд и ресурсы, исключая их из рыночного обращения. К примеру, если английский помещик вкладывал свой капитал в землю, она росла в цене, давая занятость арендаторам и заработок помещику. Но если он вкладывал те же деньги в мебель, фарфор и шелковые панели, стоимость его вложений со временем падала. Другие философы видели, что роскошь и мода давали работу миллионам ремесленников, торговцев и художников. Шелк и хлопок, дерево и лак, кашинель и индиго, сахар и чай, шоколад и кофе соединялись в светском салоне, модном клубе или частной коллекции, создавая образ жизни нового класса.
Шотландский философ Дэвид Юм в середине XVIII века рассуждал так. В каждом государстве есть крестьяне и ремесленники. Крестьяне культивируют землю, создавая еду, нужную всем для выживания, и сверх того еще разные материалы; их обрабатывают ремесленники, создавая множество средств труда, войны и наслаждения. Сначала крестьян было больше; но в цивилизованном мире, писал Юм в классическом эссе «О коммерции», ремесленников примерно столько же, сколько и крестьян. Искусство крестьянина выросло, и на той же земле он способен кормить больше людей. Эти люди, которых кормят крестьяне, занимаются службой своему суверену, делая государство более безопасным, либо производят предметы роскоши, делающие жизнь приятнее и веселее. И то и другое зависит от избыточного продукта, который производят крестьяне сверх того, что нужно для выживания им самим. Но что заставит их производить этот избыточный, самим им ненужный продукт? Его не будет, пока крестьяне живут в свойственной им праздности, работая только на то, чтобы содержать свою семью натуральным хозяйством. Ведь люди по своей природе ленивы, они экономят усилия и, по естественному ходу вещей, уклоняются от ненужной работы. Крестьянин, рассказывал Юм, может работать либо принудительно, либо добровольно. Его могут заставить работать вооруженные люди, служащие своему суверену; но этот рабский способ непрактичен, он ослабляет государство и отвлекает служилых людей. Добровольно крестьянин будет работать для того, чтобы удовлетворить свои крестьянские желания, направленные на потребление. Но крестьянин сам производит почти все то, что потребляет; поэтому задача промышленности состоит в том, чтобы дать ему такие товары, какие он хочет иметь, но не может производить сам. Такие товары скорее предоставляет дальняя торговля, чем местная промышленность. Товары дальней торговли представляют «соблазн», говорил Юм. Это могут быть предметы роскоши и колониальные товары – шелк, сахар, табак и многое другое, что вызывает восхищение, желание обладать и, наконец, привыкание. Крестьянская семья, привыкшая в своем потреблении к красочной хлопковой ткани или к чаю с сахаром, будет работать больше, чем такая же семья, обходящаяся собственными промыслами; первая одолеет свою «лень», вторая нет. Обратившись к истории, Юм утверждал, что у большинства наций внешняя торговля предшествовала развитию домашних мануфактур и производству собственных предметов роскоши: местные производители имитировали восточные образцы и замещали их. Таким образом, «соблазн», которому суждено преодолеть крестьянскую «лень», сначала исходил от торговцев, а уже потом от промышленников.
«Величие суверена и счастье государства связаны с торговлей и промышленностью», – говорил Юм, хотя многие подданные этого суверена оставались крестьянами. В этой схеме дальняя торговля восточными товарами – шелком, сахаром, хлопком, табаком и многим другим – преодолевала естественную праздность низших классов, не заставляя их работать силой, но соблазняя их к труду. Философ говорит здесь о том, что социальные науки стали понимать только в ХХ веке: крестьянская жизнь в условиях натурального хозяйства являлась препятствием для экономической системы, стремящейся к росту. Условием развития капитализма являлось разрушение «натурального хозяйства» – иначе говоря, равновесия между человеком и природой. Характер Нового времени определялся конфликтом между «крестьянской ленью», связанной с экономикой выживания, – и безграничным ростом, основанным на разделении труда, свободной торговле и техническом развитии. Не без труда шотландец Юм пришел к такому пониманию в колониальной стране, в которой крестьянский труд был местным, а дальняя торговля принадлежала имперскому центру. Преодолевая гордыню, он искал способ справиться с «праздностью низших классов» не силовым принуждением и не моральным улучшением, а потребительским соблазном. Ради новых материалов человек будет готов трудиться, производя старые материалы в новых количествах.
В этом емком тексте Юм писал, что крестьянская «лень» будет преодолена товарами, которые появились на европейских рынках после завоеваний «обеих Индий», как говорили в ту эпоху, – сахарa и специй, тонких и красивых тканей, предметов роскоши. В Европе XVIII века предметы демонстративного потребления большей частью были восточными товарами, изумлявшими европейцев своими качествами – тонкостью, блеском, красотой – и еще заоблачной ценой, порожденной транспортными издержками. Цветы и журавли, экзотические животные и далекие горы, даже иероглифы – все это становилось символом дорогой и красивой жизни, зависти и роскоши. Дальняя торговля восточными товарами, писал Юм, поднимает людей из состояния праздности и внушает им желание иной, более веселой и красивой жизни – лучшей, чем та, которой жили их предки. Эти товары так и продавались под своими восточными названиями. Промышленная революция в Англии началась с массовых имитаций: ввоз индийских тканей калико был запрещен парламентским актом 1700 года, зато в Англии они производились во все более растущих масштабах. Рисунки, которые теснились на английском хлопке, еще долго сохраняли свое восточное происхождение. То был особого рода ориентализм – эстетический и коммерческий, пользовавшийся устойчивым спросом.
Торговля создавала неравенство. Пока крестьяне жили натуральными хозяйствами, эти хозяйства были примерно равны по размеру. Относительное равенство, считал Юм, позволяло античным республикам кормить большое население. Но дальняя торговля ведет к быстрому обогащению немногих, кто преуспел в ней; эти удачливые купцы становятся соперниками древней знати и потом сливаются с ней. «Слишком сильные различия между гражданами ослабляют государство», – писал Юм. В его времена английский или шотландский помещик тратил свои доходы на восточные товары – персидские шелка, китайскую мебель, одежду из индийского хлопка, дорогой сахар или экзотический опиум. За свои изысканные удовольствия он платил серебром и золотом, добытыми враждебными испанцами в далекой Америке. Чтобы получить звонкую монету, ему надо было продать зерно или шерсть, которые производили на его земле крестьяне-арендаторы. Получалось, что британский труд овеществлялся в восточной роскоши, выключаясь из дальнейшего обмена. Противники роскоши считали такую экономику непроизводительной; истощая людей и землю, она вела к порче нравов. Аскетически настроенные противники новой экономики предлагали налог на роскошь или сословные законы, запрещавшие определенные виды одежды низшим сословиям. В Англии, к примеру, указы елизаветинской эпохи предписывали низшим сословиям носить шапки из отечественной шерсти и ограничивали внутреннюю торговлю шелком. Уменьшая восточную торговлю или делая ее невыгодной, такие законы скоро отзывались или просто не действовали.
Другой путь решения этой проблемы обозначил Юм. С течением столетий роскошь, доступная лишь аристократам, превращалась в показное потребление средних классов, а потом и в утешение бедняков. Сладкие десерты, цветные ткани или домашние украшения стали товарами, доступными многим. Новые товары, созданные западными технологиями из дешевых материалов, долго повторяли дизайн старых, роскошных товаров Востока. В Средние века резиденции европейских аристократов украшали шелковые панели, которые привозили из Китая или Персии; они были идеальным предметом показного потребления. В XVIII веке шелковые панели сменились обивкой из более дешевых хлопковых тканей; но геометрические и растительные орнаменты продолжали традицию, заложенную во времена шелка. В ХХ веке ту же функцию стали выполнять бумажные обои; дешевые и практичные, они украшались примерно тем же рисунком. И только в XXI веке мы стали красить стены монохромными красками, отказавшись от тысячелетней традиции шелковой панели.
Прославление труда
Американские экономисты Дарон Асемоглу и Джеймс Робинсон проводят различие между экстрактивными и инклюзивными государствами. В экстрактивном государстве военная элита и трудовое население разделены культурными барьерами. Элита собирает свои доходы с трудового населения, рутинно применяя насилие, и с помощью того же насилия охраняет себя от смешения с собственным населением. Примером является российская экономика середины XIX века, основанная на крепостном праве: элита и крестьяне разделены сословными границами, но при этом зависят друг от друга, потому что без крестьян не было бы частных благ – таких, как еда и доход, а без элиты не было бы общественных благ – таких, как безопасность. Это была хищническая и часто неэффективная элита, но все же такой тип экономики обеспечивал полную занятость населения. Напротив, в инклюзивном государстве нет внутренних границ. Элита включает в себя лучших, чтобы те обеспечили посильный труд всех остальных. Это две разные системы жизни; как демонстрируют авторы, только одна из них, инклюзивная, обеспечивает долговременный экономический рост.
Институциональная теория показывает, что инклюзивность государства прямо связана с ростом экономики. Но проблемы современного мира, от ипотечного кризиса до нефтяного проклятия, связаны с реальностями экстракции, когда деньги поднимаются вверх, а люди топчутся на месте. На мой взгляд, экономисты смешивают два типа экстрактивного государства – такое, которое зависит от труда населения (например, аграрное), и такое, которое зависит от добычи природного ресурса. Самыми важными переменными здесь являются не социально-экономические, а скорее социально-географические: концентрация сырья, его редкость в природе, дистанция до потребителя, трудоемкость добычи. В ресурсозависимой экономике не работает трудовая теория стоимости: цена на сырье не зависит от труда, затраченного на его добычу. Она зависит от монополии на это сырье. В соседней стране, которую я назову трудозависимой, богатство нации создается трудом граждан. Тут нет другого источника благосостояния, чем работа населения. В этой экономике действует старая аксиома: стоимость создается трудом. Государство облагает этот труд налогом и не имеет других источников дохода. Тут не только граждане заинтересованы в своем образовании и здоровье, но и государство: чем лучше работают граждане, тем больше они платят налогов. Чем более инклюзивна элита, тем лучше управляется государство. В таком счастливом случае у элиты и народа одинаковые интересы.
Я предполагаю, что сырьевая зависимость формирует третий тип государства, который остался у Асемоглу и Робинсона не описанным; я называю его паразитическим. В таком государстве элита оказывается способной эксплуатировать натуральные ресурсы, например меха или нефть, почти без участия населения. Используя сверхдоходы, эта же элита обеспечивает внешнюю и внутреннюю безопасность. Паразитическое государство собирает свои средства не в виде налогов с населения, а в виде прямой ренты, поступающей от добычи и торговли естественным ресурсом. Это могут быть ясак, процентные отчисления, таможенные пошлины или дивиденды госкорпораций, но важно понять отличие этих поступлений от налогов, которые производятся творческим трудом всего общества.
В паразитическом государстве население становится избыточным. В этом его кардинальное отличие от экстрактивного государства – такого, как крепостная экономика имперской России, где элита жила другой жизнью, чем население, но при этом всецело зависела от его эксплуатации. Избыточность населения не означает, что элита уничтожает население или что последнее вымирает за ненадобностью. Напротив, государство делает из населения предмет своей неусыпной заботы, опеки и контроля. Асемоглу и Робинсон построили интересную теорию, согласно которой элита, собирающая налоги, находится в торге с налогоплательщиками, которые требуют более справедливого перераспределения общественного богатства. Элите всегда грозит революция; чтобы избежать ее, элита уменьшает свои требования, рационализирует расходы, улучшает управление и расходует больше средств на общественные блага. Так вместо революции происходит модернизация. Революция разрушает капиталы, а модернизация производит новые ценности, от которых может быть лучше всем – и элите, и народу.
Но в ресурсозависимом государстве, которое имеет источники дохода, не зависящие от налогов и налогоплательщиков, эта теория не работает. Так как государство извлекает свое богатство не из налогов, налогоплательщики не могут контролировать правительство. Здесь элита зависит не от труда населения, а от цены на продаваемый ресурс, которая определяется внешними силами. Такое государство формирует сословное общество, в котором права и обязанности человека определяются его отношением к основному ресурсу. Принадлежность к военнo-торговой элите становится наследственной, как в сословии или касте. Хуже того, она натурализуется, представляется как традиционная и неизменная часть природы, как это свойственно расовому обществу. Из источника благосостояния государства население превращается в предмет его благотворительности. В таком обществе формируется особого рода сословный, моральный и культурный тип, который успешно осуществляет гегемонию над другими группами людей. Иван Грозный назвал этих людей опричниками, потом они назывались как-то иначе, например помещиками или силовиками.
Институты подчиняются правилам, и институциональная экономика описывает эти правила. Но эти правила не универсальны; они зависят от содержания труда, которое зависит от используемого сырья. Правила, по которым развиваются нефтяные корпорации, отличаются от правил, по которым развиваются фирмы, занимающиеся образованием. При большем или меньшем участии человеческого труда разные виды сырья порождают разные институты. Мыслители середины ХХ века ставили под вопрос трудовую теорию стоимости, согласно которой стоимость создается трудом и только трудом. Историк Карл Поланьи формулировал понятную истину: «Производство есть взаимодействие между человеком и природой». Между тем в классической политэкономии, писал он, не учитывались природные факторы; только человеческий труд считался достойным внимания. Возвращение природы в экономическую историю состоялось тогда, когда не было уже ни классических колоний, ни классической политэкономии. Рассказывая о становлении этой науки, Поланьи удивлялся «оптимизму» Адама Смита, проистекавшему из «сознательного исключения природы». Ничто не было более чуждо Смиту, чем «прославление природы», свойственное физиократам. В определениях Смита, стоимость создается трудом и только трудом; эти определения потом нашли развитие у Маркса и его последователей. Следуя в этом за Поланьи, философ Ханна Арендт критически писала о «теоретическом прославлении труда» в классической политэкономии. В античной мысли труд был низшим источником существования, уделом рабов; в XVIII веке труд стал источником собственности (Локк), богатства (Смит) и, наконец, стоимости (Маркс). Прославление труда шло одновременно с пренебрежением природой. Стремясь навести философский порядок в этой области, Арендт проводила различие между трудом и работой. Труд является быстротекущим обменом между человеком и природой: как в натуральном хозяйстве, человек создает необходимые, но краткосрочные продукты, которые он сразу потребляет. Наоборот, работа преображает природу, создавая предметы, которые сохраняют свою ценность годами или даже веками. Еще больше преобразующей силы в политическом действии; оно почти – хотя никогда полностью – освобождается от постылой зависимости от природы. Иллюстрируя свою мысль, Арендт часто возвращалась к сравнению хлеба и стола. Хлеб живет несколько дней, а стол может храниться и использоваться поколениями. Труд создает сырье, работа преображает его: «Зерно не исчезает в хлебе так, как дерево может исчезнуть в столе». Но есть и такой уровень жизни – ни работа, ни труд, ни деяние, – на котором сам человек исчезает в природном явлении, на котором он паразитирует.
Моноресурс и зависимость
В 1830-х годах на нескольких скалистых островах у побережья Перу европейцы нашли гуано – залежи экскрементов, оставленных стаями крупных птиц, которых сюда привлекало изобилие рыбы. Это было очень продуктивное удобрение. Разработка гуано не требовала инвестиций; его себестоимость состояла из транспортных расходов плюс выплаты перуанскому государству, которое как раз недавно лишилось доходов от своих серебряных шахт. Парусные корабли европейских держав, стоявшие под загрузкой даровым гуано, породили первый в истории приступ «голландской болезни». Перуанская валюта пошла вверх. В страну потекли потоки импорта, лишая работы местных крестьян и ремесленников. Когда запасы удобрения кончились, как раньше истощились запасы серебра, перуанское государство осталось при долгах, которые оно не могло платить; в 1876 году оно объявило себя банкротом. Тогда европейские фермеры перешли на нитратные удобрения, которые волею случая тоже нашли в Перу. Из-за них началась война с соседями (1879–1883), и Перу проиграло ее, уступив свои нитратные богатства Чили. Потом немецкие химики нашли способ синтеза азотных удобрений, который теперь делали буквально из воздуха, – правда, с большими затратами энергии.
Для государства неотразимым соблазном сырьевой экономики является простота администрирования, что особенно важно для имперского, то есть дистанционного, управления. В моноресурсном случае доходы, расходы и налоги подсчитываются в одной и той же метрике – например, в фунтах серебра. Задачи правительства резко упрощаются, когда есть простой способ понять, что является главным, а что второстепенным для его работы: главным является все, что связано с моноресурсом, угрожает его добыче или влияет на цены на него. В каждую историческую эпоху между политическим государством и природным сырьем устанавливается избирательное сродство: одним видом сырья государство занимается, в него вкладывает, его обороняет – а все остальное предоставляет либо частному интересу, либо исторической случайности.
Моноресурсность сырьевой экономики достигает своего предела тогда, когда национальная валюта замещается избранным сырьем, или в современном варианте – когда ее курс тесно коррелирует с объемом сырьевой торговли. С древних времен затраты измерялись золотом – его стандартными количествами, которые для удобства отливались в монеты. В истории было множество моментов, когда золота было недостаточно и его заменяли другие ресурсы. Часто это было серебро, и менявшееся соотношение его цены и цены золота представляет увлекательную главу экономической истории. На Востоке, например в Китае, серебро обычно было дороже, чем в Западной Европе; поэтому серебро веками путешествовало на восток, покрывая западный дефицит в глобальной торговле. Валютой становились и другие ценные ресурсы. В течение тысячи с лишним лет торговли по Шелковому пути отрезы шелка были там расчетной единицей. Севернее, в России, выплата налогов и даже оплата труда нередко производились мехом. В разоренном Китае конца XIX века зарплаты чиновникам выплачивались шарами опиума. Когда серебро кончалось в американских колониях, единицей расчета становились табак или сахар. Чем ближе бывала сырьевая империя к чистому доминированию моноресурса, тем более становилось очевидным, что этот вид сырья и есть деньги. Эта ситуация была тривиальна в XVII веке, когда новая волна сырья из испанских колоний сделала так, что деньги стали серебром, а серебро – деньгами. В XVIII веке стоимость денежной единицы Британской империи правильнее было бы считать не в фунтах серебра, а в унциях сахара; в конце XIX века стоимость рубля определялась мерами зерна, в конце ХХ – баррелями нефти. Только в трудозависимых странах капитал есть превращенная форма труда; гораздо чаще бывало так, что капитал оказывался превращенной формой избранного ресурса.
Капитал стремится к бесконечному росту, в этом сама сущность капитализма. Самый бурный рост – например, удваивание добычи каждые десять лет – происходит не тогда, когда потребление товара стимулирует его производство, а, наоборот, когда производство товара порождает его потребление. Производящие зависимость моноресурсы и есть материальный субстрат капитала. Сахар, чай, кофе, табак, алкоголь, шоколад и опиум – все эти снадобья принадлежали далеким незападным культурам, которые использовали их в религиозных практиках; глобальная цивилизация не создала их, но изменила их использование и значение. От Англии до России европейские государства пытались запретить тот или другой из этих мягких наркотиков, но почти всегда разрешали снова; более того, ведущие страны цивилизованного мира активно культивировали эти снадобья, связав с ними свое богатство. Дорогие и привлекательные, они сначала становились достоянием аристократической элиты; потом дешевели, спускаясь по социальной лестнице, но сохраняли свои питательные и аддиктивные качества. На пороге Нового времени такие снадобья становились все более доступны в Западной Европе; на восточной части континента, куда они попадали сухопутным и очень дорогим путем, протянувшимся через Азию, они долго оставались предметами роскоши. Свойства этих соблазнительных субстанций часто были преувеличены или вовсе вымышлены; главным и вполне реальным их свойством была способность вызывать привыкание, зависимость. Такие виды сырья человек готов потреблять охотно и неумеренно, с тем самым аппетитом, который приходит во время еды.
Аддиктивные субстанции связаны с энергией. Это энергия, которую нефть дает водителю, любящему быструю езду, – но также и та, которую сахар дает телу, расходующему эту энергию на работу, размножение и развлечения и еще запасающему ее в виде жира. В сочетании с географической концентрацией, благоприятствующей монопольным ценам, зависимость обеспечивала безграничный рост торговли. Два свойства сырья – концентрация и аддикция – стали основой для неслыханных богатств. Когда Маркс сравнивал капитал с «самовозрастающей стоимостью, одушевленным чудовищем», которое бесконечно растет как будто «под влиянием любовной страсти» к самому себе – он рассказывал о взрывном росте богатств, порожденных монополией и зависимостью.
Канадский социолог Харолд Иннис сформулировал «staple theory»: рассказывая историю Канады, он представил ее как последовательность смены «staples», то есть главных видов сырья. Сначала это был мех, потом древесина, потом зерно, потом нефть. У Роберта Аллена теория моноресурса вошла в основное русло экономической истории, на ее основе он описывает развитие американской экономики. Эта теория утверждает, что в каждый исторический момент экономика национального государства (или, в прежние эпохи, имперской колонии) сосредотачивалась на определенном виде природного сырья, вытесняя другие. Потом сырьевая эпоха исчерпывает себя из-за истощения ресурса или падения спроса на него. Тогда те же экономические механизмы производства и спроса, которые усиливали друг друга, начинают идти вразнос; сырьевая эпоха кончается кризисом, сменой парадигмы, болезненным переходом на другой моноресурс.
Господствуя в национальной экономике, моноресурс бывал представлен в современной ему культуре, определяя эпоху: лорд-канцлер британской палаты лордов и сейчас восседает на мешке с шерстью; художники итальянского Возрождения тренировались на изображении света, игравшего на мехе и шелке; испанские парадные портреты блещут серебром, которого нет на картинах голландских художников, полных черного сукна и открытых окон; жанровые сцены, принадлежащие русским мастерам, с такой же неизбежностью показывают бородатых крестьян, затерянных среди пшеничных полей, с какой венецианские художники рисовали каналы и гондолы, а англичане начала ХХ века – паровозы, вокзалы и смог, символы угольной экономики.
Почему какой-то один вид сырья непременно доминирует над другими ресурсами и товарами? Объяснением является механизм сравнительного преимущества, описанный в теории международной торговли. В ходе торговли страны развиваются так, чтобы максимально использовать свои сравнительные преимущества, специализируясь на таких видах сырья и товаров, которые они могут наиболее эффективно производить. К примеру, если в Англии себестоимость угля была ниже, чем в Индии, а в Индии хлопок был дешевле, чем в Англии, то со временем в английской экономике вырастет доля угля, а в индийской экономике вырастет доля хлопка. Для коммерческого использования сырья важнейшим является его монопольный характер. Если некоему владельцу принадлежит геомонополия на некий вид сырья, например серебро или мех, он может контролировать все – добычу, продажи и цены. Монопольная цена может сильно отличаться от себестоимости добычи, обеспечивая сверхприбыль. Верно и обратное: если сырье обеспечивает сверхприбыль, значит, оно добывается и торгуется монопольно. Так и случилось с самыми успешными из природных ресурсов, на которых росли империи, – с сибирским соболем и канадским бобром, персидским шелком и китайским чаем, испанским серебром и шведским железом. Нефть в современном мире тоже принадлежит геомонополиям: неравномерно распределенная по планете, нефть торгуется так, что цену на нее определяют несколько крупных производителей, которые явно или тайно договариваются между собой. Сырьевая монополия искажает цены и подрывает конкуренцию; но ее источником являются природные характеристики сырья. Не испанский король определил место для серебряной шахты Патоси, так же как не члены советского политбюро определили место для добычи нефти в Западной Сибири. Так распорядилась природа; ее действия случайны или, что то же самое, непостижимы. Но именно от них зависели судьбы испанского императора или советского генсека.
Сырье обретает стоимость не вследствие того, что именно вложено в его добычу или обработку, но в силу монополии – редкости данного сырья, его сосредоточенности в одном месте и наличия или отсутствия конкурентов. Интеллектуальная история монополии – идеи, института, источника богатства и зла – странным образом неразвита; хотя классики экономической мысли от Адама Смита до Джона Маршалла видели в монополии главный вызов и угрозу, историки западной мысли (например, веймарский мыслитель Карл Шмидт или кембриджский историк Иштван Хонт) не уделяли ей внимания. Между тем монополии – это важнейший инструмент капиталистической цивилизации; без них не было бы ни первоначального накопления, ни Промышленной революции. Адам Смит видел два вида монополий. Один состоит в обладании сырьем, которого не было в других местах; этот тип обогащения казался Смиту несправедливым и непродуктивным. Другой основан на владении эксклюзивным знанием, что было связано с коммерческой тайной, патентным правом или, наконец, с модой. Если монопольное сырье – например, испанское серебро из шахт Потоси – вело к застою и деградации, монопольное знание вело к прогрессу. Но эти два вида монополии, пространственная и временная, несопостави- мы. Первая постоянна, и подорвать ее может только истощение сырья или спроса. Вторая быстротечна: творческие усилия так или иначе раскроют секрет, хотя за это время счастливец мог и разбогатеть. К примеру, если некий красильщик хлопка изобрел новую краску, он получал сверхприбыль до тех пор, пока его секрет не узнавали конкуренты; тогда цены падали, а потребители выигрывали. Интеллектуальная неравномерность обычно компенсировалась конкуренцией, всегда догонявшей лидера, если только он не успевал учредить новую моду; напротив, географическая неравномерность вела к преуспеванию, которое иногда бывало продуктивным, а иногда – паразитическим. Природные монополии – серебряные шахты в одной части мира, сахарные плантации в другой – были важнейшими геополитическими реалиями. Самые большие капиталы Европы и мира образовались у сырьевых монополистов. Иногда перепроизводство вело к удешевлению сырья; так произошло с испанским серебром. Чаще новые технологии создавали материалы, которые обесценивали старые виды сырья. К примеру, появление хлопка в Европе подорвало цены на шелк, массовое производство шерсти сделало ненужным импорт меха, а распространение электромоторов сокращает потребление нефти. Обесценивание сырья означает обнищание территории, специализировавшейся на его добыче. Такие процессы вели к войнам и революциям.
Разные виды сырья обладают разными политическими свойствами, поэтому они рождают разные исторические институты. Для добычи одних видов сырья оптимальным оказывается рабство, для других – крепостничество, для третьих – наемный труд. Одни виды моноресурсной экономики рождают расцвет ремесел, пробуждение рынков и расширение конкуренции; другие создают условия для колоний и геомонополий. Тогда в казну приходит сверхприбыль. Национальная валюта усиливается, что вызывает подорожание труда, товаров и услуг. Трудоемкие бизнесы теряют деньги, люди стремятся уехать из страны. За этим следуют рост цен и безработица; пытаясь защитить экономику, правительство говорит о диверсификации. Рост государственных расходов ведет к еще большей инфляции. Это «голландская болезнь» – она была так названа в честь кризиса 1970-х годов, вызванного разработкой газовых месторождений Северного моря. У нее долгая история: подобный кризис случался всякий раз, когда сырье вытесняло труд. Это каждый раз происходило в империях, когда они достигали успеха, потому что именно ради сырья – золота, меха, сахара, слоновой кости – они захватывали колонии.
Классики политэкономии считали торгово-промышленный капитализм особенной областью человеческих отношений; они не всегда видели, что капитализм – это и отношения между человеком и природой. В истории экономической мысли известны дебаты о странах с высокой и низкой нормой оплаты труда; такими странами в XVIII веке были Голландия и Англия, с одной стороны, Ирландия и Италия – с другой стороны. В Амстердаме и Лондоне, к примеру, доход рабочего в четыре раза превышал потребительскую корзину; в Дублине и Флоренции он едва равнялся этой корзине. Возможно, политэкономам потому не удалось прийти к объяснению того, почему люди в разных странах получали разное вознаграждение за один и тот же труд, что в их классические времена не была ясна универсальная роль энергии. На деле голландцам удавалось создать большую стоимость на душу населения не потому, что голландцы были лучшими работниками, но потому, что каждый голландец распоряжался большей природной энергией; ее освоение и было частью этой работы. Голландцам и англичанам впервые удалось запрячь энергию натуральных ресурсов – воды и ветра, торфа и угля; машины, работавшие на этой энергии, умножали собственную работу людей. Дальнейший прогресс оказывался возможен только там, где была доступна энергия, а также свободные капиталы, пути сообщения и дисциплинированный труд. Согласно Роберту Аллену, во время Промышленной революции возможности технической модернизации зависели от оплаты труда: первые машины были очень дорогими, а заменяли они ограниченное количество работников; если оплата человеческого труда была низкой, легче было нанять больше людей. Там, где оплата труда была низкой, энергия была дорогой и малодоступной; нанять новых людей было дешевле, чем искать новые источники энергии. Так работает капитал: он растет только у тех, кто уже его имеет.
Экономикa развития
Мировое хозяйство оказалось не способным освободиться от природы; наоборот, оно все более зависит от ее свойств, которые теперь переживаются как пределы человеческого развития. В 1865 году английский экономист и логик Уильям Стенли Джевонс сформулировал удивительное явление: рост эффективности некоего ресурса, например угля, не сокращает его потребление, а, наоборот, увеличивает его. Именно потому что эффективное потребление делает работу, производимую единицей сырья, более дешевой, такой работы требуется все больше, и на нее расходуется все больше сырья. К примеру, все более совершенные автомобили тратят все меньше бензина на каждую милю; поэтому эксплуатация их становится все дешевле, на них ездят все больше людей на все большие расстояния, и потребление бензина растет. Алюминиевые банки для пива и колы становятся все тоньше и легче; но их выпускается все больше. Несмотря на эффективность каждой отдельной банки, человечество с каждым годом расходует на них все больше алюминия и энергии. Учебники экономики и сейчас описывают парадокс Джевонса: рост эффективности потребления ресурса не сокращает его потребление, а увеличивает его.
Политически, обострившаяся зависимость от природы привела к ренационализации природных ресурсов, угрожающей глобализации: товары могут быть импортными, сырье должно быть своим. Критикуя политическую экономию своего времени, Карл Маркс писал: «По вкусу пшеницы нельзя определить, кто ее возделал: русский крепостной, французский мелкий крестьянин или английский капиталист… Товары совершенно независимо от формы своего естественного существования… равны друг другу, замещают друг друга при обмене, выступают как эквиваленты». Увы, это не так; по вкусу хлеба не всегда определишь, кто его сделал, но каждая тонна пшеницы несет на себе документальное свидетельство ее происхождения, которое определяет ее себестоимость и многое другое. Фермерские субсидии – одна из основных статей госрасходов США, ЕС и, в неявном виде, РФ – показывают, как дорого современные государства готовы платить за «продовольственную безопасность» – иначе говоря, за то, чтобы сырье не обменивалось на товары, чтобы у пшеницы был национальный вкус. В отношении зерна, нефти и металлов сырьевой национализм стал ведущим фактором мировой политики. В изучении культурного национализма историки имеют глубокие и давние традиции; в отношении сырьевого национализма мы с изумлением наблюдаем за действиями его практиков.
В 1949 году два экономиста, создававшие Организацию Объединенных Наций, выступили с идеей, что цены на природное сырье, из которого сделан товар, растут медленнее, чем цена труда, тоже входящая в его стоимость. Эта идея аргентинца Рауля Пребиша и британско-немецкого экономиста Ханса Сингера подвергалась массированной критике; но вплоть до сырьевого бума конца ХХ века она оставалась верной. К примеру, немецкие купцы покупали аргентинские кожи, везли их в Северную Европу, делали из них сумки или куртки, а потом поставляли готовые товары обратно в Аргентину. Гипотеза Пребиша – Сингера говорит, что с ходом времени на то же количество аргентинской кожи можно купить все меньше сумок и курток. Труд везде создает товары, но доля сырья в них разная, и богатство наций зависит от этой доли. Если одна страна производит в основном сырье, а другая вкладывает производительный труд своих граждан, то первая страна будет постепенно беднеть, а вторая – богатеть.
В ХХ веке экономика развития вдохновляла международные организации и программы помощи, связанные с холодной войной – соперничеством между Первым (развитым) и Вторым (социалистическим) мирами за влияние в Третьем (развивающемся) мире. Но с крахом Второго мира, когда один из соперников исчез, эти программы устарели и фонды истощились. В теоретическом плане сохраняет популярность идея мир-экономики Иммануила Валлерстайна, тоже делящая мир на три части – центр, сырьевую периферию и еще полупериферию, в которую превратился Второй мир. Занимаясь происхождением европейского капитализма с точки зрения исторической социологии, Валлерстайн отделил эту область от культурной и экологической истории; интересуясь массовыми товарами, он не занимался роскошью, которая играла немалую роль в глобальной коммерции, энергией и экологией. Мне кажется, ему не удалось сосредоточить свою теорию на тех изменениях, которые произошли с концом холодной войны. Идеи Валлерстайна популярны среди географов и глобальных социологов, но менее интересны историкам. Сами Пребиш и Сингер, начавшие дискуссию о глобальной роли сырья, объясняли сложившуюся асимметрию демократическими институтами, более успешными в трудозависимых странах. Создав парламенты, суды и профсоюзы, народы развитых стран обладают большей властью определять цену своего труда, чем владельцы земли и других ресурсов развивающихся стран – властью влиять на цены добываемого ими сырья.
Итак, доля вложенного труда в цене произведенных товаров в течение большей части ХХ века росла, а доля сырья падала. К концу века стала увеличиваться доля сырья, что обычно связывают со взрывным ростом картельных цен на нефть. Возможно, причина связана и с победой неолиберальных режимов: когда профсоюзы и забастовки перестали играть прежнюю роль, доля труда в стоимости товаров стала уменьшаться. Постепенное нарастание климатической катастрофы еще увеличит долю сырья, которая включит растущую цену эмиссий. Забастовки природы окажутся более эффективными, чем забастовки людей.
Экономический рост обычно считают в денежных единицах, но важнее понимать его материальное содержание. В течение ХХ века суммарное потребление материальных ресурсов всех видов выросло в восемь раз. Это отчасти объясняется ростом населения, но добыча материальных ресурсов на каждого человека за столетие выросла вдвое. При этом глобальный валовой продукт, исчисляемый с поправкой на инфляцию, за это время увеличился в 23 раза. Уже из этого видно, что обменная цена ресурсов в отношении труда и услуг (и, соответственно, готовых товаров) снизилась. Исчисленная в стабильных ценах, средняя цена природных ресурсов в течение ХХ века уменьшилась почти на треть. При этом их потребление продолжает расти. В 2008 году суммарное (кроме воды) потребление природных ресурсов достигло 62 миллиардов метрических тонн сырья, а прогнозы на 2030 год определяют спрос в 100 миллиардов.
Экономисты подразделяют эту огромную массу добываемых и торгуемых видов сырья на две группы материалов – возобновляемые (в основном это продукты сельского хозяйства) и невозобновляемые (строительные материалы, металлы, ископаемое горючее.) Историческая тенденция заключается в росте удельного веса невозобновляемых ресурсов, что соответствует изменению отношений между промышленностью и сельским хозяйством. Биомасса, которая в начале ХХ века составляла до трех четвертей глобальной добычи, теперь составляет всего треть. Другую треть добытого сырья составляют строительные материалы; еще одна треть делится между носителями энергии (уголь, нефть, газ) и металлами. В XXI веке последние группы сырья, металлы и углеводороды, показывали самый быстрый рост добычи в весовом исчислении; отрицательный рост дала древесина. Еще полезно знать, что на 62 миллиарда тонн извлеченных ресурсов приходилось 44 миллиарда тонн отходов и мусора. Неиспользованная часть собранной биомассы возвращается в землю; отходы шахт и печей лежат в терриконах и на свалках; отходами сгорания ископаемого горючего являются эмиссии. Вместе с их отходами в 2008-м уголь и нефть составили больше 40 % веса всего использованного сырья.
Душевое потребление материальных ресурсов в развитых странах вдвое выше общемирового потребления – 50 килограммов суммарного потребления в день. Если в расчетах учесть еще и количество потребленной воды, это почти утроит весовой результат: мир потребляет около 100 миллиардов тонн пресной воды в год, большей частью для сельскохозяйственных нужд. Глобальные показатели «материальной продуктивности» все же растут: с учетом инфляции каждый килограмм освоенной материи в 1980 году давал 70 центов произведенной стоимости, а в 2008-м – больше доллара. Этот рост достигнут за счет сферы услуг; в развитых странах в том же 2008-м каждый килограмм материи имел 1,70 доллара товарной стоимости. Трудоемкие, но экологически чистые услуги остаются уделом развитых стран. На деле информационные и финансовые услуги потребляют огромные количества энергии и выбрасывают соответствующие количества карбона.
Задачей, которая позволила бы избежать климатического кризиса, является глобальный разрыв между экономическим ростом и добычей-потреблением материальных ресурсов. Он произошел только в отдельных странах – перенаселенных, бедных ресурсами и богатых капиталами. За последние 30 лет экономический рост в Германии и Японии сопровождался уменьшением потребления материальных ресурсов на душу населения. Но этот показатель продолжал расти в Чили и Норвегии, США и Канаде. Советский Союз был особенно расточителен в отношении ресурсов: по данным Егора Гайдара, СССР добывал в 8 раз больше руды, чем США, выплавлял из нее втрое больше чугуна, из этого чугуна делал вдвое больше стали. В расчете на единицу конечной продукции СССР использовал вдвое больше сырья и энергии, чем США. С тех пор потребление материальных ресурсов снизилось почти у всех европейских стран, прошедших постсоциалистическую трансформацию, – Польши, Чехословакии, Венгрии и других. Этого не произошло в России и Китае: тут экономический рост сопровождался опережающим ростом добычи сырья. В 2011-м в Индии потребляли 4 тонны природных ресурсов в год на душу населения, в Канаде больше 25 тонн. В развитых странах этот показатель маскируется импортом очищенного сырья. Отходы остаются у добывающей страны, что искажает статистику.
Чем богаче страна, тем больше материальных ресурсов потребляют ее граждане, но различия в потреблении ресурсов зависят еще и от плотности населения. Страны с низкой плотностью потребляют больше сырья и энергии на душу населения. Развитие городов требует меньше сырья и энергии, чем экономика сельских областей с их транспортными расходами, удобрениями, индивидуальным отоплением. Продолжение урбанизации экономит энергию и освобождает землю для лесов, поглощающих карбон. В будущем возобновляемые источники должны сократить расход топлива, миниатюризация – добычу сырья, новая диета – затраты энергии на продовольствие. Пока всего этого не произошло.
На свете нет такого товара, в создании которого совсем бы не участвовал труд. Нет и таких товаров, в которых совсем нет земной материи, их просто называют иначе – услугами. Но услуги, информационные и иные, требуют энергии, иногда очень значительной, а энергия в этом мире обычно создается сжиганием материи. Развитие многих товаров сегодня проходит процесс «дематериализации»: компьютеры становятся все меньше, смартфоны заменяют сразу несколько прежних девайсов. Беда в том, что экономия материала достигается за счет все большей траты энергии. Миниатюризация, на которую было много надежд, пока ничего не дала. Банки для пива, как уже было сказано, становятся все тоньше и содержат все меньше алюминия; но их делается все больше, и этот рост перекрывает экономию. Капсулы для кофе экономят энергию и сам кофе. Но они тоже содержат алюминий и пластик, на производство которых идет энергия, засоряющая воздух, к тому же они не разлагаются, засоряя землю. В итоге общее количество потребляемого человечеством сырья растет с каждым годом и в абсолютных цифрах, и в расчете на душу населения. Мировой экономический рост в первой половине ХХ века – в среднем полтора-два процента в год – обеспечивался таким же ростом годового потребления энергии; в 1945–1973 годах обе эти величины удвоились. Историки назвали это «Великим ускорением»; причиной взрывного роста была послевоенная реконструкция Европы и холодная война, а также опережающее потребление ископаемого горючего. Каждый американец расходует в 30 раз больше энергии, чем индиец, а источники этой энергии немногим чище. По мере того как мы понимаем, что главным фактором, лимитирующим человеческое будущее, является не нефть, а воздух, мы понимаем и то, что вклад развитых стран в загрязнение мира много больше, чем вклад стран развивающихся.